(Дежавю)
Николаю и Ирине Белозоровым,
чьи сердца, но не души,
разлучила подводная лодка «Курск».
Мистический рассказ
Июньский ветер вздул белую штору и тут же громыхнул гром надвигающейся грозы.
— Странно… — сказала Марина. — Мне кажется, что мы уже где-то и когда-то вот точно так же сидели на веранде, и точно так же штора вздувалась, словно парус…
Потом полыхнула молния и ее иссиня белый взблеск тут же отразили все зеркала в доме, мне даже показалось, что молния пошла гулять по этим зеркалам, уходя в дурную бесконечность их глубины. Сноп огненных стрел ударил в дачный лес, одна из угодила в старую яблоню под нашим окном, дерево треснуло, задымилось, а мы, оглушенные чудовищным разрядом, долго приходили в себя.
Наверное, после этой неистовой — предураганной — грозы все и началось… Началось то, что мы беспрестанно стали ощущать повторность своего бытия, что все уже было…
На ужин мы ели перепелиные яйца с брынзой.
— И это тоже уже было… — Меланхолично заметила жена.
— Не может быть! Это редчайшее сочетание! Это я только что придумал. Может быть никто еще в мире не ел в таком сочетании перепелиных яиц! Если бы мы с тобой пробовали это раньше, я бы обязательно вспомнил — где и когда!
— И все же мы однажды это ели… Мне так кажется… Все уже было… И это тоже.
Вообще-то самое первое свое дежавю мы испытали на второй день свадебного путешествия, когда вошли в антикварную лавку в центре Риги. Мы, не сговариваясь, подошли к одной и той же, к тому же не самой приметной картине в простой темной раме. Это была копия знаменитого полотна Арнольда Бёклина «Остров мертвых»: к высоким скалам посреди моря, утесам, заросшим кипарисами подплывала лодка с фигурой, закутанной в белый саван. Над вратами царства теней сияла золотая чаша, а над ней призрак-скелет играл на скрипке. Мы тут же купили эту мрачную и загадочную картину, спустив на нее почти все деньги, отложенные на свадебную поездку в Прибалтику. Ни она, ни я не могли объяснить себе зачем мы ее приобрели. Но нам обоим показалось, что мы непременно должны купить «Остров мертвых», более того, что он уже висел когда-то в нашем жилище, хотя картину видели впервые. Так случалось много раз. Мы и сны видели о том, чего сами никогда не переживали и в чем никогда не участвовали. Иногда мой сон как бы продолжал ее, словно половинки разорванной картинки…
В конце концов нам это надоело. Не живем — а вспоминаем.
— Вот ты твердишь — было, было… Ладно — когда было, ты хоть скажи — г д е было? В каком городе? В какой стране?
Она задумалась… Потом внимательно посмотрела на меня:
— Я-то знаю, где было. А ты?
Пришла моя очередь напрягать память… Смутно-смутно проступали очертания какого-то знакомого города… Купола, колонны… Петербург? Рим? Лондон? Скорее все-таки Питер…
Пока я угадывал город, Марина записала что-то на календарном листке.
-Ну? — Спросила она.
— Мне кажется, что все это было в Питере…
Она молча показала мне листок. На нем было написано: «Все было в Санкт-Петербурге».
— Здорово! — Восхитился я. — Ну, если мы так все угадываем, или точнее вспоминаем… Значит действительно все было в какие-то иные времена.
— И именно с нашими душами. Это ощущение весьма распространено среди всех людей… Не зря же французы даже термин придумали — дежавю…
— А поедем-ка в Питер, — предложил я, — и попробуем отыскать дом, в котором мы жили. Может быть еще что-то «вспомнится».
Так мы решили устроить экспедицию в дежавю, экспедицию в память. Память не простую, в память былой жизни, которая таилась в нашей подкорке, в глубинах подсознания ли, души ли…
Но прежде, чем отправляться на невские берега мы решили проверить себя еще раз, здесь — в Москве.
— Как ты думаешь, — спросил я жену, — если мы уже жили, то где мы потом были похоронены?
Марина задумалась…
— Мне почему-то кажется, что в Москве.
— А на каком кладбище?
— А ты на каком думаешь? — отпасовала она мне мой же вопрос. Я ответил почти что не думая — первое что пришло в голову:
— На Введенском.
— Это же Немецкое кладбище. Мы что — немцами были?
— Нет, мы были русскими. Но там похоронены не только немцы, но и французы, поляки, русские, евреи…
— Мы похоронены были вместе? — Расспрашивала меня жена, так как будто я знал все наверняка. — Или порознь?
— Нет, там лежишь только ты и твои родственники. — Ответил я, вглядываясь в темную бездну памяти.
— Странно… У меня тоже такое же чувство.
— Может быть, съездим поищем?
В осенний субботний день мы отправились на Немецкое кладбище. Желтые листья слетали с кленов и застревали порой в черных железных решетках. Обветшавшие фамильные склепы-часовни давно утратили имена тех, в чью вечную память их сооружали. Даже гробы из их подземелий давно были выброшены вандалами богоборческих лет.
Мы разошлись по разным дорожкам, пристально вглядываясь в те плиты и камни, на которых еще можно было что-то разобрать.
— Боже! — услышал я негромкий вскрик Марины. Она замерла перед полукруглой колоннадой старого монумента. Я поспешил к ней и глянул туда, куда безотрывно был устремлен ее взгляд. Меж двух центральных колонн отсвечивало на ярком солнце мозаичное панно. Я пригляделся и тоже чуть не охнул: у врат, ведущих на скалистый остров стояла лодка с белой фигурой впереди перевозчика через воды забвения. Это был все тот же «Остров мертвых», копия которого висела в нашей гостиной. Мы стали искать имена на плитах, но никаких имен, так же, как никаких надгробий на площадке, охваченной колоннадой, не было. Мы подозвали старушку-садовницу, но и она не смогла сказать, кому был поставлен этот необычный памятник.
— Я знаю — это здесь… — Тихо прошептала Марина. — Я это знаю, наверняка.
Нам обоим стало не по себе. Шутка ли — стоять у могилы, где покоился прах тела, в котором, по всей вероятности, уже жила твоя душа? Вид Марины не допускал в том никаких сомнений.
Мы положили к подножию колоннады цветы и уехали домой.
Этот нечаянное открытие вдохновило нас, и мы решили отправиться в конце следующей недели в Санкт-Петербург — искать свои былые следы в былой столице России.
Ну, что ж! Хорошо!
О мире другом, не нашем,
Вспомню опять…
Сайгё, японский поэт ХII века
В Питере стояло октябрьское полнолуние. Ветер с моря нагнал в Неву, Мойку и Фонтанку воды и она, холодная, темная, как волны Леты или Стикса, поднималась под самые верхние ступеньки каменных сходов, под исподы мостов.
Мы остановились в привокзальной гостинице «Октябрьская», которая как раз отмечала свое стопятидесятилетие. В нашем номере-эркере, выходящим своими окнами во двор-колодец, висело старое фото, от которого мы долго не могли оторваться. Это был вид на нашу гостиницу в начале двадцатого века. Тогда она называлась «Гранд отель дю Нор» — отель «Северный».
— Бьюсь об заклад, — воскликнул я, — что мы в той жизни, когда-то здесь останавливались!
Вместо ответа Марина вдруг стала шарить рукой по стене.
— Ты что?
— Печь… Здесь была раньше печь… Из белого кафеля…
Я принялся тоже искать следы, наверняка, существовавшей здесь печи, но снесенной позже всевозможными капремонтами. Мы старательно прощупывали обои, но ничего похожего на кафель не находили.
— Да вот же она! — воскликнула Марина, подняв голову вверх. Под самым потолком едва проступала, густо закрашенная побелкой, крышка печной отдушины!
Уснули мы в ту ночь с большим трудом. Не давало спать волнение, охватившее нас после открытия еще одного следа нашего неведомого прошлого, мешал и дождь, звучно барабанивший по жести карниза. Вопреки всем погодным канонам над Питером громыхала осенняя гроза. Вот в три быстрых взмига полыхнула молния и истошно заголосили-завизжали охранные сирены машин, стоявших во дворе.
Марина не спала, она лежала плотно сжав веки.
— Что ты сейчас видишь ? — Спросил я.
— Море. — Чуть слышно отозвалась Марина. — А ты?
— Остров в море.
— С кипарисами?
— И с погребальной ладьей… Ты знаешь, мне кажется, что в той жизни мы любили друг друга так же сильно, как и в этой, поэтому встретились снова…
— Мы просто не могли не встретиться, — продолжила меня Марина, — потому что, умирая, мы договорились об условном знаке, по которому узнаем друг друга…
— Не поверишь, но я с первых же минут знакомства знал, что мы непременно поженимся.
— Поверю. Я тоже это знала.
— А знаешь почему я решил на тебе жениться? Может, это смешно, но ты держала в руках томик моего любимого поэта — Константина Случевского. Его мало кто знает, но это очень глубокий мистик…
— В тот день я почему-то купила на лотке томик именно этого поэта. Я совершенно не знала, что это за поэт. Но мне показалось, я непременно должна его купить и прочитать.
— А я подумал, Боже, какая продвинутая девица! Это мое!
— Так может, это и был наш опознавательный знак?
— Если учесть, что Случевский петербургский поэт и даже погребен на Новодевичьем кладбище…
— Новодевичьем? Но это же в Москве!
— В Питере тоже есть свое Новодевичье кладбище…
Утром, позавтракав в гостиничном буфете, мы пошли бродить по Питеру в разные стороны — куда глаза глядят и куда сами собой должны были привести наши ноги. Уговорились встретиться вечером в номере и поведать о своих открытиях.
Я шел по Невскому, вглядываясь в узоры решеток, в фасады домов, в глаза атлантов и кариатид, в окна и балконы. В этом самом красивом и самом таинственном городе России были зашифрованы следы миллионов людей — тех, кто возводил здешние купола и колоннады, кто прокладывал его каналы и строил мосты… Никогда в жизни этот город не представал таким загадочным, таким таинственным… Все, буквально все, казалось до боли знакомым, все, абсолютно все, обещало внезапное озарение, открытие… Не город, а сплошное дежавю. Как никак, а именно здесь родился мой дед. Может именно родовая, генная память так будоражит мои чувства?
Я ждал сигнала, намека, некой наводки. Должно же было что-то по особому кольнуть мой взгляд и отозваться в сердце. Однако пока что ничто не будило настороженную память.
Я спустился в метро и поехал туда, куда отправился первый же пришедший поезд. Было тесно. Я стоял у дверей и вглядывался в глубину темного стекла, в котором отражались сгрудившиеся за моей спиной попутчики и я сам. Среди лиц, маячивших в этом смутном зеркале, я увидел лицо высокой светловолосой девушки, которая пристально смотрела именно на меня. Я обернулся — никакой девушки сзади не было. Два курсанта-моряка, дед, и парень в наушниках покачивались в такт вагонного хода. Посмотрел в окно — лицо незнакомки явственно проступала из темени перегонного тоннеля. Более того, она кивала мне, как-будто хотела дать понять — «выходи на следующей! На следующей!..» И опять я оглянулся: за мной стояли одни лишь мужики.
Следующей станцией была «Сенная площадь». Я вышел и поднялся на поверхность. На старинной площади кипело многолюдное торжище: чего тут только не продавали и к чему тут только не приценивались. Кто-то тронул меня за локоть — цыганка! Не очень молодая, в обычном пестром затрапезье…
— Всю правду тебе скажу: что было, что на душе и чем сердце успокоится!
— Скажи мне, что было, когда меня не было?
Цыганка слегка озадачилась. Я пояснил:
— Мне нужно знать, что было со мной в моей прошлой жизни. Понимаешь? Однажды, очень давно, я уже жил в этом городе…
— О, золотой, это только моя бабка может тебе сказать. Все скажет, но дорого возьмет — не деньгами, чистым золотом. — Покосилась цыганка на мой золотой перстень-печатку. Я дорожил этим перстнем: мне подарила его Марина, в печатке была выгравированы сердце, крест и якорь, символы любви, веры и надежды. Сплетенные в один вензель они образовывали древнюю руну, означавшую вечную любовь.
— Бабка не цыганка, она сербиянка. Всю правду скажет!
Я никогда не верил в цыганские россказни, а тут задумался: а вдруг и вправду скажет? Хоть на след наведет? Не зря же заоконный призрак подбивал меня выйти именно на Сенной.
— Где живет твоя бабка?
— А тутачки, на Садовой!
Через полчаса мы поднимались по темной вонючей лестнице желтого обветшавшего дома. Дверь квартиры, в которую позвонила моя провожатая, рассохшаяся, крашеная-перекрашенная, имела такой вид, как будто ее с полвека не открывали… Но дверь открылась и деваха с тремя ожерельями на шее, ни о чем не спрашивая, провела нас по длинному грязному коридору в самую дальнюю комнату. Единственное окно ее было завешано черной шалью, так что свет из двора-колодца и без того тусклый едва пробивался сквозь ткань. В кресле-развалюхе, чудом пережившем блокадные топки, дремала черная старуха в накрученном на голове тюрбане. Я подумал, что она вполне могла бы сыграть роль старой графини в «Пиковой даме», если бы на ней было поменьше бус, и сморщенные уши не оттягивали массивные золотые серьги. Взгляд ее был устремлен в одну точку, как у всех слепых.
— Баба Матра, я к тебе человека привела!
Старуха вздрогнула и вышла из оцепенения. Я молча снял перстень и бросил его на колени ведуньи. Та молча перебросила его в большую пиалу с водой и накрыла круглым зеркальцем, которое перед тем велела приложить мне ко лбу, сердцу и пупку.
— Скажи, кем я был, когда меня не было?
Старая цыганка-сербиянка взяла меня за руку, положив свою свободную ладонь на зеркальце.
— Ты был моряком. — Сказала она, вглядываясь слепым взором в один ей ведомый мир. — У тебя жена была. Красавица. Очень тебя любила и она тебе мила была. Хорошо жили — душа в душу. Твой корабль вода взяла и тебя взяла. Далеко-далеко… Жену тоска взяла -умереть хотела. Но жила долго в чужом городе.
— А дети были?
— Сын был.
— С ним что?
— Он и сейчас жив. Только старый очень. Все тебе сказала. А теперь иди туда, откуда пришел. Там еще узнаешь. Ищи человека с рыжей бородой. Он поможет.
Я попрощался и вернулся на Сенную весьма обескураженный. Наговорила цыганская Ванга с три короба, а поди проверь. И где этого рыжебородого искать в такой толпе. Может быть, этот? В гуще Сенного торжища рыжеволосый бард в потертой кожанке читал стихи, взывая к прохожим:
Моя ли в том вина мирская,
Что с тощей сумкой на Сенной
бредет блокадница седая,
как символ Родины больной?!
Иногда он бил по струнам старенькой гитары, подкрепляя строфы гневными аккордами:
Моя ли в том вина мирская,
что посреди Сенной стоит,
награды праведных скупая,
в песцовой шкуре троглодит?!
Рослый «троглодит», правда, не в песцовой шкуре, а в адидасовской куртке, и в самом деле держал в руках плакатик: «Куплю золото, ордена, кортик, иконы». На капоте его «Жигуля» был разложен «антиквариат», который он выставил на продажу: бронзовые дверные ручки, медный подсвечник, дореволюционные пуговицы с гербами, старые открытки и пачку писем, перевязанную георгиевской черно-оранжевой ленточкой. Что-то толкнуло меня подойти к этому импровизированному лотку и протянуть руку к пыльной пачке прожелтевших от времени листков. Я не поверил глазам — это был мой почерк! Да-да, все письма были написаны моим почерком! Только тут я заметил, что по скулам «троглодита» вьется рыжеватая поросль. Неужели тот самый, предсказанный слепой цыганкой?
Я купил пачку за «полтинник», и тут же, прислонившись к парапету, стал читать письма. Они были адресованы некой «Иришеньке, душе моей и сердцу». Писал некий лейтенант с эскадренного броненосца «Император Александр III», фамилии его не разобрал, но подписывался он «обожающий тебя Никоша». Это были любовные послания с борта корабля, шедшего с Балтики на Дальний Восток. Каждая строка дышала нежностью, тоской и любовью… Пошел дождь, я сунул письма за пазуху и побрел куда глаза глядят, осмысливая находку, заново переживая прекрасные токи чужой любви. Чужой ли? Неужели чья-то рука выводила их подчиняясь порывам моей, нет, нашей общей души? Общей с тем неведомым мне лейтенантом-моряком. Слишком много было совпадений, чтобы сомневаться в том. Да я и не сомневался уже ни в чем: да это я писал эти письма в начале двадцатого века, да это я служил лейтенантом на эскадренном броненосце, да это у меня жена-красавица Ириша… Все было. Все уже было…
Я сам не заметил, как ноги вывели меня к набережной Крюкова канала, как я вошел в зеленый скверик близ бело-голубого под золотом Никольского морского собора… Кто-то вел меня и я следовал, подчиняясь едва уловимым токам этой неведомой мне воли, боясь только одного — потерять нить чудесного наития.
Я остановился перед гранитным обелиском на котором были вызолочены названия кораблей, погибших в цусимском сражении. Глаза сами собой отыскали «мой» корабль -«Эскадренный броненосец «Император Александр III» гвардейского экипажа. Погиб в 7 часов 07 минут вечером 14 мая 1905 года». Никто не спасся с этого корабля. И я, тот давний я, чья душа перешла мне нынешнему по наследству, не спасся тоже. Однако, душа-то все-таки спаслась, если я вдруг начинаю вспоминать, что со мной было почти сто лет назад… От этого странного чувства можно было сойти с ума. Может быть, это и есть то самое «раздвоение личности», о котором толкуют врачи-психиатры? Может быть, мне уже пора обратиться в какую-нибудь клинику? Но вместо клиники, я вошел под своды величественного Морского собора и поднявшись по каменный лестнице в верхний храм, остановился перед бронзовой доской с полным перечнем погибших на «Александре III» офицеров. Где-то в этом скорбном списке была и «моя» фамилия: Бухвостов, Племянников, Эллис, Демидов… Игнатьев… Северцев… Гагарин… Петров… Случевский!
Я вздрогнул — лейтенант К. К. Случевский! Томик стихов… Марина. Наше знакомство… Опознавательный знак… И вот он снова этот знак, точнее пароль — Случевский! Сын знаменитого поэта Случевского, который и сам писал стихи, которому сам Игорь Северянин посвящал свои строфы.
Здесь лейтенант Случевский, в цвете лет,
Пел красоту природы прибалтийской,
Но послан в бой по воле злой царийской
У берегов японских пал поэт.
Все пронеслось в кольцевом вихре и выстроилось в логическую картину. Все было так, как сказала слепая ведунья: корабль, погибший в далеком море, неземная любовь морского офицера к некой Ирине… Я снова достал пачку писем и стал листать их при свете горящих перед памятной доской свечей. Вот! Вот то, что я судорожно искал — конверт, единственный в пачке конверт с ее адресом. Вот он — С-Петербург, Климов переулок д. 9, кв. … Я с трудом разобрал номер квартиры. Теперь у меня был точный адрес, где жила моя возлюбленная в первом своем воплощении по имени Ирина. Не теряя минут, я вышел на набережную и остановил первую попавшуюся машину. Это был «Жигуль», в котором сидел рыжебородый «троглодит».
— Климов переулок! Рядом с Египетским мостом… Послушай, откуда у тебя эта пачка писем? — Спросил я, показав ему свое недавнее приобретение.
— Нашел.
— Где?
— На чердаке одного дома. Много там всякой рухляди было.
— Можешь меня отвезти туда?
— Да мы туда и едем. Климов переулок. А вот и тот дом.
Островерхий причудливый дом с псевдоготическими башенками выходил фасадом на набережную Фонтанки. Я взбежал по темной запущенной лестнице на третий этаж. Номера квартир шли в лотерейном порядке, рядом с 21-й могла оказаться 75-ая. «Свою» квартиру я нашел на четвертом этаже.
Сердце колотилось то ли от быстрого бега, то ли от волнения. Что-то будет? И что я скажу открывшему дверь?
Дверь открыла … Марина! Я глазам своим не поверил. Она была изумлена не меньше, хотя увидела меня в окно еще тогда, когда я вылезал из машины.
— Но как ты здесь оказалась?!
— Шла по улицам куда глаза глядят. Вышла на Фонтанку. Потом прямо из под ног взлетел голубь и сел на карниз окна вот этого самого дома. Я поняла, что мне нужно зайти именно в ту комнату, на которую указала птица.
— И что же?
— Идем, сам увидишь…
Мы прошли по заставленному шкафами коридору обычной «коммуналки» и вошли в дальнюю комнатку, в которой жила седенькая чистая старушка из породы старых петербуржанок.
— Анна Макаровна. — Назвалась она. — Вас тоже интересует, что осталось от прежних владельцев квартиры? Вот смотрите, только эта картина…
В простенке между окон вздымался с потемневшего полотна скалистый остров, заросший кипарисами. К ступеням врат, сбегавшим в море, причаливала лодка, посреди которой стояла человеческая фигура в белом саване… «Остров мертвых»! Что же еще могло висеть в этой квартире…
— А кто же здесь жил?
— Семья одного известного питерского актера. У него была очень красивая дочь. Она вышла замуж за моряка, который после погиб в Цусиме… После революции квартиру сильно уплотнили, тем более, что от всей семьи остался лишь один несовершеннолетний сын.
— Сын моряка?
— Да, Алексей Николаевич. Он и сейчас здесь живет. Правда, ему далеко за девяносто и он почти ничего не слышит. Но у него сохранились семейные фотоальбомы. И если хотите, он вам кое-что покажет…
Хотели ли мы увидеть себя, какими мы были в той жизни, в начале века?! Да, мы и мечтать о таком не могли!
Анна Макаровна провела нас к своему соседу. Старик лежал за пологом, занавешивающим большую спальную нишу. Пока он выбирался оттуда, я увидел небольшой портрет, написанный маслом — молодая женщина в шляпке с черной вуалью. Я узнал ее! Это она маячила за вагонным стеклом в метротоннеле. Это она подсказала мне выйти на Сенной… Я хотел немедленно рассказать об этом Марине, но тут выбрался, наконец, из ниши хозяин комнаты. Сказать, что он был стар — ничего не сказать. Навстречу нам выступила из стены живая древность с ясными лучистыми глазами, белоснежная седина украшала ее. Бьюсь об заклад — одна и та же мысль пришла нам с Мариной: да это же наш сын по прошлой жизни! Он пережил своих родителей и вот они вернулись к нему, спустя без малого век, в новых телесных оболочках. Осознать это, поверить в это было бы невозможно, если бы не поразительные приключения нынешнего дня.
Старец смотрел на нас радостно и изумленно. Должно быть он тоже почувствовал в нашем визите нечто особенное. Во всяком случае в Марине проснулись материнские чувства: придти в гости к сыну после вековой разлуки и без подарков.
— Сбегай и принеси что-нибудь к столу! — Шепнула она мне. Я спустился на улицу и в первом же магазинчике купил мягкой хурмы, пастилы и соломки к чаю. Боже, и это все, что смогли принести родители своему сыну с того света? Не густо… Но денег после такси едва хватило и на это.
Но почему, собственно, с того света? Мы пришли к нему из будущего. Из посмертного будущего. Судьбе зачем-то было угодно встретить нас через столетие…
Мы сидели за столом и пили чай вчетвером, как-будто это были самые обычные посиделки. Лишь мы с Мариной знали, сколь фантастична эта встреча. Да Алексей Николаевич, быть может, о чем-то догадывался.
— Спасибо вам за хурму! — Тряс он седой бородой. — Я ее очень люблю — с детства.
«Я это знаю» — чуть не сорвалось у меня с языка.
Я всматривался в его лицо, пытаясь узнать в нем приметы своего рода. Но вскоре понял, что ни родинки, ни цвет глаз, ни форма носа или уха — все эти биологические признаки в данном случае не имели никакого значения, ибо не гены роднили нас, а флюиды души. Но как узнать их? Как обнаружить духовные токи, которые связуют нас через века? Он обнаружил это сам, однако об этом чуть позже…
Мы листали толстые фамильные альбомы. То и дело нам открывались сцены из нашей прежней жизни. Мое внешнее сходство с моряком-цусимцем было столь разительно, что даже Алексей Николаевич это заметил:
— Вы очень похожи на моего папеньку… Он погиб от осколка японского снаряда, но очень любил Японию, и до войны прожил целый год в этой стране. Он хорошо знал японскую поэзию и даже сам писал танку — стихотворения в три строчки. Некоторые из них я помню…
Алексей Николаевич стал читать нараспев:
Чу, колокол монастыря
пронзил прибоя шум.
Все внемлет Богу…
Осенняя муха жужжит
В вагонном стекле.
Грустно покидать город у моря.
Уехал,
не попрощавшись с любимой…
Дороге не будет конца.
Белая ночь…
И сквозь сомкнутые веки
Просочится она.
— Не надоело? — Спросил старец. — Последнее прочту.
О, как с тобой тревожна эта осень!
Как сладостно она тревожна…
Несется жизнь по волнам страха.
Отвагу, Боже, дай
смотреть в туман…
Прошлое уходит в зеркала,
Будущее входит в окна.
При этих последних строках, которые прочел старец, я невольно посмотрел в старое облупленное зеркало в деревянной резной раме. Та самая незнакомка, что отражалась в стекле метровагона, пристально смотрела на нас из бездны зазеркалья. Возможно, это был портрет, висевший против зеркала. Я невольно перевел взгляд в окно и увидел висевший в небе воздушный шар с транспорантом: «Триста лет Санкт-Петербургу».
— Можно взять эту фотографию? — Спросила Марина у хозяина альбомов. На старом снимке были запечатлены морской офицер с женой и маленьким сыном, в котором ясно узнавались черты Алексея Николаевича. То были мы все втроем, только в той еще жизни, которая не прервалась только для одного из семейной троицы.
— Берите, берите! — Радостно согласился старец. Он порылся в ящике комода и достал маленький сверточек, перехваченный поверх газетной обертки двумя аптечными резинками.
— Вот это тоже возьмите! — Повелел он. — На память! Это любимая вещица моего папеньки… Потом посмотрите. Берите!
Я сунул сверточек в карман и предложил сфотографироваться втроем. Мы сели под портретом точь в точь, как на старом фото, а Анна Макаровна нажала на кнопку моей «мыльницы». Яркая вспышка высекла из вечности мгновение и оно застыло на пленке.
Мы распрощались и двинулись с Мариной вдоль Фонтанки туда, куда повели нас ноги. Мы говорили о том, что из после той счастливой, но очень короткой жизни в начале века, нам каким-то чудом удалось встретиться на этой земле снова, и что надо договориться о каком-либо условном знаке, по которому мы узнаем друга в друга в новом рождении.
За разговором не заметили, как вышли на площадь Труда и оказались перед островом, обрамленном по периметру краснокирпичной старинной цитаделью. То была Новая Голландия — верфь, возведенная в петровские времена, а теперь густо заросшая деревцами на крышах и почти заброшенная. Ее высокий арочный портал о двух колоннах нависал над неширокой протокой, которая вела в центр островка. По стылой осенней воде медленно двигалась лодка с белой фигурой на носу. Я вздрогнул — то была почти ожившая картина Бёклина «Остров мертвых»! Разве что в лодке, точнее в ялике, все были живы: девушка в белом плаще сидела лицом к матросу, который не спеша вскидывал и опускал на воду весла. Они вплыли в арочные врата и вскоре скрылись в глубине островка. Право, то был остров живых.
— Давай, мы встретимся здесь, когда снова вернемся в этот мир, — предложила Марина. — Мне верится, мы снова найдем друг друга.
— Давай… Мне кажется, что эти двое, которые только что проплыли, уже осуществили наш уговор.
— О, как с тобой тревожна эта осень! Как сладостно она тревожна… — Повторила Марина двустишие, которое я написал в прежней жизни.
— А что там в свертке? — спросила она, и я стянул аптечные резинки, развернул газетную бумагу… На ладони блеснуло золото перстня с печаткой. Он был точно такой же, какой я отдал сегодня гадалке. Он вернулся ко мне, потому что на нем была вырезана руна вечной любви: сердце, крест и якорь.
Москва — Санкт-Петербург