Юрий Сысков. Бес Ионахана


Отрывок из романа

1 Итак, был взят Ионахан под стражу, препровожден в Кесарию и посажен в темницу.

2 И вот привели его к прокуратору Помпонию Флакку. И спросил его правитель Иудеи и Самарии: тебя называют мессией, Царем из рода Давида?

 3 И сказал Ионахан: Не Царь я, но истинный Первосвященник из жреческого рода Аарона, который  предъидет пред Ним.

4 И когда явится Ариэль, что означает «Божественный лев», посланный Богом,  прольется с неба дождь огненный и серный, который истребит всех Римлян. Это и будет мессия.

5 И спросил прокуратор: когда же произойдет сие, если Иерусалим повержен, а Бог Израилев изгнан из собственного дома?

6 И отвечал ему Ионахан: не прейдет род сей, как всё это случится; рухнет царство антихриста, падет империя зла, и возродится Иерусалим на краеугольном камне новой веры, ибо дом Яхве не в храме, а в сердце человеческом.

7 Тогда говорит ему прокуратор: почему же теперь твой Бог не спас тебя и твой народ?

8 И сказал Ионахан: Мы живем в струпьях и язвах земли, которую сами же изъязвили и опроказили своим неверием.

9 Правосудие попрано, правда исчезла, природа извращена, заповеди божьи забыты и вся жизнь полна нечестия.

10 Сами в себе имели мы приговор к смерти и потому прогневился Господь, изнеся суд нечестивым и погубив их дыханием уст Своих.

11 И сказал тогда Флакк: Ваши заповеди – это строгий ошейник, на который Бог посадил человека. И оставлены вы на привязи, и забыты.

12 И поверженный народ твой взводит на тебя вины, как на преступника закона и корень всех несчастий, и готовы иудеи предать тебя на побиение камнями за разрушенный храм и руины Иерусалима.

13 И долго молчал Ионахан, восскорбев духом, и сказал: Праведник верой своей жив будет. И я, если на то будет воля Божья, не умрупоследним умиранием.

14 Путь пророка — принять страдания во имя Господа и явить пред всеми силу Его правды.

15 Всякий посланник Божий лишь солдат Яхве, безропотный исполнитель Его воли.

16 Незавидна эта стезя: Исайя распилен в дупле кедра,  Захария как агнец заклан пред алтарем Господним,  Ионахану-пророку отсекли честную его главу в Махероне. И меня ждет та же участь.

17 И сказал ему Флакк: и великие пророки слепы к судьбе своей. Так и ты, ибо ждет тебя не меч, но крестная смерть, достойная раба.

18 И настал день казни Ионахана. И повели его под стражей Римлян ко кресту на горе Кармел, и многие иудеи злоумышляли убить его на дороге.

19 И собралась у подножия горы большая толпа людей, и встретила Ионахана криками: распни его, распни! Ибо по вине этого человека разрушен един храм единого Бога  — общего для всех общего для всех Бога.

20 И обратился к ним Ионахан, сказав: Слушай меня, Аарон и Израиль!  Повелел вам Господь возрастать в вере и не соблазняться о Нем.

21 И как исполнитесь пламенеющей ревности по истинной жизни, то приидет к вам Элия и восстановит Иерусалим, град Божий.

22 И не послушали его иудеи, и был побит Ионахан камнями, не дойдя до креста.

23 И, видя мучения и смертные содрогания его, один из Римлян, бывший со стражей, сжалился над ним и отсек ему голову мечом своим.

24 Так закончил дни свои Ионахан, Первосвященник вовек по чину Мелхиседека, воскресший Пророк и Царь Иудейский будущих времен, возлюбивший славу Божию больше, нежели славу человеческую.

(Книга Элии. VII,1-24)

 «Ионахан ха-Матбил, проснись… Проснись Ионахан ха-Матбил… Встань и иди к людям…» 

Я открыл глаза, но ничего не увидел, напряг память и попытался понять, кто я и где нахожусь, но и это не удалось мне. Меня окружал кромешний мрак и мрак был во мне, и мрак был мною. Что означает пробуждение мое и сей странный сон, приснившийся мне, в котором я был замурован, как в саркофаге, кем я был в этом сне – пророком или слепорожденным, верховным жрецом или изгоем без роду и племени, рабом или вольноотпущенником, будущее снилось мне или прошлое? Я помнил, что на мне были какие-то тяжелые вериги, но я не был пленником, в руке своей держал меч, но не был воином. Не был я и верховным первосвященником, ибо на длани моей не покоилось Пятикнижие. И преисполненным спокойствия эллинским мудрецом, перед которым открыты все тайны мироздания тоже не был, поскольку в голове моей царила гулкая пустота. И в то же время я был всем этим — от рождения и до своего призвания.

Я сделал усилие, чтобы припомнить, кому принадлежит голос будящего меня.

Тарсянин?

И тут вспышка света озарила своды пещеры, где я находился, и я увидел его простое, грубоватое лицо и факел в его жилистых руках, и мне вдруг открылось, кто я есть, и где пребываю, что было и что предстоит. Ко мне вернулась душа моя и память о событиях прошедшей жизни. Ко мне вернулся мой страх.

Я тот, кто проповедовал три дня и три ночи в пещере Элии на горе Кармел, имея за спиной бесноватого предводителя зелотов Шимона, необрезанного в сердце сына бунтовщика Иуды из Гамалы, и рьяных его приверженцев, для которых пролить кровь все равно что заколоть закланного агнца.

Да, я тот, кто проповедовал три дня и три ночи в пещере Элии на горе Кармел, я воскресший Ионахан бар-Захария, прозванный в народе ха-Матбил, то есть тот, кто омывает и крестит, ибо  таковым я представляюсь людям, поверившим мне и поверившим в меня. Я тот, кто возвестил приход мессии, который призван открыть волю Божью иудеям и избавить их от римского владычества.

Но это не вся правда.

Правда — истинная правда — состоит в том, что я не тот, за кого себя выдаю.

Я – самозванец и не избежать мне смерти.

Я – лжепророк и гореть мне в аду.

И знает о том помимо меня только один человек – упорный Шимон.

— Мне не известно, кто ты и откуда пришел, — тихо сказал он мне, прожигая мой затылок взглядом своих угольно-черных глаз. — Но я точно знаю, что на свое несчастье пришел ты вовремя. Ты нам нужен. Теперь и до конца. И если ты вздумаешь отречься от предназначенного тебе пути, то умрешь быстрее, чем успеешь произнести: шуву!

Именно с этого возгласа — обратитесь, покайтесь! – начал свое служение больший их всех пророков Израиля. Можно ли было отказаться от выпавшего мне жребия и не воскреснуть под именем великого обличителя, ревнителя и пустынника, казненного четвертовластником Иродом, находясь в окружении столь красноречивой стражи?

Как получилось, что я, человек темного происхождения, эллин по духу, преступник пред законом и беглый раб стал надеждой жестоковыйных иудеев, увидевших во мне  свидетельство исполнения Божьих обетований? Зачем вознесла меня судьба на столь высокое, не предназначенное мне место?

О, это долгая, очень долгая история. Но она стоит того, чтобы быть рассказанной.

Рождение мое окутано непроницаемой тайной. До сих пор мне неизвестно, кто мои настоящие родители, но я точно знаю, что мое появление на свет не было отмечено никакими особенными знаками или событиями – в тот день не громыхнул гром, не сверкнула молния, не разверзлись хляби небесные и не нашлось никого, кто бы принес в дар младенцу золото, ладан и смирну.

Рос я на окраине галилейского Сепфориса единственным ребенком в бедной иудейской семье. С детства мне приходилось слышать, что я незаконнорожденный, «мамзер», плод соития отставного римского солдата и военнопленной. Этим россказням я давал решительный отпор и потому не раз приходил домой в синяках и порванной одежде. Названный отец мой, муж набожный и сведущий в Писаниях, был простым винорадарем. Мать проводила дни своей жизни в хлопотах по хозяйству, занималась рукоделием и предавалась богомыслию. И все шло бы своим чередом, если бы не ее преждевременная смерть.

— Я не родная мать тебе, — умирая, сказала эта добрая женщина. – И не родня даже, а только служанка, бывшая повитухой при твоих родах.

И она рассказала мне слабеющим голосом, уже в полубреду, все, что видела и что знала. Из ее слов выходило, что родился я в городе Иутте, близ Хеврона, в семье первосвященника Захарии из поколения Авии и  Елисаветы из знатного священнического рода Аарона.

Праведная Елисавета была уже в преклонных летах: самая мысль о чадородии исчезла в ней. Но неплодство ее по пророчеству архангела Гавриила чудесным образом было исправлено — скоро она разрешилась от бремени…

Однако лишь избранные знали, что в утробе моей кровной матери нас было двое. Я вышел первым – бездыханным и немотствующим. Навязав мне красную нить на запястье как первенцу, меня сочли за умершего при родах и бросили в корзину. Следом вышел мой брат-близнец, который, как говорят, исполнился Духа Святого еще от чрева матери своей. C того времени прошел слух в народе, что в доме Захарии народился богомладенец, которому суждено стать мессией.

Меня же вынесли в упомянутой корзине за ворота, чтобы предать земле. Но повивальная бабка усомнилась в том, что я мертв и дыханием своим воскресила меня. Она и стала моей приемной матерью, а Елисавете было сказано, что схоронили меня, как и надлежало, в укромном, скрытом от глаз месте.

Так я и пришел в этот мир – безымянный, никем не замеченный, не признанный даже своими родителями, уже тогда самозванец. Однако что-то не давало мне, десятилетнему галилейскому отроку, услышавшему это семейное предание, поверить в него безоговорочно. С детства обыкший пребывать в самоуничижении и покорности воле родителя, я не стал беспокоить стареющего отца дерзкими расспросами и решил, что бедная матушка моя, открывшая тайну моего родословия, сходя в могилу повредилась умом. Вскоре я и вовсе забыл об этой истории. Лишь смутное воспоминание о красной нити на запястье порой напоминало мне о том, что сказанное ею, быть может, не вымысел и не бредни.

И жил бы я дальше, усердно молясь своему Богу и помогая отцу в его винограднике, но Господь не исхитил меня из среды опасностей и в одночасье круто переменил мою судьбу. В год, когда будущий император Рима Тиберий выступил в поход на маркоманов, Архелай, сын Ирода Великого, был низложен, а правитель СирииКвириний  по повелению цезаря Августа был послан творить суд и оценивать имущество населения Иудеи, в Галилее вспыхнуло восстание, предводительствуемое Иудой из Гамалы.

С толпой отчаянно храбрых своих сообщников сын знаменитого мятежника и возмутителя спокойствия Иезекии захватил царский дворец в Сепфорисе, завладел арсеналом со всем имеющимся в нем оружием и объявил себя законным правителем Галилеи, а саму эту мятежную область – свободной от власти Рима.

Его поддержал известный фарисей Саддук,говоривший, что перепись лишь очередная уловка римлян, которая позволит им задушить галилеян налогами и поведет их к окончательному закабалению.

Народ с восторгом воспринял появление решительного вождя, ибо вся Галилея была наполнена ожиданиями скорого прихода обещанного пророками мессии, который сокрушит врата ненавистного Рима и выведет свой народ на свободу.

Но ликование продлилось недолго – вскоре присланные из Сирии отряды римлян подавили мятеж и восстановили нарушенный порядок. Руководивший ими прокуратор Квириний покорил вольнолюбивый Сепфорис, частично предав его огню, частично разграбив, а жителей города и его окрестностей продал в рабство. И не спасли своенравных галилеян ни высокие стены, ни отчаянная храбрость Иуды из Гамалы, сложившего голову вместе со своими верными людьми.

Начавшиеся смуты были подавлены и в Идумее, где бунт подняли ветераны Ирода Великого, и в Перее, где некий царский раб, водрузивший на себя корону, возглавил разбойничью шайку.

Во время штурма  Сепфориса я оказался в самой гуще жестокой  схватки и лишь чудом мне удалось избежать смерти. Не зная, как спастись посреди всеобщей резни, крови и смрада и дыма я пал на колени свои, закрыл глаза и стал молиться о том, чтобы пощадил меня Господь и прекратилось изнурение рода Израильского. 

Увидевший меня Квириний поразился виду смиренно молящегося подростка и сказал своим приближенным:

— Не трогайте этого несчастного. Видно, крепка его вера и оберегают его боги.  Сохраните ему жизнь и оправьте в мой дом…

Вскоре после этих событий прокуратор довершил перепись, отторг в пользу цезаря Августа имущество отправленного в изгнание тетрарха Архелая и вернулся в Сирию. Отчим мой, как мне передали потом видевшие его люди, несмотря на свои преклонные года, был посажен на цепь, отвезен в Берберию и продан в рабство, а я с другими пленниками, избежавшими суда и расправы, отправлен на корабле в Италию. Было это, как я теперь могу судить, в 763 году от основания Рима, в тридцать седьмом году после поражения Антония при Акции.

В доме Квириния, человека, принадлежащего к знатному патрицианскому роду и богатого даже по римским меркам, для меня началась совсем другая жизнь, и не было в ней ничего, что бы напоминало мне о прежнем моем вольном существовании. Я должен был безотлучно находиться вблизи покоев хозяев в готовности выполнить любое их поручение. Полноправным моим господином и товарищем по играм стал своенравный и взбалмошный внук Квириния – Панталеон, мой ровесник. Этому отпрыску с младых ногтей было предуготовлено безмятежное наслаждение всеми благами жизни и беспрепятственное продвижение по лестнице магистратур, начиная с квестора и кончая консулом.

Несмотря на мое бесправное положение раба и аристократическую спесь Панталеона мне удалось на удивление быстро завоевать его расположение. Благодаря близости к нему я пользовался определенной свободой и некоторыми привилегиями — к примеру, под началом опытных наставников мог постигать прелесть греческой образованности или руководимый поседевшим в битвах триарием упражняться во владении мечом и дротиком-пилумом. В благородных науках – грамматике, риторике и философии (исключая  медицину, поскольку она к ним не причислялась) и боевом искусстве я преуспел даже в большей степени, нежели мой патрон, но, ввиду его крайнего себялюбия, мне приходилось тщательно скрывать свое превосходство.

Повзрослев, Панталеон сделал меня своим наперсником. Зачастую мне выпадала роль свидетеля, а иногда и соучастника его многочисленных пирушек и любовных утех. Мы часто появлялись в районе Субуры — улицы, пользовавшейся в Риме не лучшей репутацией, в обществе разнузданных девиц в косских одеждах из прозрачной ткани, в которых они казались более обнаженными, чем без одеяний, и часами забавлялись с куртизанками в тени лавровых и платановых аллей…

Случалось нам участвовать и влуперкалиях, всеобщем празднике в честь любвеобильной богини Juno Februata, где можно было выпороть любую женщину бичом из кожи козла, выиграть по жребию девственницу или замужнюю римлянку, чтобы потом по обоюдному согласию предаться с ней радостям любви, не опасаясь общественного порицания.

Некоторое время Панталеон был увлечен знаменитой Вистилией, происходящей из преторской семьи, которая сама объявила себя продажной женщиной. Продолжалось это до тех пор, пока ее не сослали на уединенный остров, где не было мужчин. После этого сенат постановил строго запретить заниматься проституцией матронам из семейств всаднического сословия.

Учитывая непоседливый характер Панталеона (недаром соответствием  его «львиного» имени была ртуть), мы часто попадали во всякие сомнительные истории. Нередко мне приходилось тащить его на себе домой после обильных возлияний – в питейных заведениях, лупанарах и борделях Рима лучшие итальянские, испанские и галльские вина лились рекой. За один вечер он мог выпить изрядную глиняную амфору или наполовину опустошить средних размеров дубовый бочонок, отдавая предпочтение самым дорогим сортам – lympa, вину с виноградников Везувия, amine, выдержанному белому, и  pradzion – вину со смоляным привкусом. Словом, напивался до такого состояния, что уже не воспринимал разницу между клоаками, акведуками и термами.

Однажды он облобызал скульптуру какой-то музы, приняв ее за живую. Мне и самому иногда приходилось ошибаться подобным образом, ибо с наступлением темноты казалось, что искусно выполненные статуи, которых было в городе едва ли не больше, чем людей, в полнолуние имеют обыкновение оживать.

Любимым его развлечением было хватать одиноких прохожих и в компании таких же богатых бездельников подбрасывать их на растянутых плащах.  Эта старая солдатская забава едва не обернулась для него серьезной неприятностью. Как-то добычей Панталеона стал один престарелый сенатор, который по состоянию своего здоровья не был расположен парить в небесах. И только вмешательство Квириния-старшего позволило избежать публичного скандала и замять это дело.

Пару раз нам приходилось отбиваться от уличных грабителей, поэтому мой хозяин был обязан мне не только целостностью своего кошелька, но и самой жизнью.

Несмотря на все это, Панталеон не внял просьбе Квириния-старшего, перед смертью завещавшего сделать меня вольноотпущенником. Он не раз клялся исполнить волю своего деда, бывшего консула и прокуратора Сирии, но по своей безалаберности все время откладывал это дело. О счастье стать с

вободным человеком, получив латинское, а тем более римское гражданство, мне оставалось только мечтать. Размышляя о своем будущем, я с горькой усмешкой сравнивал себя с неким Вентидием Бассом, о котором рассказывали, что еще до правления Августа он из погонщика мулов выбился в консулы, и мечтал о том, чтобы меня испытала такая же сумасшедшая удача.

И не известно, сколько бы еще Панталеон, этот баловень судьбы предавался непомерному пьянству и путался с последовательницами знаменитой римской гетеры Клодии, если бы не влюбился всерьез в замужнюю женщину, славящуюся своей красотой, знатностью и добродетелью. Звали ее Домиция – «возвращающаяся домой».

Вопреки распространенному мнению о том, что целомудрие в Риме по нынешним временам не в чести, она была верна своему мужу и отличалась необычайной скромностью; трудно было представить себе, чтобы Домиция  хвасталась драгоценностями, публично доказывая их подлинность на основании счетов, расцарапывала в гневе лица рабыням, которые не проявляли должного усердия, наряжая ее к выходу из дома, или колола их иголками за мелкие провинности, как это делали многие капризные и невоздержанные римские матроны.

Панталеон прожужжал мне все уши, живописуя ее достоинства.

— До замужества Домиция была первой в хороводе девушек, а став замужней женщиной, стала первой подходить к алтарям. К тому же, — неизменно добавлял он, — она не только божественно прекрасна, но и дьявольски умна.

— Раньше ты говорил, что целомудрие — признак ущербности. И что нет женщины, которой можно было бы настолько пренебречь, чтобы она могла довольствоваться одним только мужем и одним любовником.

— Теперь я думаю иначе!

— Чего же ты хочешь? – спрашивал я. – Она замужем за консулом Помпонием Флакком и для тебя недосягаема. Забудь о ней.

— Легко тебе говорить, плебей! — раздражался Помпоний. — Ты никогда не видел ее! Да и вряд ли тебе знакомо такое возвышенное чувство, как любовь…

— Что же ты собираешься делать? – привычно не обращая внимания на его высокомерие, спросил я.

— Я добьюсь ее расположения. Я стану ее тенью, ее единственным любовником, ее чичисбеем. Чего бы мне это ни стоило!

Глядя, как сохнет Панталеон от испепеляющей его страсти, я лишь недоумевал, как угораздило этого сластолюбца, с детства привыкшего получать все, что ни пожелаешь, вконец испорченного излишествами эпикурейского образа жизни  влюбиться с такой силой. Впрочем, когда во время триумфа Германика, победителя хаттов и херусков, мне довелось увидеть Домицию собственными глазами, я и сам был очарован ею – настолько обворожительной показалась мне эта прелестная молодая женщина.

Более всего меня поразило то, что она, обводя взглядом ликующую толпу, задержала его не на Панталеоне и даже не на доблестном любимце римлян Германике, что выглядело бы вполне естественно, а на мне. О, к своим двадцати четырем годам я уже научился толковать значение женских взглядов и мог бы поклясться, что она не просто заметила меня, авыделила среди прочих.

«Не может этого быть, —  ворочаясь на своем жестком топчане ночью, думал я. — Разве возможно любовное притяжение между аристократкой и рабом? Это просто немыслимо! Но даже если предположить такое, любовь между ними не может иметь продолжения. Она погаснет, едва разгоревшись…»

Между тем, Панталеон совсем рехнулся. Он пытался купить Домицию подарками – она не принимала их, назначал тайные свидания – она не приходила, клялся, что лишит себя жизни, бросившись на меч, – она оставалась все так же холодна и неприступна. Потерпев неудачу, он в отчаянии предложил ей отдаться ему за немыслимые деньги — пусть даже за пятьсот тысяч аттических драхм или римских денариев, но она с негодованием отвергла и это.

Выполняя наказы моего патрона — вручая записку прислуге или передавая что-то на словах, я изредка случайно, издалека, виделся с ней. Все это время меня не отпускало чувство, что она чего-то ждет от меня. Ее испытывающий и одновременно какой-то дымчато-нежный взгляд из-под полуопущенных ресниц, мечтательная улыбка, замершая на губах, плавный поворот гордо посаженной головы – все говорило о том, что я для нее отнюдь не пустое место.

 Теперь и я был неизлечимо болен любовью к Домиции. Но, в отличие от Панталеона, еще питавшего какие-то иллюзии, надеяться мне было не на что. Поминутно терзаясь от невозможности быть рядом со своей возлюбленной, я днем и ночью грезил о ней. Сколь прекрасным и гармоничным стало бы наше бытие, научись мы не страдать от своих неудовлетворенных желаний!

Но человек, увы, слаб и несовершенен…

Не в силах более переносить муки неудовлетворенной любви, мой деятельный патрон окончательно сбрендил — решил умереть голодной смертью. Однако, отказавшись от еды, Панталеон никак не хотел ограничивать себя в вине и стремительно погружался в причудливый мир своих вакхических видений. Периоды прояснения рассудка становились все короче.

Некая Мелита, одна из служанок в доме, бывшая вольноотпущенница Квириния, обеспокоенная его животным видом и столь же невразумительным поведением, как-то зашла к нему и затеяла с ним разговор. Я, как всегда, находился поблизости и все слышал.

За весьма скромное вознаграждение Мелита предлагала помочь Панталеону овладеть предметом его вожделений. Для этого было необходимо войти в сговор со жрецами культа Исиды, которому поклонялась Домиция, и подкупить их, сделав так, чтобы с наступлением сумерек они заманили ее в храм и устроили встречу с богом Анубисом, покровителем некрополей и кладбищ, одним из судей царства мёртвых. Самое сложное было убедить ее в том, что египетское божество с шакальей головой и телом человека воспылало к ней любовью и пригласило разделить с ним свою трапезу и ложе.

— Такой великой милости не удостаивался еще никто из простых смертных, — горячо шептала старуха. – Она обязательно согласится.

— А я тут при чем? – мотал хмельной башкой Панталеон, не понимая, к чему она клонит.

— Так ты и придешь к ней под покровом ночи в образе Анубиса. Дашь ей выпить кубок вина, в котором будет снадобье, вводящее человека в крепкий сон. И когда она заснет, сольешься с ней. В религиозном экстазе…

— Так ты все устроишь сама, старая карга? – спросил Пантелеон, веселея на глазах.

— Устрою, не сомневайся. Мне нужны лишь деньги.

— Проси сколько хочешь. Ничего не жалко!

На том они и порешили.

Действуя через подкупленных жрецов, Мелита добилась согласия Домиции посетить храм Исиды. Накануне решающей ночи, когда должно было свершиться задуманное, она принесла в комнату Пантелеона кубок с вином, разбавленным сонным снадобьем, и наказала дать выпить его Домиции.

— Итак, не забудь – ровно в полночь, когда все свечи в храме будут погашены, ты войдешь в него. Она будет уже там. Все остальное зависит только от тебя, не упусти свою удачу, — проскрипела эта ведьма.

Я был в отчаянии. На моих глазах вершилось беззаконие и жертвой его должна была стать любимая мною женщина. Как я мог такое допустить? И как мог помешать этому?

Улучив момент, когда Панталеон вышел из своих покоев по какой-то надобности, я влил в амфору, к которой он часто прикладывался, содержимое кубка, а сам кубок наполнил  обычным вином.

Близилась полночь. В ожидании скорой развязки я не находил себе места и чтобы хоть как-то снять напряжение, без конца отрабатывал во внутреннем дворике боевые приемы с мечом.

Разящий гладиус в моих руках рассекал воздух, как крыло летящей птицы. Он то с глухим стуком врубался в струганные доски, то кромсал старые глиняные горшки. Потом его сменил более тяжелый кельтский меч, называемый spatha, но мне было все мало. Только намахавшись длинным сарматским мечом, я немного угомонился и присел отдышаться на ступени. Тут до меня донесся отчетливый храп Панталеона.

Плохо понимая, что делаю, я вошел к нему в покои, переоделся в одно из его платьев, коих у него было не счесть, и с кубком в руках побрел в направлении храма Исиды. В ночной темени меня невозможно было отличить от Панталеона – несмотря на внешнее несходство, мы были примерно одного роста и сложения.

У входа в храм ко мне метнулась какая-то неясная тень. Это была Мелита.

— Иди, она ждет тебя, Анубис, — прошелестела служанка и лицо ее, как мне показалось, исказилось кривой, будто ущербный месяц, заговорщицкой улыбкой.

Не чуя под собой ног, как в тумане, я вошел в храм Исиды, окуренный благовониями, и наугад двинулся вперед. Мои шаги гулким эхом отдавались под его тяжелыми сводами, прилипший к подошвам уличный песок скрипел под сандалиями. Все во мне трепетало от суеверного ужаса – мне казалось, что мое кощунственное появление в храме под видом  Анубиса прогневит собакоголового египетского бога.

— Кто здесь? – раздался испуганный женский возглас.

— Я тот, кого ты ждешь, — на удивление спокойно ответил я. Голос мой, умноженный галереями храма, прозвучал торжественно и величественно, словно принадлежал самому Анубису, богу смерти и загробного мира.

Наши руки сплелись в темноте, сердца учащенно забились, дыхание на миг остановилось. Кубок с грохотом упал на мраморные плиты и вино разлилось, отчего повсюду распространился запах виноградной лозы. Мы опустились на приготовленное заранее ложе и предались исступленным ласкам. Я не знаю, доступно ли что-то подобное богам,  но испытанное мною блаженство, граничащее с болью, выходило из меня криком и стоном, словно меня пытали раскаленным железом. Домиция отвечала мне слезами, стенаниями и изнеможденными всхлипами, будто плоть ее терзали тысячи демонов.

Иногда мне казалось, что мы уже одно существо, иногда – что нас уже нет, но после стремительных взлетов к сверкающим вершинам счастья и столь же стремительных падений в головокружительную невесомость  возвращалось ощущение телесности и мы снова сливались в страстных объятиях.

— Кто ты? – спросила она, когда ночь была уже на излете.

— Твой раб, —  сказал я, всматриваясь в светлеющий в предрассветных сумерках овал ее лица.

— Нет, это я твоя рабыня, — возразила она и прижалась ко мне всем своим разгоряченным телом.

Троекратный стук жреческого посоха о двери храма возвестил нам о том, что наше время истекло.

— Что скажешь ты мне на прощание? – горячо прошептала Домиция и ногти ее до крови вонзились в мою спину.

— Мы должны быть вместе — всегда. Я поверну вспять огненное колесо злочестивого Иксиона. Или погибну…

— В знак моей любви возьми вот это…

Она слегка отстранилась, сняла с себя какое-то украшение и повесила его мне на шею.

— Что это?

— Тигровый глаз, магический камень легионеров. Он защитит тебя в минуту опасности. А теперь – прощай…

Сердце мое болезненно сжалось в предчувствии скорой разлуки. Я был почти уверен: в этой жизни встретиться нам уже не суждено. Удары жреческого посоха, будто подтверждая непреложность этого приговора и неумолимость фатума, обрекающего нас на вечное одиночество, вторили мне: так, так, так…

Панталеон, проведав о случившемся (все вскрылось на следующий день, когда Мелита пришла к нему за оставшейся частью вознаграждения, полагавшегося по уговору жрецам), был вне себя от гнева. Я был тут же связан, с пристрастием допрошен и жестоко избит. Отпираться было бессмысленно – все улики указывали на меня.

Спустя несколько дней о происшествии в храме Исиды знал весь Рим. Произошло это во многом по вине самого Панталеона, который при встрече с Домицией во всеуслышанье заявил:

— Я сберег пятьсот тысяч драхм, которые ты могла внести в свой дом, Домиция. Ослепленная гордыней, ты не захотела ответить мне взаимностью и не взяла денег. Вместо этого ты, добропорядочная замужняя женщина, стройностью своего стана и всевозможными прелестями вызывающая восхищение, отдалась моему рабу…

В отчаянии от того, что ее тайная связь получила столь широкую огласку Домиция разодрала на себе одежды и удалилась из города. До сих пор ничем не запятнавшая брак, род и семью, она стала притчей во языцех — о ней злословили на пирах, в портиках и тавернах, на форумах и в храмах. И среди прежде превозносивших добродетели жены консула Помпония Флакка не нашлось никого, кто бы узнав о ее падении,  не смешал ее имя с грязью.

О том, что какой-то раб под видом бога Анубиса гнусно домогался знатной римлянки было немедленно доложено Тиберию. Проведенное по его требованию тщательное расследование позволило выявить всех участников этого омерзительного, с точки зрения общепринятой морали, сговора. Возмездие не заставило себя долго ждать: Тиберий приговорил Мелиту, которая была признана виновницей случившегося, жрецов, непосредственно участвовавших  в исполнении ее коварного замысла и меня, презренного иудея, надругавшегося над знатной римлянкой, к позорной казни — пригвождению к кресту. Помимо этого, он повелел разрушить храм Исиды, а изображение богини, покровительствовавшей рабам, ремесленному люду и грешникам, бросить в Тибр.

Сухим из воды вышел лишь Панталеон, ради которого все это и затевалось. Не удовлетворившись назначенным мне наказанием  (смерть на кресте показалась ему слишком легкой для меня карой), мой патрон через влиятельных людей уговорил Тиберия сделать из меня гладиатора. Мне удалось избежать эргастула — тюрьмы для рабов и не подвергнуться позорной казни, но лишь для того, чтобы оросить своей кровью песок цирка.

— Ты не должен умереть слишком скучно. Я хочу видеть, как ты сдохнешь под радостные вопли и проклятия многотысячной толпы, — сказал он мне. Говоря это, он содрогался от гнева и сладострастного предвкушения моих мук, и был страшен, как Орк — владыка мертвых.

Мысленно я уже попрощался с Эсквилинским холмом, утопающим в садах Мецената, с прекрасными римскими дворцами, построенными из гранита, туземного и иностранного мрамора, с бесконечно любимой Домицией и своей опостылевшей жизнью. Мне было уже все равно, что со мной будет и где мне суждено сгинуть —  на кресте или галерах, в рудниках или на арене колизея, где меня ожидала участь пронзенного трезубцем секутора или затравленного дикими зверями бестиария.

Небо померкло в моих глазах. Едва живого от нескончаемых побоев и пыток меня приволокли в сырой подвал какой-то гладиаторской школы и бросили на пол, заваленный грязной соломой. Единственным моим попечителем стал надсмотрщик над секуторскими битвами и травлями.

Так закончилось мое пребывание в доме Квириния и знакомство с той, что щедро одарила меня своей любовью, чтобы сделав счастливейшим из смертных, низринуть в бездны ада.

Свой первый и последний гладиаторский бой я помню неотчетиво – все происходило как в кошмарном сне, где проблески сознания гасятся мутью боли и беспамятства. Меня, с трудом переставлявшего ноги, под руки вывели на арену мои товарищи по несчастью, среди которых преобладали плененные маркоманы, квады и сарматы. На каждом из нас было клеймо в виде буквы «Р», что означало    «Periturus» — обреченный на гибель. Все мы были в представлении алчущих кровавых забав, пресыщенных и самодовольных римлян жалкой кучкой преступников и отщепенцев, вооруженных ржавыми кинжалами и тупыми дротиками. Что мы могли сделать против клыков и когтей нумидийских львов?

Все, что осталось в моей памяти – это рев тысячеголосого колизея, мой беззвучный крик «Слушай, Израиль, Яхве един!», потонувший в воплях несчастных, бешеный круговорот искаженных лиц, плящущих лохмотьев и отблесков солнца на доспехах преторианцев. И посреди всего этого неожиданно, вдруг – стремительный прыжок огнегривого хищника, клокочущий рык из недр его раскрытой пасти и желтизна песка, окропляемого кровью…

Мгновенная темнота, как в храме Исиды…

Ласковый шепот Домиции…

Плывущий по небосклону хомут среброструнной лиры, звучащей подобно эоловой арфе.

И бесконечное блуждание в черных катакомбах в поисках вожделенной смерти…

По всем человеческим законам и по законам природы я должен был погибнуть, но Господь позаботился обо мне. Зрители почему-то обошли меня вниманием и не стали требовать, чтобы я как недостойно сражавшийся гладиатор был добит на месте. И вновь, как это было при моем рождении, меня приняли за мертвого. И вновь я каким-то чудом выжил, вернувшись, по сути, из небытия.

Меня нашли в городской клоаке без всяких признаков жизни. Не знаю, кто был моим спасителем, кто выхаживал меня и врачевал мои раны, но как только стало ясно, что дело пошло на поправку, я был продан в рабство и увезен на юг Италии, где меня посадили на цепь в ступальной мельнице. Нас было двое: я и осел, который был прозван мною Иксионом — в честь царя фессалийского племени лапифов, покусившегося на Геру, жену Зевса и прикованного за это к огненному колесу. Мы день и ночь, с коротким перерывом на еду и сон вращали ногами дощатый диск, перемалывая зерно в муку. На долгие недели и месяцы эта бессловесная скотина стала едва ли не единственным моим другом и видит Бог, мне было гораздо легче принять повадки горемыки-осла, чем ему уподобиться разумному существу.

Так бы в скудости и плаче и протекали мои дни, только в той местности, где были еще живы предания о Спартаке, могучем предводителе обездоленных  и угнетенных, вспыхнуло новое восстание. Благодаря этому обстоятельству я неожиданно обрел свободу. Примкнув к взбунтовавшимся рабам,  я несколько месяцев вместе с такими же голодранцами жег поместья и грабил богатых путников в итальянском захолустье, пока отряд, присланный из Рима не положил конец этим беззакониям. Часть из нас  перебили, часть пленили, чтобы впоследствии распять на кресте, часть  рассеяли по окрестностям. Среди тех, кому удалось спастись бегством, оказался и я.

Сделавшись преступником, за поимку которого была назначена награда, изгоем, изгнанным отовсюду, я решил вернуться в Галилею, где прошло мое детство и где я мог укрыться от своих преследователей.

О том, чтобы сесть на корабль, не могло быть и речи – едва освободившись от своих цепей, я рисковал повесить на себя новое ярмо, быть может, хуже прежнего. Один из моих товарищей, пытавшийся договориться в порту о месте на римском торговом судне, доверился ловким дельцам и попал на невольничий рынок, другой был выдан римским властям и принял мученическую смерть.

Поэтому в дорогу я отправился в одиночестве и налегке – с котомкой за плечами, в галльских штанах, одежде, презираемой римлянами, и накидке из тюленьей шкуры, сшитой из старой легионерской палатки (считалось, что из всех морских животных только тюленя не поражает молния),  прихватив с собой лишь неизменного спутника своего — осла. Благодаря верному Иксиону особо трудные участки дороги мне удавалось преодолевать верхом.

Два года шел я к заветной цели, проводя время в опасностях скорбного моего пути и случайных заработках на полях и виноградниках, часто в изнурении, без пропитания, сна и отдыха.  Пройдя Италию и Долмацию, я достиг Мёзии, затем Македонии и Греции, которая именовалась у римлян провинцией Ахайя, после чего вернулся на север. На старой рыбацкой лодке мне удалось преодолеть пролив Босфор, где было не больше пяти римских стадиев (мой осел при этом едва не утонул) и высадиться на земле Азии. Впоследствии, вдоволь поскитавшись по Сирии, я вышел, наконец, к Иордану. Было это в 782 году от основания Рима. К этому времени я покрыл расстояние в пол империи — от золочёного столба на форуме, воздвигнутом Августом и считавшимся началом всех римских дорог, и до Асфальтового моря в Иудее.

Галилея в то время бурлила, как огромный кипящий котел, с которого вот-вот сорвет крышку. Зелоты вновь стали собираться в тайные общества, вооружаться и готовиться к восстанию. Наиболее отчаянные из них, называемые сикариями, стали повсеместно, где это только возможно, подкарауливать и убивать римлян. Саму смерть они вменяли в ничто и шли на самое рискованное дело с воодушевлением и великой радостью. Иудея была наводнена прорицателями и безумцами, выдававшими себя за божьих людей. Все бредили пришествием Мессии, который избавит Израиль от римского владычества и осуществит полное преображение мира на началах добра и справедливости, дабы воссияло над Сионом солнце божественной правды. Древние уставы и священные отеческие предания, согретые светом надежды,  приобрели небывалую силу и значение. На устах у многих было пророчество  Малахии: «Вот, я пошлю вам Элию пророка до наступления великого и страшного дня Господня; и он обратит сердца отцов к детям и сердца детей к отцам их, чтобы я не пришел и не поразил землю проклятием». Многие уверовали, что мир стоит у порога великих и грозных перемен и после решающей битвы праведников, блистающих добродетелью,  с силами зла Дух Божий, по слову пророков, изольется на всякую плоть.

Избегая городов и многолюдных селений, чтобы не быть схваченным людьми своенравного тетрарха Ирода Антипы или стражей недавно прибывшего из метрополии пятого прокуратора Иудеи Понтия Пилата, о котором держался слух, что он тиран и жестокий сумасброд, я спустился вниз по течению Иордана. Всюду, где только можно, я искал место, чтобы укрыться от бдительного ока Рима. И только добравшись до Кумрана, где обосновалась община ессеев, называвших себя «сынами света», я понял, что нашел то, что искал.

Жили они в большой колонии на берегу Асфальтового моря, отгородившись от мира пустыней, своими жесткими установлениями и суровым бытом. Проводя все свое время в трудах и молитвах, ритуальных трапезах и обрядах поклонения солнцу, «сыны света» ждали скорого явления Мессии и не сомневались, что в День Страшного Суда всех людей на земле ждет погибель. Всех, кроме них, ибо ессеи именно к себе относили пророчество Иеремии, сказавшего, что некогда Бог заключит Новый Завет с верными. Еще о них было известно, что в свою общину они допускают только тех, кто прошел трехлетний испытательный срок, после чего собрание вновь проверяет дух и деяния новообращенного. Я был готов принять их условия и образ жизни, втайне надеясь, что по прошествии какого-то времени мои гонители и преследователи позабудут обо мне.

— Кто ты и какого роду? И что готов пожертвовать для нашей общины? – спросили у меня, когда я предстал перед собранием ессеев.

— Я Ионахан, беглый раб, и все мое имущество — осел.

Видя, что я говорю правду, старшие среди них после недолгого совета приняли меня к себе, назначив водовозом, поскольку мой верный Иксион вполне годился на роль тяглового скота.

Так я стал одним из них, хотя называть себя полноправным членом общины до окончания испытания было, конечно, преждевременно. Многое в обычаях и привычках ессеев казалось мне чудным и непривычным, многое вызывало недоумение. К примеру, имущество у них было общее, рабов они не имели вовсе, а в женщинах видели причину многих несправедливостей и потому сторонились их. Строгость ессеев доходила до того, что в их обществе порицался даже громкий смех. Но со всем этим я легко мирился, ибо после долгих странствий нашел в Кумране надежное убежище.

Постепенно я свыкся с укладом жизни общины, научился выполнять требования галахи, кумранского свода законов и установлений, вник в ессейское учение, покоящееся на трех столпах — непрекращающейся борьбе света и тьмы, предопределении и избранничестве. Члены этой секты свято верили, что искупление  грехов и окончательное их спасение должно произойти в день Всепрощения, однако сроки исполнения этого обетования были им неведомы.

Проведя годы в рабстве и скитаниях, я  не читал ничего, кроме римских и палестинских эпитафий и надписей на оссуариях, этих скорбных памятниках человеческой тщеты и бренности нашего бытия. В Кумране же чтение стало моей всепоглощающей страстью. Самые сладостные часы я проводил в четвертой пещере, где располагался скрипторий общины, в котором десятки «сынов света» занимались переписыванием священных книг.

Там я вдоль и поперек проштудировал Пятикнижие, изложенное, по-видимому,  самим Ездрой, книгу Пророков и все свитки, написанные арамейским «квадратным» письмом, которое я хорошо понимал, в отличие от финикийского или греческого. К примеру,  Септуагинту, перевод Торы на язык эллинов, выполненный семьюдесятью толкователями из Иерусалима, мне осилить так и не удалось.

Видел я и огромный, десятишаговый «Храмовой свиток», написанный на тончайшем пергаменте и состоящий из 66 столбцов, и пространный свиток Исайи, выполненный кумранским письмом, и «сефарим хицоним», так называемые посторонние книги, ценность которых многими подвергалась сомнению. Но именно в такой рукописи, называвшейся Книгой Юбилеев, я наткнулся на поразившее меня пророчество, сказанное о нечестивцах: «Из-за их деяний погублена будет земля, не будет насаждений виноградников, не будет елея, ибо все деяния их — обман и ложь; из-за сынов человеческих погибнет и зверь, и скот, и птица, и вся рыба морская»…

Кто подразумевался под этими самыми нечестивцами и как скоро следовало ожидать их прихода? Об этом можно было только гадать, но само пророчество глубоко запало мне в душу.

Там же, в четвертой пещере, я сделал свою главную находку – тефиллин, налобный ремень со священными  текстами из Торы и, не в силах удержаться от соблазна, тайно вынес его из скриптория. Кому он принадлежал и зачем был мне нужен, я не знал, но эта богослужебная принадлежность вызывала во мне истинное благоговение и вполне понятный всякому иудею священный трепет. Я решил: это мое и будь что будет, если кража вскроется – я не откажусь от тефиллина даже под страхом изгнания из Кумрана.

Быть может, во мне говорила кровь первосвященника Захарии? Я вновь задумался над тайной своего происхождения и семейным преданием, утверждавшим, что именно он был моим настоящим родителем. Красная нить на моем запястье давно истлела, но я точно помню, что она была. Все это вызывало одни лишь вопросы и бесплодные размышления средь бессонных ночей…

Кто я? Откуда пришел?

В поисках ответа я без устали расспрашивал о Захарии всех, кто мог что-либо знать об этом праведнике и жене его Елисавете. О нем ходила легенда, что однажды, когда ему выпал жребий каждения в Храме, почитавшийся среди священников особенно счастливым, явился пред ним ангел Гавриил, объявивший, что Елисавета родит ему сына и многие о рождении его возрадуются, ибо будет он велик в глазах Господа и сбудется все, что изрекут уста его. Усомнился Захария, что ангельское пророчество исполнится на нем, поскольку и сам стар был, и Елисавета вышла из детородной поры, и был наказан за свое маловерие немотой. И лишь когда родился Ионахан и возвеселился о нем Господь чудное онемение Захарии прошло. Но в дальнейшем удача не благоволила к нему – Ирод Великий, узнав о том, что в его владениях должен народиться Мессия, которому надлежит стать Царем Иудейским, решил погубить его. Не зная, где его искать, он послал слуг своих, дабы учинить избиение младенцев в Вифлееме и во всех пределах его. По повелению Ирода Захария, с чьим именем молва связывала появление Мессии, был заколот прямо в Храме возле алтаря. И праведная кровь первосвященника, затвердевшая подобно камню, сселась на мраморных плитах перед жертвенником всесожжения.

Сын его Ионахан остался цел и невредим – спасаясь от погони, праведная Елисавета, по преданию,  сокрылась в расступившейся скале с младенцем в руках. Но судьба была немилосердна к ней: счастливо избежав неминуемой гибели, она последовала за своим супругом через 40 дней после его смерти. Об участи ее чудесного ребенка, моего предполагаемого единоутробного брата, оставшегося круглой сиротой, и до сего дня ничего не было известно.

Однако спустя примерно год после моего появления в Кумране всю общину облетела необычайная весть, будто на Иордане объявился некий отшельник Ионахан бар-Захария, который крестит людей на переправе возле Бетании и к нему, как к великому пророку, текут толпы людей. Эта новость чрезвычайно взволновала меня. Я решил непременно увидеть его, тем более что переправа, возле которой он проповедовал, находилась в двух часах ходьбы от ессейского поселения.

Будучи водовозом, я обладал некоторой свободой перемещения, чем и не преминул тотчас воспользоваться. В один из дней, посланный к Иордану вместе со своим верным Иксионом за питьевой водой, я отклонился от обычного маршрута и свернул в сторону Бетании. Там в окружении множества народа я и увидел великого пророка, глашатая истины…

Сам вид Ионахана бар-Захарии поражал воображение и внушал благоговение – своим горящим взором, громовым голосом и вретищем из верблюжьего волоса, служившим знамением сетования, он свидетельствовал о том, что на землю обетованную вернулся никто иной, как Элия Фесвитянин, вознесенный на небо Божией колесницей. Препоясанный на чреслах кожаным поясом, означавшим, по-видимому, жестоковыйность иудеев, он без устали и, казалось, со всевозрастающим напором, в котором явственно читались гнев и ярость, грохотал:

— Покайтесь, ибо Царство Божие при дверях!

И пламень несущихся, как череда огненных солнц, жгучих словес проповедника почти зримо опалял слушавших его. И долго говорил он, потрясая бородой и мрачно озирая сквозь спутавшиеся космы испуганно притихших иудеев, о конце мира сего и необходимости избавления от грехов через тевилу, ибо как вода омывает тело, так и покаяние очищает душу, располагая ее к Богу. И благословлял благословляющих Господа, и проклинал клянущих, и с такой ненавистью обличал фарисеев, толкователей скользкого, отточивших жало свое, как меч, что, казалось, вот-вот выхватит он могучей своей десницей из их оробевших рядов какого-нибудь бедолагу и утопит его, как котенка, в Иордане.

Народ потрясенно внимал Ионахану. Лишь изредка кто-то из толпы осмеливался задать ему вопрос, почтительно называя его «рабби», учитель. И наставлял он мытаря: серпа не заноси на колосья ближнего твоего и не бери сверх положенного. И солдата поучал: никого не обижай, ни на кого не клевещи и будь доволен своим жалованьем, излишнею обидою врагу не оскорбляй поборающего по тебе ангела твоего. И чиновника царского урезонивал, облекая в стыд: поставь преграду алчности в гортани своей. И грешника увещевал: крестись, поелику сойдешь в эти воды ветхим, а выйдешь обновленным покаянием. И дали прозвище ему Ха-Матбил – омывающий и крестящий.

Я внимательно прислушивался к тому, что говорили о нем промеж себя пришедшие на Иордан люди. Одни утверждали, что он отшельник, вышедший из пустыни, другие настаивали, что пастух, как Амос, третьи не сомневались, что назорей, «власы вельбужи покрываем», то есть посвященный Богу — тот, кто по обету своему не должен стричь волос, пить вина и прикасаться к мертвому телу. Сие почиталось особо и служило свидетельством умерщвления плоти подвигами и образом покаяния. И многие дивились, как это Ионахан не ест ничего, кроме акрид и дикого меда, и пьет только воду. Не иначе как в нем бес.

И сказано было мытарями почти шепотом, но так, что я услышал, будто на днях приходил к нему некто Назарянин, которого фарисеи называют Тот Человек. И на него Ионахан Ха-Матбил указал как на Мессию — того, кто воздвигнет рог спасения иудейскому народу в доме Давида.

Побыв на Иордане еще несколько времени, я отправился вместе с Иксионом в обратный путь. Всю дорогу звучала в моей голове громоподобная проповедь Ионахана, всюду мерещились его горящие мрачным огнем глаза. Но не смысл его слов и призывов, не аскетический его вид потряс меня больше всего, а мое поразительное внешнее сходство с пророком. И хотя одеты мы были по-разному, и растительность на моем лице была еще жидковата — до прихода в Кумран я по римскому обычаю брил бороду, только слепой мог не заметить, что мы близнецы. Но люди, видевшие и слушавшие пророка, видели и слушали только его и никого больше и потому никто не обратил внимания на бродяжку в истрепавшемся тюленьем кожухе и его понурого осла, нагруженного бурдюками с водой. Как пришел я незамеченный, так незамеченный и ушел. Однако в душе моей свершился настоящий переворот: после Бетании все сомнения относительно тайны моего происхождения рассеялись. Я решил, что мне надлежит во всем уподобиться Ионахану, моему единокровному брату, и по приезде в общину даже сыскал себе одежду, напоминающую его вретище, и облекся в нее.

Больше я не видел Ионахана ни свободно проповедывающим, ни свободным – некоторое время спустя он удалился из этих мест. Я еще пару раз наведывался к переправе, но Иордан был почти безлюден. Вслед за пророком толпы страждущих перетекли в Перею, куда он направил свои стопы, чтобы продолжить начатое дело. А еще через несколько месяцев я был изгнан из Кумрана по совершенно пустячному, на мой взгляд, поводу – из-за непочтительного отношения к Шаббату. Спасая своего осла, провалившегося в выгребную яму в субботу, я совершил вещь непохвальную — грубо нарушил Тору, предписывавшую воздерживаться в седьмой день недели от работы. Это шло вразрез с требованиями кумранского общинного Устава и потому осуждалось ессеями. В их глазах  я посягнул на устои сложившегося миропорядка и своим поступком отдалил то благословенное время, когда наступит всеобщее умиротворение, чаемый «сынами света» вечный шалом.

Куда мне было податься? Я пытался искать себе поденную работу в виноградниках Бетании, но везде мне было отказано, предлагал жителям селения возить воду, но ни у кого не было в этом надобности. Мой осел окончательно оголодал и почти непрерывно орал дурным голосом, требуя корма, я сам от недоедания едва держался на ногах.

В тех краях, как мне рассказывали ессеи, еще жив был обычай: неимущему человеку дозволялось в чужом гумне и в чужой давильне есть досыта, но не уносить с собой.Так я и сделал, забравшись в один богатый дом. Но меня приняли там за вора и я чуть не был бит до смерти. Спасло меня только то, что перепуганный шумом и суматошными криками хозяев Иксион, как очумелый, вдруг начал метаться по двору и бросаться на людей, аки лев. В этой суматохе мне удалось скрыться. Позже, на берегу Иордана, мой осел присоединился ко мне и мы заночевали под открытым небом.

Утром меня разбудил чей-то грубый окрик и толчок в грудь. Какой-то солдат из стражи Ирода Антипы, тыкая в меня тупым концом копья, приказывал мне встать. Решив, что это как-то связано со вчерашним происшествием и меня будут судить за попытку кражи частного имущества, я обреченно поднялся с земли. Воображение мое уже рисовало ужасающие картины – вот меня предают в руки правосудия, с пристрастием допрашивают и тут выясняется, что я беглый раб и не избежать мне креста…

— Он? – спросил солдата начальник его, восседавший на коне.

—  Вроде бы он, — неуверенно отвечал тот.

— Он, он, — подтвердил старик священнического вида, бывший с ними, очевидно, из саддукеев.

— Как тебя зовут? – спросил начальник стражи.

— Ионахан бар-Захария, — ответил я, присовокупив к своему имени имя моего настоящего родителя, на которое с полным правом мог теперь претендовать. Мне казалось, что услышав его, стражники проявят уважение к памяти первосвященника и отпустят меня с миром.

— Взять его, — распорядился начальник стражи.

Меня тут же заковали в цепи, как куль муки взвалили на моего же осла и вся наша процессия двинулась, как следовало из слов переговаривавшихся между собой солдат, в крепость Махерон. Из их дальнейших разговоров я понял, что они приняли меня за пророка Ионаханаха-Матбила, моего брата-близнеца,  и что схвачен я был по приказу Антипы с целью получить отчет, каковы мои намерения, чему я учу иудеев и не являюсь ли опасным возмутителем народа. Я не стал разубеждать их, справедливо рассудив, что под видом почитаемого многими иудеями пророка мне легче будет сохранить себе жизнь.

По прибытии в Махерон меня разлучили с моим верным Иксионом и посадили в темницу. Долгое время, предоставленный своей судьбе, я находился в томительном ожидании и неведении того, что меня ждет. Спустя несколько дней за мной пришел стражник и приказал мне следовать за ним во дворец. Меня ввели в просторный зал с троном на возвышенном месте, на котором восседал богато одетый человек с необычайно подвижным лицом и беспокойным взглядом. Казалось, он не был уверен, что имеет право отдавать распоряжения всякому сюда входящему, а в каждом мимоходящем видел заговорщика. Это был Ирод Антипа, четвертовластник.

— Подойди, — негромко и вкрадчиво произнес он.

Гремя цепями, я медленно приблизился.

 — Оставь нас, — сказал Антипа стражнику.

Стражник удалился.

— Итак ты — тот самый Ионахан, который проповедует на Иордане.

Я молчал, не говоря ни да, ни нет.

— О тебе говорят, что ты наущаешь толпы людей яриться на меня и осуждаешь мой союз с Иродиадой. Это так?

— Люди говорят разное. Не всему сказанному можно верить, —  пытаясь унять дрожь в голосе и слабость в коленях, осторожно произнес я.

— Мне доносят. Или мои лазутчики никуда не годны? Так я казню их. Если лжешь ты – несдобровать тебе…

Антипа внимательно следил за выражением моего лица. По-видимому, он принадлежал к тому типу людей, которым, чтобы чувствовать себя хозяином положения, необходимо нащупать в человеке какое-нибудь больное, уязвимое место. Его притоворно-ласковая, почти робкая манера вести беседу гипнотизировала и усыпляла бдительность, как раскачивающийся капюшон кобры, привычка как-то беспомощно заглядывать в глаза собеседнику, задавая ему вопросы, создавала впечатление душевной мягкости, но приходилось постоянно помнить, что в его жилах течет кровь его отца – Ирода Великого, коварного и вероломного правителя,  гнуснейшего из всех Иродов, несмотря на все его благодеяния и заслуги перед Израилем. О родстве Антипы с родителем-детоубийцей напоминали лишь хищно раздувающиеся ноздри и жесткая складка в уголках его губ.

— Не это суть главное. Я призываю людей покаяться, ибо грядет Мессия. Лопата Его в руке Его и очистит Он гумно Свое, и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым. И будет каждому, кто предстанет пред Ним, рассмотрение и суд…

Я лишь повторял услышанное мной на  Иордане, но говорил так складно и на удивление убедительно, что, кажется,  смягчил подозрительность Антипы.

— В народе держится упорный слух, что ты указал на некоего Назарянина, приходившего к тебе на Иордан креститься, как на Мессию.

— Многие приходили ко мне. Имя им  — легион. Но если я крещу водой, то Он будет крестить огнем, — уклончиво ответил я, не отрицая, впрочем, сказанного четвертовластником. Мне было совершенно неясно, какой линии придерживаться дальше – оставить Ирода в убеждении, что я – пророк, или отказаться от этого намерения. В любом случае я сильно  рисковал.

— Значит, все-таки верен слух. И что же принесет этот Назарянин — меч или пальму мира?

— И то, и другое.

— Это очень опасные речи. Говоря это, ты бросаешь вызов Риму, бросаешь вызов мне как тетрарху. Проповедь твоя убьет тебя. Рано или поздно ты будешь схвачен и как возмутитель спокойствия казнен. Но я не враг тебе. Я дам тебе не только стены для уз, но и станы для защиты. 

— Так я не пленник?

— Ты — мой гость. И заточение твое почетно. Вне его пределов я ничего не могу для тебя сделать… Лишь призываю тебя: уцеломудрись от первого моего вразумления и не смущай больше народ своими речами обо мне. И тогда…

Он поднялся с трона и сошел на ступень ниже.

— Тогда вместо той железной цепи, в которую ты закован я обещаю подарить тебе золотую такого же веса. Позже…

На этом наш разговор закончился. Закончился вполне благополучно для меня.  Я не смел поверить в свою удачу. Преследуемый всеми беглый раб и несостоявшийся ессей, уже почти смирившийся с мыслью о скорой и неизбежной смерти, я неожиданно получил покровительство тетрарха и нашел в его владениях надежное прибежище. Единственное, что мне угрожало — разоблачение в лице настоящего Ионахана. Но об этом я старался не думать.

Антипа сдержал слово: во все другие дни условия моего содержания уже не отличались прежней суровостью — меня освободили от оков, умягчили мое ложе, стали давать самые лучшие яства, не исключая вин, и даже выводить во двор на прогулку, где я мог свободно говорить с кем мне вздумается и по укоренившейся ессейской привычке наслаждаться видом заходящего солнца.

Однажды ко мне подошла даже Иродиада, жена Антипы, по виду скорее дива, нежели бесово отродье, как о ней говорили в народе, точнее — бесово отродье в облике дивы, ибо многие считали ее брачный союз с тетрархом кровосмесительным.

— Так ты и есть тот самый пророк, что поносит мое имя? — то ли вопрошая, то ли утверждая, высокомерно произнесла она.

— Мы все живем в суд себе и в осуждение. Покайся, ибо Царство Божие при дверях, — отвечал я, уже вполне освоившись со своей новой ролью.

— И откуда ты только взялся на мою голову? Смотри же, пророк, как бы тебе самому не оказаться… при дверях, — прищурившись, проговорила Иродиада.

Больше я ее не видел.

Шли дни. В первое время мне казалось, что положение мое достаточно прочно, и я могу находиться у Антипы на правах почетного пленника сколь угодно долго, но неясная тревога исподволь подтачивала мою уверенность, порождая скрытый страх. Что будет, когда тетрарх узнает о настоящем Ионахане? Как он отнесется к этому известию? Ведь если пророк будет доставлен в крепость и предстанет пред его очи, то даже самое поверхностное сравнение с моим братом-назореем будет свидетельствовать не в мою пользу, изобличая во мне самозванца. И не надо быть оракулом, чтобы понять: случись это, самым щедрым мне подарком будет быстрая смерть.

В том, насколько велика эта опасность, меня убедил случай. Как-то вечером, когда уже начало смеркаться, ко мне в темницу пришли гости, назвавшиеся учениками Ионахана. Их было трое. Можно было только гадать, зачем они явились ко мне. Но когда один из них назвал меня учителем, все стало на свои места.

— Рабби, — почтительно произнес он, — мы думали, что ты ушел вверх по течению Иордана, в Енон. Однако известие о твоем заточении, заставшее нас в Скифополе, вынудило нас вернуться. И вот мы здесь.

Я с трудом различал их лица, но мог бы поручиться, что видел их впервые.

— Вы – верные мои. И за то, что не оставили меня в трудный час вам воздастся, — сказал я.

— Что с твоим голосом, рабби? Он, кажется, изменился… – спросил второй из пришедших.

— В последние дни мне пришлось много претерпеть. Сырость подземелья, скудность света подорвали мое здоровье… — сказал я и для убедительности закашлялся.

— Не нуждаешься ли ты в чем? – поинтересовался третий.

— Нет, я ни в чем не испытываю стеснения.

— Мы беспокоимся за тебя, рабби, — сказал первый.

— Мой земной путь еще не завершен. А что до немощей естества… Кто не постелет плоть свою, на того не воссядет Господь. И токмо так надлежит нам отречься тления…

Я перехватил его взгляд, украдкой брошенный на стоявший в углу стола кувшин вина, но не стал ничего объяснять. Он и не спрашивал. Очевидно, какой-то другой вопрос, с которым и был связан столь поздний визит не давал ему покоя. Я чувствовал: его и его провожатых что-то гнетет, он явно хочет спросить меня о чем-то важном, но не знает, как начать.

— С чем пришли ко мне? — прямо приступил я, полагая, что они могут уйти, так и не сказав главного.

— Рабби, — решился, наконец, старший из них, — Тот, Который был с тобой по ту сторону Иордана, о Котором ты засвидетельствовал, вот Он крестит, и все идут к Нему. Исцеления привлекают к Назарянину все больше людей и о тебе народ стал забывать, ибо не совершаешь ты чудес. Меж тем Он пирует с мытарями и грешниками и ничего не делает для твоего освобождения. Что будет с тобой, что будет с нами?

— Пирует, говоришь?

— Да, и ни в чем себе не отказывает. В веселье проводит время свое и даже пьет вино. Такого ли Царя Иудейского мы чаяли?

— Все в руках Господа. Не о себе должно нам печься. Ни о чем не тревожьтесь. Пусть все идет как идет.

— Но теперь Он первый, а ты — за Ним.

— Скажу так: в тебе говорит мирское. В первом, самом нежном возрасте много неразумия, во втором, в годы младости, — похоти и гнева, а в третьем, в пору мужской крепости — гордыни и любостяжания. Освободись от этого, отринь суету и слушай только Господа. Его глас не обманет.

— Неужели завершено служение твое, рабби? Что сказать ученикам твоим и великому множеству народа, крещеного тобой?

— Так часто бывает в миру – ждешь одного, а вершится другое. Многое из ожидаемого не сбылось, а если и сбылось, то не так, как хотелось…

Тут я настолько явственно ощутил звенящую тишину, объявшую темницу, что мне самому стало как-то не по себе. В этой многозначительной тишине отчетливо звучала нота недоверия.

— Но служение мое не напрасно, — спохватился я.

— Что же делать нам, рабби?

— Что делать? Идите и спросите Назарянина: «Ты ли Тот, Кого мы ожидали, или ждать нам другого?» И слушайте что ответит вам.

Ученики Ионахановы поклонились мне и понуро вышли из узилища.

— Ободритесь: я еще прииду к вам! — сказал я им на прощание. Почему-то мне было искренне жаль этих неприкаянных: вера их в учителя была основательно поколеблена, последняя надежда увидеть в новоявленном Мессии избавителя от пут старого мира истаяла, дело жизни их наставника клонилось к закату, а сами они разбрелись и представляли собой смятенное и изнуренное стадо, блуждающее без пастыря. Бедные, бедные дети Иудеи, вывихнутые колена Израилевы…

Но долго предаваться этим мыслям мне не пришлось – ближе к полуночи обо мне вспомнил Антипа. Мучимый бессоницей, преследуемый подозрительностью и самыми разнообразными страхами (ему повсюду мерещились смуты и заговоры), тетрарх тенью бродил по своему дворцу и терзался вопросами: от Бога ли он исшел и к Богу ли отойдет, и когда наступит его последний час? Милостив он или кровав? Справедлив или сумасброден? И коль скоро наступит Царствие Небесное, с ним оно будет стоять или без него? И как сделать так, чтобы идя к вратам вечной обители не впериться во врата ада?

Встретил он меня несколько суетливо, что вовсе не пристало правителю, и в этом отчетливо проглядывала его зависимость от мнения пророка,  опасливое ожидание услышать некий недвусмысленный приговор. Против своей воли я ощутил сладостное чувство власти над человеком, стоящим неизмеримо выше меня.

— Каково тебе, Ионахан, в моих владениях? – верный своей привычке заглядывать в глаза, спросил он. – Конечно, твои покои не слишком роскошны, но если бы тебя схватили римляне, они с тобой не стали бы церемониться.

— Я ценю твою заботу, — ответил я. – Все меня устраивает. Но иногда досаждает жара …

— Тут уж ничего нельзя поделать. Иудея — зерно, Галилея — солома, а Перея лишь мякина. Что же говорить о Махероне, которыйна краю пустыни, как горшок в печи?

Говоря так, он то и дело рассыпал, словно бисер по покрывалу, мелкий, гаденький, скуповатый свой смех.

— Такая уж тетрархия мне досталась. И где же справедливость? Беспутный Архелай получил половину царства и титул этнарха. За что?  За какие заслуги досталась ему Иудея, Идумея и Самария? Чем заслужил он Себасту, Иоппию, тот же Иерусалим и доход в 400 талантов? Это вдвое больше моего!

— Он и кончил плохо. Что ему завидовать?

— Горше всего, что отхваченный им жирный кусок достался сирийскому наместнику. И сам не воспользовался, и другим не дал. Вот и посуди, удачлив ли мой жребий…

— Довольствуйся тем, что есть.

— Твоя правда. Другие и того не имеют. К тому же в жизни моей грядут большие перемены. Прочь из Махерона, из Юлии прочь, мне и Сепфорис нынче мал! Скоро буду восседать в Тивериаде. И тебя с собой заберу, не сомневайся…

— Зачем я тебе?

— Как зачем? – искренне удивился Антипа. – Разве плохо тебе под моей защитой? И мне так спокойнее, и народу моему. И поговорить всегда есть с кем, и посоветоваться…

— О чем нам говорить?

— Как о чем? Скажи мне, к примеру, могу ли я войти в Царствие Небесное?

Он, как птица, искоса взглянул на меня.

— Если на земле жительствуешь по закону, то имеешь Царствие Небесное. Но ты – нет.

— Почему? – обеспокоился тетрарх.

Я не стал торопиться с ответом. Хотелось знать, насколько далеко простирается моя власть над ним.

— Ходишь ты в великой гордыне, — наконец, произнес я весомо. — Пустое это. Суета сует. Развеет Господь тебя, как ветер шелуху подсолнечную, из-за твоего нечестия, и тебя, и царство твое. В преисподнюю будет ввержена гордыня твоя со всем шумом твоим. Ибо каков делатель, таково и дело…

— Как же мне быть? — выдавил он из себя.

— Защити сироту, одень нагого,о расслабленном и немощном попекись. Хромого не гнушайся, безрукого приюти, и слепого приведи к видению света Божьего. И когда придет день гнева, другие будут в печали и тесноте плакать и сокрушаться, а ты будешь весел и изобилен…

Мне вдруг показалось, что все это мне снится — и напряженное, будто одеревеневшее лицо Антипы, и мои наставления, эхом разлетающиеся по дворцу, и сам дворец.

— А будешь поступать инако — и молитва твоя обратится в поношение, — продолжил я после едва заметной заминки. — Отринь гордыню, будь рачителен к добродетели — и вырастешь в высшую меру уподобления образу Божьему, и не соблазнишься, и войдешь в Царствие Небесное…

— Вы, пророки, нудите нас к совершенству, но власть кесаря требует иного… За нее надо держаться крепко, обеими руками, чтобы не упустить. Выронишь ты — тут же подберет другой, — проскрипел Антипа.

— Зло, побежденное тобой в собственной душе, побеждено во всем мире. Кто же виноват в том, что жизнь твоя проходит в метаниях напрасных? Кто виноват в том, что ты никак не можешь решиться на поступок…

— Какой поступок? – всполошился тетрарх, очевидно, подозревая, что это  каким-то образом касается  Иродиады.

— Тот, высота которого может определить итог и смысл твоего существования. Первый шаг к спасению всегда труден. Но выбор за тобой.

— За мной? Что же я должен сделать? — приблизившись ко мне настолько, что я различил на лице его мельчайшие морщинки, отчего оно стало похоже на растрескавшуюся от зноя землю, спросил Антипа.

И тогда сказал я ему, глядя твердо, глаза в глаза:

 — Отпусти меня…

Но не внял моим словам Антипа: страх тетрарха, опасающегося народных волнений, оказался в нем сильнее человеческого трепета пред лицем Господа. Настойчивостью своих просьб я стал вызывать у него раздражение. А моя неприкрытая угроза, что станет он ужасом, притчею и посмешищем у всех иудеев, если поступит со мной не по совести и не отпустит меня к моим ученикам вызвала у него настоящий приступ гнева.

Антипа приказал мне убраться с глаз долой. Однако спустя час вновь вызвал меня к себе и как ни в чем не бывало продолжил нашу беседу. Я попробовал зайти с другой стороны и стал убеждать его в неизбежности наказания за отступление от веры отцов наших, в которой он не хранил усердия, призывая его убояться страхом великим. Ответ его многое прояснил.

— Вот ты, называющий себя пророком или называемый пророком в народе, почему до сих пор не сотворил ни одного чуда? — спросил он и исполненное подозрительности жестокое око отца его, Ирода Великого, глянуло на меня исподлобья.

— Верь, не требуя ни знамений, ни свидетельств, ни чудес, верь до конца и в вере своей спасешься, — сказал я, предчувствуя недоброе.

— Сотвори чудо, изреки пророчество, которое сбудется — и отпущу тебя, — желчно улыбаясь, произнес Антипа. — А не сможешь — какой же ты пророк?

И далее, с уже нескрываемой насмешкой:

— Иди же, Ионахан, и больше не заговаривай о своей свободе…

Самое удивительное, что чудо все же произошло, но произошло не от меня и не через меня, а со мной — вопреки  уверениям Антипы я неожиданно обрел свободу. И обязан был этим вовсе не тетрарху, а своему брату-близнецу, подлинному пророку, величайшему из всех бывших и еще ненародившихся — Ионахану ха-Матбилу.

Однажды после захода солнца в моей темнице появился некто, чье лицо было полуприкрыто темным платом.

— Так вот ты каков, лжепророк Ионахан, — сказал незнакомец голосом, пробиравшим до самого сердца, и открыл свое лицо.

— Здравствуй, брат мой, — почти безголосо произнес я и попытался обнять его, ибо это был Ионахан ха-Матбил. Но он отстранил меня.

— Не брат ты мне. Ныне ты свободен и можешь выйти из Махерона. Иди и не греши, а я останусь здесь… — сказал.

Все в его мрачном и грозном облике говорило о  том, что предлежит ему подвиг великий и тяжкий.

— Я готов  пострадать за тебя. Ступай, ты нужен людям. И как Иаков, младший сын, а не первенец Исав стал наследником обетований, так и ты наследуешь, а не я.

Он пристально на меня взглянул, медленно отвел свой взор и глухо произнес:

— Каждый должен нести свой крест.

И почти силой вытолкнул меня из темницы.

И вновь я стал изгнанником, теперь уже на земле своих предков, и был вынужден прятаться, и сторониться людей, и в каждом встречном подозревать врага, доносчика или недоброжелательствующего мне. Сопровождал меня только верный мой Иксион, которого я со всякими ухищрениями вывел из крепости (привязанный во дворе, он издал при виде меня такой радостный вопль, что чуть не погубил все дело).

К ессеям дороги не было, в Сепфорисе меня могли схватить римляне, в Махероне — стража Антипы, чтобы казнить как беглого раба или лжепророка. Иногда закрадывалась мысль, не примкнуть ли мне к последователям Того Человека, на которого указал Ионахан ха-Матбил, но я не знал, где его искать, а расспрашивать о Нем значило подвергать себя многим опасностям.

Я вернулся на Иордан. Вот и переправа возле Бетании, где назорей крестил Назарянина. Местность эта теперь была пустынна, хоть и говорят, что свято место пусто не бывает. И тогда в одиночестве своего стояния на безлюдном берегу я впервые отчетливо понял, что отныне мой дом — пустыня…

Размышляя о том, куда мне податься, я вспомнил рассказы старожилов Кумрана о пещере Элии, где, по преданию, жил святой. Пещера эта находилась между Иудеей и Самарией на горе Кармел, что означает «божий виноградник» — склоны ее были покрыты виноградными лозами и масличными рощами, а весной усеяны буйными соцветиями мака, фиалок и нарциссов. В этом благодатном краю много столетий назад  Фесвитянин посрамил пророков Ваала, умирил и привел к вере непокорных иудеев. Здесь, вдали от больших дорог и поселений, я и надеялся укрыться.

Не знаю, сколько дней длился мой путь — я потерял счет времени, идя по ночам и отсыпаясь в светлое время суток. Единственной моей едой были рожки — сладковатые и немного терпкие стручки, росшие на деревьях. Этим бедняцким хлебом, годившимся на корм для свиней, не брезговал и мой осел. Утолять жажду нам помогал запас иорданской воды, которую я хранил в бурдюке, притороченном к упряжи Иксиона.

Наконец, в жемчужной дымке облаков, подсвеченных восходящим солнцем, показалась благословенная во веки веков гора Кармел. Я испытал такую чистую радость и столь великий прилив сил, что, казалось, готов был, как птица, воспарить над землей. Здесь я нашел и кров, — весь склон был изрезан пещерами, в которых при желании можно было разместить всю кумранскую общину, и пропитание, которого имелось достаточно, чтобы не умереть с голоду. Здесь я обрел свою настоящую родину, ибо на этих возвышенностях чувствовал себя как на ладони у Бога, имея возможность обращаться к Нему напрямую, без посредников.

Потекли безмятежные дни, складывавшиеся в недели и месяцы. Я неустанно молился, бродил по горным отрогам, охотился на всякую мелкую живность, занимался собирательством и много размышлял – о себе, о своем предназначении, о безмерности Вселенной и судьбах мира.

Предание гласило, что когда-то на Кармеле, гдебыло устроено святилище Зевса,побывал греческий любомудр Пифагор. Здесь вперял он свой могучий ум в высшие созвучия космоса. Еще в Риме я изучил биографию этого великого мужа и близко познакомился с его мировоззрением, изложенным в сочинениях эллинских авторов. Открытое и содеянное им поразило меня. Вот в ком воплотилась мысль веков и мечты поколений!

Провидение, превосходящее любые человеческие силы и чаяния, удостоило меня нескольких ученых бесед с ним, ибо причастный к бессмертию Пифагор, который нередко отождествлялся с Аполлоном, мог представать перед ныне живущими в облике любого существа, предмета,  явления природы и даже в бесплотном образе. Как и подобает божеству, он вносил порядок и гармонию во все, с чем соприкасался. Мне его глас слышался в журчании горного источника в дремотный полдень и потому место, где я причащался его мудрости было названо мною Пифагоров ручей.

Пифагор утверждал, что «все есть число» и сам Бог воспевался им как число чисел. «Что самое мудрое?» – вопрошал он. И сам же давал ответ: «Число, а на втором месте – то, что дает имена вещам».

Источником всего Пифагор считал Единицу — начало всех начал, символ Бога, Единого без Второго, порождающего все сущее. Далее следовала Двойка, причина любого разделения, за ней Тройка, Четверка и все множество чисел и пропорций, которые, воплощаясь через четыре первоэлемента и их соединения —  Огонь, Воздух, Воду и Землю  — составляли весь проявленный мир. В геометрическом выражении божественной Единице соответствовала лежащая в основании всех вещей точка,  Двойке — линия, Тройке — плоскость, Четверке – фигура, имеющая  объем, и так далее.

Самое удивительное в этом учении было то, что Пифагор переносил эти числовые проекции и соответствия на душу человека, чтобы, познав управляющие ею законы и причастность к первичному и умопостигаемому, приобщить ее к божеству. В этом, на мой взгляд, была суть того, что проповедовал философ. Следуя его логике,  я пришел к выводу о том, что когда пресекается время и душа покидает мир чисел, освобождаясь от тела, как от оков (по неведению своему люди называют этот переход смертью) цепочки наших душ воспаряют к небесам и образуют созвездия, сияющие вечно.

Но я так до конца и не понял, кому так долго и трепетно внимал, находясь у ручья, – непосредственно Пифагору, обратившемуся в стихию воды, или самому себе, слившемуся со стихией воздуха. Иногда мне казалось, что мы  — одно и если пойти по снизке разделяющих нас исторических эпох и человеческих душ навстречу друг другу, то рано или поздно мы сойдемся, как путники на дороге без развилок и перекрестков.

Временами во мне заговаривала ревнивая кровь моих предков и тогда меня посещали грозные, как сверкающие на горизонте молнии, видения. Одно из них, названное мной сном о меноре, иудейском семисвечнике, запомнилось мне особенно.

Мне привиделось, что я — верховный первосвященник и в день Очищения мне должно войти в Святая Святых для каждения. Некто из сильных мира сего (наверное, это был Ирод Великий или прокуратор Иудеи) выдал мне Ефод. Облачаясь в него, я долго путался в полотнищах, сотканных из золотоносных нитей, и никак не мог справиться с нарамниками, на которых крепился оникс с именами Израилевых колен. Вдруг посреди ничем не нарушаемой тишины раздался чуть приглушенный, но весьма отчетливый  звук. Я взглянул на свое облачение и обомлел: этот звук издал сорвавшийся с золотых цепочек и ударившийся о плиты храма наперсник, в котором хранились урим и туммим – камни, предназначенные для испрашивания воли Господа.

В ожидании гнева Божия за допущенное святотатство я весь сжался и зажмурил глаза, но, как это ни странно, ничего не произошло. Спустя некоторое время, решив, что дело поправимо, я начал вслепую шарить руками по полу в поисках наперсника. В полутьме, наощупь найти его не удалось. Тогда я восжег крайнюю свечу меноры. Стало светлее, но не намного. Огонь сам собой перекинулся на другую, соседнюю свечу, затем на третью и так до тех пор, пока не заполыхал весь семисвечник. Зачарованный этим зрелищем, я забыл обо всем — о камнях, о каждении, о том, кто я и что делаю в Святая Святых. На меня вдруг снизошло некое озарение, сделавшее простым и понятным все, что меня окружало, открылся смысл наших сует и упований и, кажется, сам замысел Бога о человеке…

Я пробудился ото сна, но никак не мог вспомнить, что за мысль посетила меня, в чем суть посланного мне откровения. И только менора, как огненный куст, из которого Бог говорил с Моисеем, неотступно стояла перед моим внутренним взором, дразнила меня, нашептывала мне какие-то жаркие, вводящие в прелесть, вызывающие душевную смуту слова.

А однажды, в сильную грозу, ко мне в пещеру в виде клубов черного дыма явилась тень разгневанного Ионахана ха-Матбила. Пророк утверждал, что пришел в чине Элии возвестить конец старого мира,предостеречь от ложного мессии и проповедать истинного Спасителя. При этом мятежный дух его ссылался на другого свидетеля, Еноха, который вместе с ним призван обличить антихриста и умереть, тем самым исполнив путь всякой плоти. И пока длилось это видение меня не покидало стойкое ощущение, что, кляня великого дракона, древнего змия, называемого диаволом и сатаною, он имел в виду не каких-то беззвестных чтителей обольстителя сего, славящих его именно, а меня самого.

Помню, раздался оглушительный раскат грома, заставивший меня проснуться. Но едва я размежил очи, как почувствовал сильнейший приступ сердечной боли и тут же лишился чувств. Мне явился храм, залитый морем огня, потом передо мной, будто наяву, проплыла некая грандиозная битва, в которой участвовали огромные массы людей в причудливых стальных шлемах и плащах с крестами, и в завершение было мне видение сверкающей серебром огромной птицы, несущей в своем брюхе проглоченных  пленников…

Тогда я не знал, не ведал, как мне истолковать этот сон и каким образом применить его к моей нынешней жизни, но подозревал, что в нем заложено некое иносказание, значение которого пока недоступно моему пониманию. Позже мне стало известно, что именно в этот день и в этот самый час был обезглавлен Иродом мой единоутробный брат Ионахан ха-Матбил…

Вечерами я часто вспоминал Домицию. Что стало с ней в далекой провинции, куда ей пришлось бежать от злых языков? И как было бы хорошо, если бы она оказалась рядом. Но все эти мечты, не вызывавшие ничего, кроме звериной тоски по истаявшему теплу, мучительной жажды женской ласки и страданий от одиночества, бесплодностью своей лишь отравляли мое существование.

Уединение мое ни разу не было нарушено: за все время жительства на горе Кармел мне не довелось перемолвился словом ни с одной живой душой. Людей я, конечно, видел, но лишь изредка и только издалека. Заметив какого-нибудь одинокого путника на горной тропе или пылящий по дороге караван я, как дикарь, без промедления прятался в камнях или нырял в одну из пещер, в которых научился ориентироваться не хуже летучей мыши.

Между тем приближался Кислев, третий месяц еврейского года, и мне следовало всерьез задуматься о хлебе насущном и о том, как согреваться в долгие осенние ночи. Огонь в пещере, однажды сошедший с неба на высохшее оливковое дерево, я поддерживал постоянно, а вот теплой одежды у меня не было. Пища моя скудела, запасы ее истощались. К тому же на попечении у меня был друг мой Иксион, отменно прожорливый осел в расцвете лет.

Однажды, вооружившись заостренной палкой, я со всей прыти погнался за горным козлом, из шкуры которого намеревался сделать подстилку, а мясо заготовить впрок на зиму, и лицом к лицу столкнулся с забредшим на гору паломником. Облик его показался мне смутно знакомым.

— Рабби? — взволнованно произнес он, словно не веря своим глазам.

— Ты, верно, ошибся, путник, — вымолвил я, не менее потрясенный этой неожиданной встречей. — Ступай себе с миром…

И, перепрыгнув через  Пифагоров ручей, побежал дальше, преследуя горного козла.

Догнать это сильное, оснащенное мощными рогами, будто специально созданное для прыжков по горным кручам животное мне так и не удалось. А вот встреча с паломником имела самые  скорые и неожиданные для меня последствия. 

Через несколько дней на Кармел явилась целая толпа народа. Спасаться от непрошенных гостей бегством не имело смысла — они были повсюду, а скрыться от них в пещере значило выдать местонахождение своего жилища.

Пытаясь прорваться сквозь их ряды, я раскидал по склонам самых рьяных из них, приблизившихся ко мне, но другие навалились на меня всею своею силою и скрутили мне руки, перевязав их веревкой. Я поднатужился и порвал ее, как нить и вновь освободился.

— Этот человек одержим нечистым духом! — кричали вяжущие меня. — Подайте цепи!

Зазвенели цепные звенья, но и их разметал я с геркулесовой легкостью, какой сам от себя не ожидал. Однако преследующих меня было слишком много. После непродолжительной борьбы они все же взяли надо мной верх. Я был стреножен, как ретивый конь, связан чем попало по рукам и ногам, словно преступник.

— Рабби! — воскликнул уже знакомый мне паломник, — не гони нас! Вспомни — я и двое других твоих учеников были с тобой в Махероне. Неужели ты забыл? Ведь это ты — наш учитель, казненный Иродом Антипой!

— Ты обознался, незнакомец, — пробормотал я.

— Ты воскрес, признайся! — настаивал он.

— Наверное, ты какой-то безумец, если допускаешь такое, — возразил я в полной уверенности, что имею дело с умалишенным. — Если я казнен, то как мне оказаться здесь?

— Я не знаю. Но то, что произошло — настоящее чудо!

Наконец, я узнал его — это был первый из учеников, навещавших меня в моем махеронском узилище. И тогда, заподозрив неладное, я решил выведать все, что было известно ему о судьбе моего брата.

— Так ты говоришь, что Ионахан ха-Матбил казнен?

— Мои глаза видели это!

— Как это произошло?

— Этого я не знаю — меня не допустили во дворец. Известно лишь, что усекновение честной главы учителя произошло на пиру у тетрарха. За день до этого я был свидетелем, как неистовствовал Ирод, обличаемый Ионаханом за свое нечестие. «Тот, который ел хлеб мой, поднял на меня пяту!» — с горечью восклицал он. А после того, как случилось,  Иродиада, надругавшись над отсеченной головой пророка, бросила ее в грязное место. Мне и моим собратьям было передано лишь тело его, которое мы погребли в Самарянском городе Севастии. Мои глаза видели это! — вновь повторил он. — А теперь нас посетила радость великая. Я при всех свидетельствую, рабби, ты жив и невредим! Такова воля Господа! 

Толпа возбужденно загудела. Кто-то из впередистоящих решительно возразил ему:

— Нет, это не воскресший Ионахан ха-Матбил, а бес его, изгнанный из него, и должно теперь предать смерти это сатанинское отродье. Разве вы не видели, что он одержим?

— Пусть докажет, что он воскресший пророк, а то мы убьем его! — закричали из толпы.

— Рабби, ты должен сделать то, что они требуют, — в сильном замешательстве обратился ко мне паломник. — Иначе я не смогу воспрепятствовать расправе над тобой… Скажи им, кто ты есть… — увещевал меня он.

— Будь по-твоему, — сказал я, начиная понимать, что жизнь моя висит на волоске. — Пред всем миром глаголю, что я — истинный пророк, убиенный Антипой и сейчас стою пред вами, ныне воскресший служитель Господень. Память прошлого с Божьей помощью вернулась ко мне. Вспомни, когда приходил ты ко мне в Махерон с двумя другими я наказывал тебе спросить у Назарянина: «Ты ли Тот, Кого мы ожидали, или ждать нам другого?». И каков будет Его ответ.

— Так и было! Правду он говорит! — подтвердил паломник и еще кто-то из народа. Кажется, это был второй из навещавших меня в темнице учеников.

— Спрашивал ты у Него? — обратился я к первому.

— Да! И сказал Назарянин: «Дух Иеговы на мне, ибо Иегова помазал меня благовествовать нищим, послал меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение и узникам открытие темниц, проповедовать лето Господне благоприятное и день мщения Бога нашего; утешить всех сетующих». И стал Он Тем, Кто спрятался за письменами Исайи, отвечая на твой вопрос, рабби, но так и не ответив на него. И не вызволил тебя из темницы, где ты пребывал, и не спас тебя от мщения Антипы и жены его Иродиады…

— Развяжите его, — раздался властный голос человека, которого раньше я здесь не видел. И была в его осанке львиная стать, а во взоре — орлиная ясность, и нос с горбинкой умножал его сходство с горделивой птицей. Одного взгляда на его доспехи и оружие было достаточно, чтобы понять — это предводитель, вождь.

Так и оказалось.

— Я — Шимон, и со мной мои верные, — грозно произнес он. — И тот, кто посмеет поднять руку на этого пророка — будет предан смерти!

— Это сын Иехуды бен Хизкии, — зашептались в толпе.

— С сего дня его будут охранять мои люди и никто не посмеет причинить ему зла, — продолжал этот человек. — Разбейте в этом месте шатер и дайте Ионахану все, что он потребует.

Так я вновь оказался в почетном заточении, на этот раз в руках главаря зелотов, ревнителей закона и поборников свободы Израиля.  Шимон, сполна унаследовавший решительный характер своего отца, известного бунтовщика Иуды Галилеянина, поднявшего на дыбы мой родной город Сепфорис, поставил дело так, что я был огражден не только от недругов, но и от доброжелателей, по сути став его пленником.

Зачем я ему понадобился, выяснилось из нашего продолжительного ночного разговора. Говорил, в основном, Шимон — я и его сподвижники ему лишь покорно внимали. Его гортанная речь звучала в шатре, как клекот орла:

— Сейчас или никогда! Сыны Израиля должны выступить немедля. Галилея готова вспыхнуть, как воз соломы, а за ней и вся Иудея. Теперь самое подходящее для восстания время. Еще свежи раны, причиненные разгромом легионов Варав Тевтобургском лесу, который учинил Арминий. Эта катастрофа надломила многих. В Риме нет выдающихся полководцев – Тиберий уже немолод, его верный соратник Сатурнин тоже в преклонных летах. Популярный в народе сын императора Германик, любимец военной фортуны, умер при загадочных обстоятельствах. Враги наши до сих пор оплакивают эту потерю. Все последнее десятилетие империя искрит мятежами дунайских и рейнских легионов, сотрясается восстаниями в Нумидии, Фракии и Галлии. Я хочу собрать оставшихся иудеев, людей истины, богобоязненных и ненавидящих корысть, и иных, пусть даже из язычников, прозелитов правды и прозелитов врат, готовых идти за мной, чтобы сокрушить державу Рима. С нами пророк, которого четыре столетия ждал Израиль. Это утроит наши силы и укрепит боевой дух восставших…

— Истинно ли, что именно этого пророка, которого мы видим, чаяли иудеи? — спросил кто-то из приближенных Шимона.

— Истинно, говорю вам. Вспомните пророчество Даниила о Мессии. Подайте-ка мне книгу его…

Ему протянули свиток. Он раскрыл его в нужном месте.

— Семьдесят седмин определены для народа твоего и свя­таго города твоего, чтобы по­крыто было пре­ступле­ние, запеча­таны были грехи и заглажены беззакония, и чтобы при­ве­дена была правда вечная, и запечатаны были виде­ние и про­рок, и по­ма­зан был Святый святых, — торжественно прочитал Шимон. — Итак знай и ра­зу­мей: с того време­ни, как выйдет повеле­ние о восстановле­нии Иерусалима, до Христа Владыки семь седмин и шестьдесят две седмины; и воз­вратит­ся народ и об­строят­ся улицы и стены…

Здесь он остановился и не стал зачитывать дальше. А зря: пророчествоДаниила сим не исчерпывалось. Далее, насколько я помнил, следовало самое главное: «И по истече­нии шестидесяти двух седмин пред­ан будет смерти Мессия, а город и святилище раз­рушены будут народом вождя, который при­дет, и конец его будет как от наводне­ния, и до конца войны будут опустошения…»

 Но об этой части великого пророчества мне не хотелось и думать, ибо оно должно было сбыться, судя по дате разрушения первого храма, уже в следующем году.

Прошло несколько дней. Число людей на горе множилось с такой ошеломляющей быстротой, словно вернулись времена великого потопа и спасение было возможно только на возвышенном месте. Казалось, тут собралась вся Галилея. И вот настал день, и народ всколыхнула весть: на Кармел в сопровождении своих учеников явилсязаконоучитель Гамалиил, внук уважаемого фарисейского учителя Гиллеля, его преемник в княжеском сане «наси», внушавший маловерным уважение к Торе и призывавший иудеев к чистоте и воздержанию.

— Приготовься, Гамалиил будет прилюдно говорить с тобой, — сказал Шамон. — И лучше тебе не смущать народ своими уловками. Что бы ни утверждал законоучитель, как бы ни испытывал тебя — стой на своем. Ты — воскресший пророк. Запомни это.

 Это известие привело меня в трепет, ибо одно дело держать ответ перед суеверной, несведущей в тонкостях закона толпой и совсем другое — перед  человеком, умудренным сокровенным знанием. С другой стороны, стало окончательно ясно, что по меньшей мере один человек не верит в чудесное воскресение Ионахана ха-Матбила. И этот человек — вождь зелотов.

В ожидании появления Гамалиила и его сопровождающих вокруг шатра собралось великое множество народа. Воины Шимона едва сдерживали натиск набегающих людских волн, что грозило обратиться всеобщей давкой и беспорядками. Тогда было решено перенести собрание в ближайшую пещеру, где могло разместиться не более двух десятков человек, выставив у входа усиленную стражу. Меня сопроводили в эту пещеру и усадили на камень, другой камень — для Гамалиила — поставили напротив. За моей спиной, как меч, занесенный над главой осужденного на смерть, навис непоколебимый Шимон. В ожидании законоучителя он произнес исполненную скрытой угрозы фразу, которую я запомнил на всю свою жизнь:

— Мне не известно, кто ты и откуда пришел. Но я точно знаю, что на свое несчастье пришел ты вовремя. Ты нам нужен. Теперь и до конца. И если ты вздумаешь отречься от предназначенного тебе пути, то умрешь быстрее, чем успеешь произнести: шуву!

«Господи, — молил я, борясь с обуявшей меня слабостью, от которой темнело в глазах, — сделай так, чтобы меня миновала чаша сия, ибо это выше моих сил…» Страх путал мысли, голова шла кругом и гудела, словно медь звенящая. Мне казалось, что все это может закончиться только унизительным разоблачением и позорной смертью.

И вот вошел сам Гамалиил и бывшие с ним ученики его, книжники и фарисеи. Мощной лепки породистое лицо, разлапистая борода, кустистые брови, из-под которых молнией посверкивал умный пронзительный взгляд — все изобличало в нем человека сильного, живущего напряженной внутренней жизнью, который в разуме может быть смущен, в духе же — никогда. Вместе с тем, чуть приглушенный, «козьего» оттенка голос его не обладал достаточной громкостью, заставляя прислушиваться к каждому сказанному им слову.

— Ты ли тот, о ком возвещали пророки? — спросил он строго.

— Да, я тот, о ком было предсказано, — почти  шепотом произнес я и речь моя была подобна шелесту кедровых листьев.

С минуту он молчал, пристально меня изучая. Я с остановившимся сердцем смотрел ему прямо в глаза, не смея отвести взгляд.

— С чем идешь ты к людям? — наконец, спросил Гамалиил и, не дождавшись ответа, продолжил:

— Известно, что все шестьсот тринадцать заповедей Закона у царя Давида уложились в  одиннадцать, Исайя свел их к шести, а Михей – всего к трем. Можешь ли изложить свое учение в течение того времени, пока камень падает в пропасть?

— А как бы ты изложил свое учение? – неожиданно для самого себя спросил я. Похоже, никто из присутствующих не ожидал от меня такой дерзости.

— Отвечу так, как отвечал на этот вопрос рабби Гилель, мой дед – со спокойным достоинством проговорил он. — Когда  некий язычник попросил его разъяснить суть своей веры за то время, пока он будет стоять на одной ноге,  достопочтенный законоучитель сказал: «Не делай ближнему того, чего себе не желаешь. В этом заключается вся суть Торы. Все остальное есть толкование. Иди и учись».

— Суть того, что я хочу сказать людям, укладывается в два слова. Смерти нет…

Воцарилась тишина, в которой, казалось, было слышно, как шуршит муравей с былинкой на горбу.

 …если с нами Бог, — добавил я и вдруг совершенно успокоился, словно все мои волнения и страхи стали легче лебяжьего пуха. Но, как показал следующий вопрос Гамалиила, мне не следовало терять бдительности.

— Праведник верой своей спасется, хочешь сказать ты. Ответ достойный, но ничего не проясняющий. Я хочу знать, кто ты? Из каких краев? И каков твой жреческий сан – понтификат, авгурство? — продолжал выспрашивать меня Гамалиил, очевидно, почувствовав в моей речи едва уловимый римский акцент.

Незаметный для окружающих, но очень чувствительный для меня толчок в спину, а вслед за ним – прикосновение чего-то холодного и острого дали мне понять, что Шимон не дремлет. Но я был начеку, в готовности отказаться от своего подлинного прошлого и предстать пред вопрошающим тем, кто в прежней жизни носил имя Ионахана бар-Захария.

— Люди почитают меня за воскресшего пророка, казненного Антипой, — ответил я.

— А за кого сам себя почитаешь? – жестом испрося разрешение у Гамалиила, вступил в разговор ученик его, назвавшийся Тарсянином.

— Я тот, что скоро явится над Сионом в окружении праведных, не увидевших смерти.

— Где же праведные твои, кто видел их? – продолжал выспрашивать Тарсянин.

— Их время еще не настало, — сказал я, не зная, что еще к этому можно добавить. И вдруг в голову мне пришла мысль, навеянная пророчеством Даниила, которое привел Шимон накануне ночью.

— Потому и смерти нет, что восстал я из мертвых… Приходил я на Иордан, и знали меня под именем Ионахана ха-Матбила, но поступили со мной, как с преступником. Ибо сказано: дабы воскреснуть в славе мессии, должен пророк Господень претерпеть смерть на земле. Я лишь исполняю волю Его. Повелено мне явиться в духе, силе и славе Элии, и надлежит умереть и воскреснуть трижды:я Пророк, пустынник, казненный тетрархом, и Первосвященник, теперь пребывающий средь вас, и Царь Иудейский грядущих времен…

Едва слова эти затихли в пещере, меня объял ужас от совершенного мной святотатства. Неужели я произнес это? Как посмел я выговорить такое? Ведь это же мерзость в глазах Господа – называть себя Его посланником, не имея на то ни малейшего основания. Я не только лжепророк, выдающий наветы падших духов за Божественные откровения, но и мнимый первосященник и, конечно же,  самоназванный мессия, обещанный в будущем. Имя мне — трижды воскресший трижды лжец.

Гамалиил, заметивший что-то в моем лице, которое то полыхало, как жаровня, то онемевало, будто на ледяном ветру, тяжко вздохнул и произнес:

— Пусть народ рассудит, кто ты есть. Выйдем из пещеры…

Шимон не посмел ему возразить и подтолкнул меня к выходу. Там, вознесенный множеством рук на обломок скалы, откуда меня было хорошо видно и слышно всякому вопрошавшему, я и предстал перед толпой, жадно ожидавшей моего появления. Испытав сильное искушение немедленно отречься от всего сказанного ранее, я вдруг с необыкновенной ясностью осознал, что обратной дороги у меня нет. Народ, разочаровавшись во мне, просто растерзает меня и чтобы не расстаться с жизнью тотчас я должен смириться с навязанной мне ролью.

Понимая, что люди ждут от меня какого-то откровения, я произнес первое, что пришло мне на память. Это  были слова Исайи:

— И починет на нем дух Господень, дух премудрости и разума, дух совета и крепости, дух ведения и благочестия, – заговорил я звенящим от волнения, набирающим силу голосом. — И страхом Господним исполнится и будет судить не по взгляду очей Своих и не по слуху ушей Своих решать дела… Он будет судить бедных по справедливости и дела смиренных земли решать по праву… И жезлом уст Своих поразит землю, и духом уст Своих убьет нечестивого. И будет препоясанием чресл Его справедливость и препоясанием бедр Его истина…

— Вот тот, на ком почил дух Господень, — произнес кто-то в толпе.

— Истинно, пред нами воскресший пророк! – подхватил другой.

— Не ересеначальник ли он? – усомнился третий и этим третьим был Тарсянин, стоявший прямо передо мной, но его слова потонули в нарастающем гуле разом заговорившей толпы.

— Правда праведного при нем остается, и беззаконие беззаконного при нем, — нашелся я, приведя  слова пророка Иезекииля. И тут же подумал: «Будь благословен год, проведенный мной у ессеев, где я набрался мудрости книжников».

Гамалиил меж тем молчал. Я видел по его глазам: он все понимал. Все. И обо мне, и о том, что происходит вокруг. Но не прекословил, полагаясь только на волю Господа. В сопровождении части своих учеников он удалился, поскольку после многочасового бдения маститый его возраст требовал отдыха. Но Тарсянин и некоторые из фарисеев остались. Осталась и большая часть явившейся на Кармел толпы, а также люди Шимона и сам Шимон.

Я же продолжал говорить, взывая к чувствам и разуму слушавших меня и питаясь энергией их страждущих душ, одержимых приближением конца света. Это была даже не проповедь сродни проповеди Ионахана ха-Матбила,  и не вольное изложение всего узнанного мной прежде из Священного писания и других богодухновенных камранских рукописей, а некая гремучая смесь из книг Закона, идей греческих мудрецов, видений, посещавших меня в пещере Элии, и моих собственных домыслов, соединявших все это в единство какого-то диковинного, неведомого доселе учения. Исторгая причудливые словеса легко и самозабвенно, я не мог, не смел остановиться, проповедуя непрерывно и после захода солнца, и при полной луне, и при первых лучах восходящего светила. Вокруг меня не прекращалось движение людских толп и лиц, вопросы следовали один за другим и на каждый я давал пространный ответ, который, в свою очередь,  подталкивал меня в новым догадкам, обобщениям и открытиям. И время обтекало Кармел, как струи воды лежащий в ручье камень, и творились на священной горе чудные дела, имевшие отношение лишь к внешней стороне происходящего, но оставлявшие меня самого безучастным. Я был не от мира сего и словно находился внутри столба света, льющегося с небес.  

На второй день моего стояния на скале объявился человек, посланный тетрархом Антипой и спросивший:

— Кто ты? Элия-пророк? Обещанный Мессия? Или убиенный Ионахан, которого мы знаем?

 Почувствовав его трепет и терзавшие его сомнения, я не стал отрицать ни того, ни другого, ни третьего и намеренно оставил его в неведении, но прилюдно и громогласно объявил:

— Слушай, Израиль! Наступил Судный День,великий и страшный!

И, опьяненный стремительно растущей властью над внимавшими мне людьми, разразился воззваниями, слышанными мною на Иордане от брата моего, подлинного пророка, крестившего водой.

— Так сотворите же достойный плод покаяния! Уже и секира при корне дерев лежит. Итак, неверующий за это свое неверие будет срублен под корень и ввергнут в геенну огненную!..

И вновь минула ночь, а за ней и день, к исходу которого приступил ко мне начальник стражи римлян, посланных из Иерусалима, чтобы заковать меня в цепи и отправить к прокуратору Понтию Пилату. Но тут поднялись на них люди Шимона и все до единого легионеры были поражены мечами и стрелами, а начальник их, не успевший даже выхватить меч из ножен, упал мертвым к моим ногам.

При виде этого побоища содрогнулись многие, но только не предводитель зелотов, который, отирая свой клинок, с улыбкой, похожей на яростный оскал, проговорил:

— Да будет так. Дело, не скрепленное кровью, не устоит. А наше будет прочно.

И снова стало, как и было: говорил я к народу, и слушали меня. И приходил задумчивый Гамалиил, и задирались фарисеи, и осуждающе кивали головами книжники. И горячо спорил неутомимый Тарясянин, который, как и я, не спал, но бодрствовал и по-прежнему крепко усердствовал в своем рвении уловить меня в криводушии. Лишь спустя три дня и три ночи, произнеся напоследок — «Господь изблюет чревоугодливых из уст своих, изгонит греховодников из шатров любви…» —  сверзнулся я со скалы, заснув мертвецким сном. И проспал так неведомо сколько. И снилось мне суровое, будто выточенное из известняка долины Аиалонской лицо Гамалиила, и вопросы его, исторгаемые из уст его, сыпались на меня, как нескончаемый камнепад. И стоял я пред ним, как лжец и порождение лжи, недостойное даже ада, как тот, кто обращается к идолам и богов литых делает себе, и не хранит себя от идоложертвенного, от крови, от удавленины и от блуда. И казалось мне, что разгадка этого сна кроется в другом сне, который скорее всего я так никогда и не увижу, потому что в нем таится новая загадка с отгадкой в третьем сне и так далее до бесконечности. Ибо просыпаемся мы не к реальности, а к новому сну и ключи от него хранятся не у нас.

И спросил Гамалиил, и было это его первое вопрошание об основании и конечной цели всего сущего: что есть душа, может ли она после смерти тела войти в другое и бессмертны ли души человеков?

И тогда, чтобы объяснить значение подобием, я посмотрел в зеркало сна, в котором отразился золотой семиствольный светильник – менора. Глядя на то, как одна за другой зажигаюся свечи, я единомоментно, словно знал это всегда, постиг, как приходят в этот мир наши души, что происходит с ними и какова их вероятная посмертная судьба.

И отвечал ему и всем ученикам его: в языческом мире есть учение о происхождении душ, называемое греческими мудрецами психогонией.  Есть и такие среди них, которые полагают, что удел души — метемпсихосис и что все разумные души по природе своей сходны и ни одна из них не была исполнена зла, когда вышла из рук Творца всех вещей. Не во всем заблуждались они и не всегда были наивны, как дети, но главного не увидели. Посему говорю вам: как человек во плоти был сотворен единым волением, так и душа его; все тела изошли из Адама и все души имеют источником его душу, которую вдохнул в него Бог. Из этого следует, что душа у сынов Божьих и всех колен Израилевых на всех одна.

Потом случилось, что плоть породила плоть, а душа душу. И как не создает Бог всякое тело заново, а задает лишь порядок бытия, устроенный для того, чтобы люди плодились и размножались, так и не создает Он заново душ, ибо они множатся подобным образом. И как есть единая плоть человеческая во всеединстве плоти, так есть и единая человеческая душа во всеединстве душ, раздробленная в телах.Если бы Господь создавал всякую душу, как и всякую плоть новым актом творения, новорожденная душа была бы безгрешна, а плоть невинна.

Теперь ответствую, может ли она после смерти тела войти в другое. Если сын плоть от плоти отца, значит ли это, что тело отца переселилось в сына и они суть одно? Никак. Что же тогда переселилось?  Его сущность, но не его судьба, наследуемое от отца, а отцом  — от праотцев своих.

Душа же подобна огню свечи, которая зажглась о другую свечу, и остов ее подобен телу. Кто скажет: это та же свеча или другая? Конечно, другая. А огонь второй свечи тот же огонь, что и первой? И да, и нет. Так и душа. С одной стороны, она одна и она бессмертна. С другой, двуедина. И триедина. Неисчислимо число ее ликов, ибо множественнолика она, и все они тяготеют к бессмертию. Единая по первородству, душа может продолжаться в 144 тысячах лучей, понеже не вспышка она в ночи, а путь, свет во мгле, длящийся вечно. И понять, как это возможно, поможет менора. Сравню это еще и с пожаром в лесу: каждое дерево горит своим огнем, но источник один – небесный огонь, который передается от древа ко древу.  Можно ли сказать, что это разный огонь – у каждого свой? Можно так сказать. Можно ли сказать, что это один огонь? И это можно.

Так и душа наследует, но не по закону родства кровного, а по закону родства духовного. Из пламени, исторгаемого душой на излете ее существования в смертной оболочке, возгорается другая, которая есть продолжение угасшей души, но уже в ином теле.

И в каждой душе, в возрастании ее или умалении – дух Адама и жало первородного греха, ибо в Адаме согрешили все.  Посему переселением в другое тело, даже если допустить, что чувственное произойдет из умопостигаемого, душа не спасется. Нет ни телопереселения, ни душепереселения, но есть перелияние душ, как в реке, где все течет по заданному руслу в вечном движении и постоянном изменении. И мера души — человек и всякая душа измеряется человеками.

И вот что воспоследует дальше: кто-то из живых пойдет путем огня, кто-то путем дыма, и души праведников, идущих путем огня, направятся к восходу, и праведники обретут жизнь вечную, а души грешников, идущих путем дыма, склонятся к закату. Сии упадут в муку нескончаемую — в постоянной скорби и печали будут блуждать они по дорогам земли, и не увидят неба. Удел таковых – исчезновение. И все души в конце времен вновь воссоединятся, и сбудется замысел Всевышнего о том, чтобы раздробленная в миру Адамова душа многократно возросла от делания человеками добра и вернулась к Нему окрепшей праведностью праведных и очищенной от деяний нечестивцев.

И вот еще говорят: тело, сеемое теперь в тлении, восстанет. Но дух выше всех своих проявлений, он не прелагается ни в твердь, ни в живую тварь, ни в божью росу, но в огнь. И мы преобразимся, и все в нас соделается световидным, все возвратится в огненную стихию, но не разрешится в огонь, а примет форму прежнего естества. Тело – лишь земное пристанище души. И в небе, куда вернется она и будет веселиться бесплотно, оно ей не понадобится. И, как сказано у пророка Даниила, разумные будут сиять как светила на тверди, и обратившие многих к правде — как звезды, во веки, навсегда. А души неразумных не воссияют и будут приравнены к чаду великому: вот вспыхнули они, запылали и погасли.

Как это может быть? Сие есть великая Тайна. Я и сам не могу до конца объяснить это, несмотря на шепот Предвечного в ушах моих и долгое эхо Его в каждениях моих и молитвенных снах. Передаю, как слышал, а слышал я немногое, и потому смысл моих речений, несмотря на ясность определений (dogmate manifesto) зачастую темен; никому еще не удавалось донести до жаждущего всю воду, передаваемую в ладонях, не пролив ее.

И спросил Гамалиил, и было это второе его  вопрошание об основании и конечной цели всего сущего: можно ли человеку уклониться от предначертанного пути и в его ли воле выбирать между пороком и добродетелью? И будет ли ему награда в конце времен за праведность его?

И открылось мне, что не от дел человека происходит изволение Божие в избрании, но от воли Призывающего. Как сказано в книге Экклезиаста, есть и такая суета на свете: праведников постигает то, чего заслуживали бы дела нечестивых, а с нечестивыми бывает то, чего заслуживали бы дела праведников. И так устроено в жизни, что воздаяние приходит не по суду и не по справедливости, но по слепому произволу. И все же помнить нам надобно, что Господь ведает пути всех живущих и неродившихся, и места их. Итак, помилование идет не от подвизающегося, но от Бога, ибо записаны судьбы мира и каждого из человеков смертных у Предвечного перстом милосердия Божия. И уклониться от того, что не подвластно времени и создано посредством Духа владычественного не дано никому, если на то не будет воли Божией.

Но в нашей власти выбирать между светом и тьмой, ибо и это предопределила рука Господа и совет Его. Всегда волен страждущий отсечь зло и прилепиться к доброму. Не природой своей человек увлекается ко злу и насилию над своей благой сутью, а возможностью поступать так по извечной свободе своей.

Но что пользы, если обещано нам бессмертное время, а мы творили смертные дела? Живя, думать должно не о том, что на колесе, а о том, что под колесом, ибо не избавление праведников, а уничтожение нечестия итог терний наших. Пройдет тление, прекратится невоздержание, пресечется неверие и возрастет правда, воссияет истина. Тогда никто не возможет ни спасти погибшего, ни погубить победившего.

Кто живет во грехе — поставил свою свечу на ветру.

И спросил Гамалиил, и было это третье его  вопрошание об основании и конечной цели всего сущего: если человек – мера души и всякая душа измеряется человеками, то какая мера у Бога? Он же сказал мне: если ты посланник Божий — иди и взвесь тяжесть огня или измерь мне дуновение ветра, или возврати мне день, который уже прошел. И Тарсянин, и иже с ним сильно возвеселились от слов сих.

 И отвечал им: мера есть у всего сущего, видимого и невидимого, бывшего и небывшего. И жизнь имеет число, и смерть. Число у Зверя и это число Зверя, и у Ангела и это число Ангела, и у Бога и это – число Бога и все числа в Боге, ибо Он есмь Сущий. И прибавлением единицы одно переходит в другое — свет во тьму и тьма тем же путем в свет. Предвечный на весах взвесил век сей, и все века вовеки веков и мерою измерил времена, и числом исчислил часы, и не подвинет и не ускорит ничто из соделанного до тех пор, доколе не исполнится мера Его.

И первый человек Адам потому согрешил, вкусив от древа познания, что прельстился и познал меру, и открылись глаза его, и стал он подобен Богу, знающему добро и зло, и все числа вселенной. И за этот грех в Адаме каждый живущий смертью умирает.

И спросил Гамалиил, и было это четвертое его  вопрошание об основании и конечной цели всего сущего: близко ли время, когда Господь будет судить народ Свой и ждать ли нам Судного дня? Что скажешь ты о временах и сроках, начале и конце?

И отвечал им, валясь от усталости с ног и бредя уже наяву: не мне и не мною было сказано, что от начала творения круга земного установлены были пределы века и услышаны гласы громов. По слову Господню возблистали молнии и утвердились основания рая, собрались бесчисленные воинства Ангелов и определились меры твердей, по Его же слову возгорелись огни на Сионе. Помыслил и в семь дней сотворил Всевышний все сущее, и так было это, и так будет. От Него же, а не от кого-либо иного последует и конец. И только Ему ведомо, когда случится разделение времен, и наступит конец первого и начало последнего.

И вещал уже кто-то во мне, но не я сам: истинно говорю вам, пришла полнота времен и Царство Небесное при дверях, и скоро небеса как свиток свернутся. Но День искупления и праведного суда Его сокрыт от меня и всех ныне живущих. Только Бог знает меру и шаг времени, ибо каждому времени отмерен свой шаг, и мир, сотворенный по Божьему велению, может прейти во мгновение, а может не прейти и тысячу лет. И когда человек на исходе времен изойдет из мира чисел и перестанет быть частью этого мира, наступит конец мира сего и всего, что в нем есть, пробьет последний час, и преобразимся мы, кому дано, став подобием света.  А кто вел жизнь неправедную, того поглотит тьма, ибо ветер греха задувает душу, если она не стремится к Богу, и душа гаснет в темнице смертного тела.

 И спросил Гамалиил, и было это пятое его  вопрошание об основании и конечной цели всего сущего: если плоть человека естеством своим не помнит удела отцов своих, то не будет ли и душа беспамятна к уделам, бывшим прежде? Что будет с ней в Судный день?

И вещал уже не кто-то во мне и не я сам, но некто помимо меня, пробиваясь сквозь толщу снов, как сквозь череду покойных вод, темных и непрочитанных, или годовые кольца спиленного дерева: рука человека — начало его, а конец — пята его. Не то с душой, которая, пребывая в единичном, всегда чувствует свою слиянность с множественным и общим. Но только в день Страшного суда она вспоминает, кто она есть и в ком была, и деяния свои во всех коленах своих. И когда наступит полнота времен, каждая воскресшая душа, прошедшая чрез  сито тварного мира, узрит все свои воплощения вплоть до Адама и будет взвешена. И к новой жизни возродится многоликий образ ее, в котором все пребудут как один и один как все. И воскресение наше увенчается победой над беспамятством, которая и есть сокрушение смерти, костей и столбов ее, окончательным возвращением к Богу.

И спросил Гамалиил, и было это шестое его  вопрошание об основании и конечной цели всего сущего: что же ждет тех, кто по злой своей корысти и неделанию добра, по нечестию своему пойдет путем дыма и не воскреснет в последнем воскресении? Окончательна ли их погибель?

И отвечали ему горы, и реки, и пустыни, ибо был я уже не человеком, а придорожным камнем, облаком, бегущим по небосклону, туманом, сгоняемым с места порывом ветра: праведная душа избежит подобной участи, потому что она от Бога, неизмеримого и неисчислимого. И мы не исчезнем, а преобразимся, станем отражением божественного света и славы Господней.  И тем кончится наш мир, и свет вновь смешается с тьмой и отделится от тьмы, как было в первый день творения. И тот, кто был со светом, станет светом, а кто был с тьмой, станет тьмой. И будет судим каждый по окончании времен и разрушении этого мира, и воскреснет, если будет на то Божье соизволение, в своем последнем душеспасении. И нет в этом суде глагола, но есть великое молчание Создателя, Бога живаго, глядящего тысячеоко на свое создание, ибо Страшный суд – это не время, не местоположение и не гнев Господень, а отсутствие времени, местоположения и Божьего изволения.

И пройдут беды, и окончится долготерпение, и наступит вечное сейчас, где грешник отступит в сень смертную, а праведный получит награду в виде беспримесной любви, которая одна лишь качествует в этом мире. Преобразившись в свет, он будет жить, наслаждаясь лицезрением Предвечного, и любить, и радоваться вечно.

И спросил Гамалиил, и было это седьмое его  вопрошание об основании и конечной цели всего сущего: о ком возвестил ты или тот назорей, которым ты был в прежней жизни – о себе, когда грядешь ты в полноте славы своей или Назарянине? Или о ком-то третьем, кого народ Иудеи наречет Мессией?

И никто не ответил ему, ибо не пророк открывает имя Служителя Господня, и не перст Божий указует на него. Не Мессия должен назваться пред всем народом, а народ назвать его, и дела его великие от веры в него произойдут и дух Яхве чрез волю уверовавших в него действовать в нем будет. И лишь когда по слову Исайи совершатся муки Агнца ради искупления грехов человечества, воссияет слава истинного Мессии и признают его за такового по всем странам и землям до скончания века.

И сказал я, не открывая рта и не размежая век, не видя и не слыша ничего вокруг, словно обожженный раскаленной медью, с расплавленным свинцом в клокочущем горле: приходил пророк и был казнен, и мессия жреческого рода Аарона тоже примет муку, чтобы воскреснуть в чине Царя Иудейского. Жди, Израиль, своего освободителя…

Просыпался я долго и трудно, будто возвращаясь из мира теней. И первое, что дошло до моего слуха и снабдилось пониманием были слова Тарсянина: «Ионахан ха-Матбил, проснись… Проснись Ионахан ха-Матбил… Встань и иди к людям…» 

— Зачем я пойду к ним? – ничего не понимая спросонья, с тяжелой головой, будто опоенный сикером, спросил я. Его обеспокоенное и одновременно счастливое лицо, на котором плясали зловещие блики огня от зажженного в пещере факела, показалось мне лицом безумца.

— Они ждут тебя, рабби! – воскликнул он и тут я почувствовал, что во время моего обморочного сна там, на горе что-то изменилось, изменилось настолько, что даже ученик Гамалиила сподобился назвать меня своим учителем. В его пустых белых глазах, напоминавших бельма слепца, читался только что пережитый ужас и какой-то неземной восторг.

— Что случилось? Что стряслось с тобой, Тарсянин? — спросил я.

— Пока ты спал, зацепила меня адова сила, будто крюком, и поволокла, как привязанного к лошади тащит по земле. И был я осиян великим горним светом. И в этом свете явился ко мне Господь, сказавший: не гони моего пророка, но пойди за ним, куда бы он ни шел. С ним обрящешь спасение, ибо уверовавший в Меня войдет в вечное и нерушимое жительство на небесах.

— Так ты ослеп? — догадался я.

— Тьма, облако и мрак объяли меня! — почти с радостью произнес он, беспорядочно шаря при этом руками вокруг себя, как бы в поисках чего-то утерянного.

— Что ищешь ты?

— С тобой был тефиллин. Гамалиил сказал мне: найди и вынеси его, и выведи пророка. Хочу облечь его.

Я подал ему. И в этот момент услышал за спиной голос, заставивший меня вздрогнуть.

— Выходите. Народ собрался и ждет.

Это был Шимон, державший факел, что светил нам.

Со страхом и трепетом в душе я был вынужден повиноваться.  Мне не давало покоя предчувствие неотвратимости скорого моего разоблачения. Душу мою бередило тяжелое, как глубокое похмелье, чувство вины, связанной с отчетливым пониманием того, что самозванство мое – погибель моя. Ведь не пророк я и не Первосвященник, а совратитель, обманщик, лжеучитель или, говоря по-арамейски, месит.

Мы выбрались под полуденные лучи солнца, заставившие меня зажмуриться и прикрыться рукой, но даже яркий свет дня не помешал мне увидеть несметные толпы народа, собравшегося вокруг.

— Вот истинный пророк, воскресший Ионахан ха-Матбил! Встречай его, Израиль! — неожиданно громко воскликнул Тарсянин.

По склонам Кармела, как вздох облегчения, прокатился приветственный гул. Казалось, весь иудейский народ, будто во времена исхода из Египта, собрался в одном месте, чтобы двинуться на поиски земли обетованной. Но не всеми одинаково благосклонно был воспринят призыв Тарсянина. И возроптали на него бывшие с Гамалиилом фарисеи и книжники, не веря ему. 

— Ты, который бился здесь в припадке с пеной у рта и едва не проглотил язык свой, как смеешь ты утверждать, что этот – истинный пророк? — спросили у него.

— Ныне я прозрел и слепота моя ушла. Это ли не свидетельство?

И тогда вышел из их среды законоучитель  и веско произнес:

— Мужи Израильские! Подумайте сами с собою о человеке сем, ибо прежде него являлись многие, выдававшие себя за посланников Предвечного, но все они преданы забвению и погребены в песках вечности. И последний из них — восставший на Римлян Иуда Галилеянин, который, как и я, родом из Гамлы, убит. И почти все, которые слушались его, погибли или рассеялись. Только немногие волею Господа остались живы и с ними сыновья его, и Шимон, который здесь с нами. И ныне, говорю вам, оставьте проповедника сего, ибо если это предприятие и это дело от человеков, то оно разрушится,  а если от Бога, то берегитесь, чтобы вам не оказаться и богопротивниками.

Он принял от Тарсянина тефиллин и водрузил его на моей голове, сопровождая это действо речениями из Второзакония: 

— Положите сии слова мои в сердце ваше и в душу вашу, и навяжите их в знак на руку свою, и да будут оне вместо повязки над глазами вашими…

Потом, взявши за локоть Тарсянина, сказал ему:

— Теперь я отпускаю тебя. Следуй всюду за сим проповедником и запоминай сказанное им, чтобы потом донести людям.

В наступившей тишине, не нарушаемой ни возгласами уверовавших, ни ропотом фарисеев, ни ворчанием книжников, он произнес:

— Оставьте нас.

Сам же, когда народ — все, кроме Шимона — отступил от нас,  сказал мне:

— Одолевают меня сомнения. Ты ли избранный? И не говорит ли в тебе гордыня?

— Горделивый уподобляется человеку с высоко поднятой головой, который идет по полю, усеяннному коровьими лепешками. А я исполняю свое предназначение, — с расстановкой проговорил я, украдкой поглядывая на предводителя зелотов, который слышал каждое слово из нашего разговора.

— Все исходит от Бога и Богу же принадлежит. И если ложь отверзла уста твои и сам ты кимвал бряцающий, то станешь царем пустыни, и пресечется насаждение потомства твоего, и будешь бесплоден, как засохшая лоза. Если же говоришь правду, зачтется тебе.

Меня поразил вид Гамалила: он казался сильно уставшим, заметно постаревшим и как бы припорошенным придорожной пылью.

Законоучитель отступил от меня на шаг и вновь воззвал к народу:

— Слушайте все! Только Бог может говорить в пророке нескончаемо с четверга, когда Моисей взошел на Синай, по понедельник, когда он сошел с Синая. И если человек этот знает стези к дому Его – пусть ведет народ свой!

— Выведи нас из дома рабства! Пусть десница твоя покажет нам дивные дела! — раздалось с разных сторон.

 И сказал грозный Шимон:

— Никто из врагов Израиля не устоит пред тобой.  Возглавь нас и избавь от римского владычества и от всякого языческого беззакония! Веди нас в Иерусалим!

— В Иерусалим! — тысячеголосо подхватила толпа, ликуя и веселясь.

Далее события развивались с такой стремительностью, что постичь их истинный смысл, а тем более задуматься о последствиях происходящего уже не представлялось возможным. Окруженный восторженными толпами, превозносящими меня чуть ли не до небес, я окончательно впал в скудость понимания. Голова моя шла кругом: на всем пути моем люди приносили мне жертвы, кропили дорогу шафраном и дарили всяческие яства, славословя Господа.

— Смотри, Иксион, — говорил я, наклоняясь к ушам моего осла, — как встречает тебя народ. Видимо, ты заслужил это!

Так достигли мы Кесарии, где произошло первое серьезное столкновение зелотов с римлянами. Гарнизон их был немногочислен и вскоре сопротивление их было сломлено. Всего этого я не видел, но по переговорам Шимона с его соратниками и докладам сражавшихся мне было известно обо всем, что творилось в городе.

Зелоты не знали пощады: обещая римлянам жизнь, если те сдадутся,  они перебили всех сдавшихся легионеров и овладели их арсеналами. Воодушевление победивших было несоизмеримо со значением одержанной ими победы: люди, словно пьяные, бродили по улицам и радовались, как дети. День и ночь буйствовал народ, пока, наконец, Шимон не осознал, что если так пойдет дальше, то задуманное им дело будет безвозвратно погублено. Твердой рукой он восстановил порядок и после недолгих сборов войско его в сопровождении множества примкнувших к нему кесарийцев и жителей окрестных селений двинулось в Иерусалим.

На возвышенности Вефорона мы были встречены отрядом Уммидия Квадрата, который предложил нам сложить оружие и разойтись по домам, а зачинщикам смуты добровольно отдаться в руки Фемиды. Шимон дерзко рассмеялся ему в лицо, видя, что за спиной его лишь немногочисленные вексилляции — разрозненные  подразделения, отряженные для несения гарнизонной службы в Иерусалиме.

Так и было: я насчитал лишь одну-единственную когорту в полтысячи человек, пару кавалерийский турм с пятью дюжинами всадников и центурию в резерве. Нас же были тысячи. И хотя не все мы были хорошо вооружены и обучены, долго удерживать огромную массу воинственных иудеев легионерам было просто не под силу.

Оскорбленный и разгневанный вызывающим поведением бунтовщиков, римский военачальник вернулся к своим боевым порядкам и тотчас отдал приказ вступить в сражение. Привыкшие к военному строю легионеры поначалу потеснили зелотов и едва не обратили их в бегство, но зажатые в узком ущелье, были атакованы с трех сторон и понесли большие потери. Сверху на них полетели стрелы и камни, а один валун, скатившись на дорогу с обрыва, повредил ногу коню Уммидия Квадрата. Пересев на другого скакуна, он был вынужден скомандовать отступление и тут в бреши, образовавшиеся между боевыми порядками римлян, хлынули толпы воодушевленных близкой победой повстанцев, которые и довершили разгром когорты. Сам же полководец, подающий надежды отпрыск знатного рода, внук хорошо известной в Риме Уммидии Квадратиллы, о которой я слышал еще в доме Квириния, с честью пал в неравном бою.

Потери иудеев были незначительны, но среди павших, к моему великому огорчению, оказался и ученик Ионахана ха-Матбила, признавший во мне воскресшего учителя. Я искренне оплакивал его гибель.

Однако долго горевать мне не пришлось – передо мной лежал святой град Давида, готовый принять меня в свои щедрые объятия. Настал миг, о котором я не мог помыслить даже в самых смелых своих мечтах — верхом на Иксионе в сопровождении Шимоновой свиты и множества простого народа я, будто лицо царского достоинства торжественно вошел в Иерусалим. При въезде в город жители его залили медью следы от копыт моего осла, признавая тем самым во мне помазанника Божия.

Люди, встречавшие нас в Хар ха-Цофиме, на горе обозрения, шли за нами через долину Кидрон и Гробницы царей, и число сопровождавших нас росло с каждой минутой, прибывая, как вода во время морского прилива. В пригороде Бет-Зейта любопыные запрудили всю дорогу и даже залезли на крыши домов, а возле Дровяного рынка наша процессия была вынуждена остановиться совсем, попав в такое плотное кольцо окружения, что сквозь него невозможно было протиснуться даже страже Шимона. Из-за давки кто-то упал в водохранилище, устроенное возле Второй стены, но, хвала Господу, никто не пострадал. Этот случай лишь развеселил всех, кто был там.

И всюду были видны счастливые, просветленные лица, и глаза, полные огня и надежды на скорое и окончательное избавление от римского рабства, ибо это было всеобщим чаянием.

Некоторое время спустя меня препроводили во дворец Ирода Великого, выставив охрану, которая никому не давала ни войти, ни выйти из него, и разместили в царских его покоях. Мера эта была не лишней, поскольку в городе оставалось еще немало сочувствовавших римлянам и среди них – гневливые саддукеи, которые могли попытаться оспорить мое первосвященство и возмутить народ против Шимона. Вместе с тем, меня не покидало ощущение, что забота о моей безопасности имела и другую цель – сделать так, чтобы я все время находился под бдительным оком предводителя восставших и не мог никуда отлучиться, а тем более — бежать. Я вновь оказался на положении почетного пленника — на этот раз в качестве воскресшего Ионахана ха-Матбила.

И тогда, и потом мне часто приходилось спрашивать себя: мог ли я уклониться от предначертанного? По дороге в Иерусалим мне не раз представлялась такая возможность, в особенности во время стычки на возвышенности Вефорона, где дерущимся было и вовсе не до меня. Но я не ушел, не отправился в новое изгнание, не скрылся. Почему? Чего-то ждал я еще от жизни, что-то не могло во мне смириться с участью вечного скитальца. Не говорила ли во мне гордыня, о которой беспокоился Гамалиил? Трудно было во всем этом разобраться, но внутренний голос подсказывал мне, что я всегда, с самого своего рождения предчувствовал свое высокое предназначение и, следуя этому предчувствию, неизменно шел к какой-то великой цели.

Правота моя подтверждалась тем, что все вокруг меня устраивалось как-то само собой и самым наилучшим образом, словно по подсказке Господа. Но за всей этой видимой легкостью чувствовалась железная воля Шимона, который всегда был на шаг впереди своих недругов. Первым делом он рассеял немногочисленных сторонников прокуратора Иудеи Понтия Пилата и убил его самого, затем посадил в темницу  первосвященика Каиафу и его ближайшее окружение, дабы иерусалимская знать не помыслила поднять мятеж. И только после того, как Храм был очищен от саддукеев и власть зелотов утвердилась повсеместно – и в Верхнем городе, и в Нижнем, и в пригородах Иерусалима — немного ослабил вожжи, дав народу вдоволь насладиться дарованной свободой и радостью предпасхальной недели.

Лишь одно непредвиденное обстоятельство, на первый взгляд, незначительное, но показавшееся прозорливому Шимону заслуживающим внимания, омрачило в эти дни его триумфальное воцарение в святом граде: перед самой Пасхой с горсткой рыбаков с Тивериадского озера и разношерстной толпой паломников в Иерусалим вошел… Назарянин.

— Не смутит ли сей пророк народ наш? – спросил меня день спустя зелотский вождь, очевидно, испытывавший затруднения в выборе средств, посредством которых могли быть развеяны его опасения.

— Почему ты спрашиваешь меня об этом? – насторожился я.

Раньше он никогда не советовался со мной, во всем полагаясь только на собственное разумение. «Что же так гложет его? — спрашивал я себя. — Уж не стало ли ему известно, что брат мой единокровный Ионахан ха-Матбил, казненный Антипой, указал на Назарянина как на истинного Спасителя?»

 На эти вопросы у меня не было ответа.

— Его встречают как величайшего пророка пальмовыми ветвями и криками «Осанна!» и это не нравится мне, — сказал он.

— Кроток и безобиден Тот Человек. И не таит ни на кого зла…

— Я так не думаю.  Был у него спор с фарисеями, и требовали от него знамений с неба. И отвечал им, что  восстанут лжепророки, которые приходят в овечьей одежде, а внутри суть волки хищные,  
и прельстят избранных.

— Какая же нам от этого туга и печаль?

— Не назовет ли Назарянин лжепророком и тебя?

— Если даже и назовет, кто поверит ему? Мытари и грешники, которых Он собирает возле себя?

— Пусть так. Но говорил он и другое, утверждая, что не останется в Иерусалиме камня на камне, и храм будет разрушен до основания, и никто более не восстановит его. Это опасные речи, подрывающие дух народа и веру его. А нам еще предстоит выдержать великую битву с Тиберием. Как мне быть с ним?

— Не трогай Пророка сего. Быть может, настанут такие времена, когда проповеди Его окажутся к месту и помогут укрепить нашу волю к сопротивлению.

Я не был уверен, что поступаю правильно, давая такой совет, но Шимон прислушался к нему и не предпринял ничего, чтобы навредить Назарянину. Вскоре мы оба забыли о Нем и более не вспоминали. И лишь когда пришли грозные времена и не стало мира ни входящему, ни выходящему, ибо великие волнения охватили жителей всех окрестных земель и город наш оказался под железной пятой Рима, Он вновь заставил о себе говорить…

Но тогда я не мог даже предположить, что ждет нас в самом ближайшем будущем, хотя и о многом догадывался. Мне было не до того — я слишком высоко вознесся, чтобы обращать внимание на столь малозначительные вещи и был далек от мысли, что все вокруг может внезапно переменится, и получу я в удел дни суетные, и будут ночи горестные отчислены мне сполна.

В те дни произошло еще одно событие, перевернувшее мои представления о том, кто я есть и на что способен в сумасбродстве своем. Ведь мы бредем по жизни, как слепцы, не ведая о себе ничего, не подозревая даже о своей истинной сути, и знание наше – темь и рябь на поверхности существования нашего. Конечно, в часы душевной смуты и разлада с самим собой я пытался заглянуть в свои глубины, в сокровенную бездну молчащего сердца, куда не проникает свет дня и где реют ночные призраки необоримых искушений, но страх обнаружить там нечто совершенно неприглядное, умаляющее меня в ничто не давал мне долго предаваться этому занятию и я стыдился его, как рукоблудия. Мы не знаем своих демонов и лучше бы нам не тревожить их всуе.

Итак, на пиру, который доблестный Шимон устроил по окончании Пасхи, увидел я деву танцующую. С грацией лани, изображая то удивление, то радость, то трепетный испуг, раскачиваясь, будто гибкая олива на ветру, играя очами и поводя округлыми бедрами, она то облачалась в шелка, то срывала их с себя; в ее лебединых руках они превращались попеременно в разные природные стихии. Вот перед тобой волна морская, вот причудливый облак, спускающийся с вершины горы, вот отсвет утренней зари, золотящий горизонт и вдруг откуда ни возьмись  — внезапно разгоревшийся пожар или свирепый ураган, крушащий и сметающий все на своем пути…

В Риме я видел нескромные пляски пышных андалузянок, сопровождавших свои телодвижения непристойными песнями, щелканьем кастаньет и голубиным воркованием флейт, приватные выступления знатных римлянок, танцевавших лучше, чем это требуется от добропорядочных женщин, и изыски куртизанок, чьи вычурные позы призывали не к наслаждению искусством, а к плотских утехам, но ничего чувственнее танца этой дьяволицы видеть мне не приходилось. Каждый ее жест, каждый взгляд, брошенный из-под опадающего покрывала, нещадно бичевал мужское естество свистящей плетью похоти.

Воспламенилось сердце мое во мне и плоть моя восстала. Вспомнил я, как будто это было только вчера, Домицию и ночь страстной, безумной любви с ней в храме Исиды. Глядя на танцовщицу и сравнивая ее с незабвенной римской красавицей, все еще вызывавшей во мне приглушенную сердечную боль, спрашивал я себя, не наделило ли мое воображение возлюбленную мою совершенствами мнимым и мечтательными?

— Как ее имя и что это за чудный танец? – спросил я у сидевшего рядом сурового стража своего.

— Это танец семи покрывал. Неужели ты не узнаешь эту дьяволицу? – с насмешкой проговорил Шимон.

— Не припоминаю.

— Это Саломея, дочь Иродиады. Я слышал, она танцевала и в Махероне. Не по ее ли настоянию отсечена была твоя глава в той, прежней жизни?

— Зачем она здесь? – резко спросил я, подозревая неладное.

— Это мой подарок тебе, Ионахан, за то, что ты помог мне поднять народ Израиля и войти в Иерусалим. Здесь я узнал от верных людей, что в городе среди прочей знати находится Саломея. Это по моему велению она танцует пред тобою. И если девица эта виновна в твоей смерти, то не следует ли тебе исполнить талион и оком воздать за око, и положить зуб за зуб? – спросил Шимон, наклонясь так близко, что я вынужден был отодвинуться от него.

— Чего ты хочешь? – прямо спросил я.

— Того же, чего и ты, — сказал он. – Через малое время она будет в купальне, одна, без слуг. Там ты найдешь ее…

После этих слов меня бросило в жар. Все происходящее вокруг я вдруг увидел словно сквозь кроваво-красный туман. И не было в этот миг для меня ничего важнее и вожделеннее, чем эта танцовщица…

Уходя, Саломея подарила мне исполненный женского лукавства взгляд и вышла из зала, как бы приглашая меня последовать за ней.  Я выждал некоторое время и поднялся из-за стола…

Ирод знал толк в омоновениях. Купальня его с колоннадой, крылечками и гладкими ступенями была отделана белым мрамором в паутине розовых прожилок и имела вид чрезвычайно изысканный. В ней, как и было обещано, я обнаружил Саломею, нагота которой была прикрыта лишь шелковой кисеей на плечах и прозрачностью вод. Кровь моя вспенилась. И сбросил я с себя одежды свои, и спустился к ней.

И рекла дева обнаженная, звонко смеясь и плеща водой:

— О муж прекрасный!  Вид твой гордый, и огненный взор, и божественное твое орудие, — все зовет к сладостному подчинению!

— Я таю пред тобой, как горный снег в лучах солнца! – сказал я, заключая ее в свои объятия.

— Я пленница твоя! Знаю теперь, что ты – муж великий и не подвластный смерти. И нельзя тебя казнить никакой казнью…

— Казнить можно. Убить нельзя… — произнес я, и слова исходили из меня со стоном изнеможения и звериным рычанием.

Вода бурлила вокруг нас, как бы закипая, и злая страсть наша не знала выхода. Стесняясь своей силы, боясь собственного бессилия, я терзал ее с такой неистовостью, словно хотел разверзнуть ее  ложесна. Не знаю, чего в моем безудержном желании было больше – любви или ненависти, благоговения перед ее красотой или грязной похоти. Очнулся я только тогда, когда она перестала биться, как птица, пойманная в силки, и уже не подавала признаков жизни; шелковая кисея ее, как змея обвившая шею ее, скрутилась в тугое вервие.

Руки мои разжались.

Саломея была мертва.

На меня вдруг обрушилась внезапно объявшая мир тишина. Казалось, что настал миг вне времени, предшествоваший началу творения или венчающий его окончательную гибель, и не было в целом свете ничего весомее, значительнее, ужаснее этой тишины.

Возвращаясь в зал, я встретился с дерзкими и насмешливыми глазами Шимона, красноречиво говорившими мне: я все знаю, а чего не знаю, о том догадываюсь. И если ты все-таки сделал это, то так тому и быть…

Чтобы избежать его расспросов я удалился в свои покои. И казалось мне, что душа моя странствует отдельно от тела, и осталась от меня одна пустая выжженная оболочка. Свершилось мщение, думал я, повинная в убийстве пророка сама нашла свою смерть. Почему же нет во мне радости? И можно ли утверждать, что это моих рук дело, и Каинова печать на мне, если я лишь невольный исполнитель чьей-то воли, не имеющий своего произволения?

Я никак не мог вообразить себе хоть на мгновение, что никогда она уже не воспламенит в муже дух ревности ни танцем, ни лицем, ни дивными формами своими. Все кончено: то, что осталось в купальне, уже не Саломея. И любовное томление мое, еще недавно лишавшее меня самообладания и остатков разума, — пустота звенящая, суета сует, дым, стелющийся по земле. Как и мир, наш мир, который всегда на грани исчезновения, за мгновение до окончательного падения в бездну. Все в нем лишь видимость — похоть плоти, похоть очей, сребролюбие, любостяжание и гордыня…

И только Иерусалим стоит вечен.

Вечен ли?

Всю ночь я промаялся без сна, в недобрых предчувствиях, то терзаясь содеянным, то  вспоминая пророчество Назарянина о разрушении святого града. А утром пришла весть: в окрестностях его показались  передовые отряды римлян… 

Предвосхищая дальнейшее развитие событий, Шимон со своей свитой перебрался из дворца Ирода в верхний город, в Хасмонейский дворец, а меня перевез в крепость Антония под защиту ее высоких стен. Видя приближение легионеров, сторонники саддукеев стали наущать простой народ освободить Каиафу, изгнать зелотов во главе с сыном Иуды из Гамлы и того самозванца, занявшего место первосвященника под именем Ионахана ха-Матбила, который с ними. «Пусть его проповеди считаются проповедями лжепророка, а дети его – ублюдками, — говорили они. — Пусть каждый вспоминает имя его, когда произносится моление о проклятии, и пусть каждый при встрече с ним отойдет от него на семь шагов, как от прокаженного…» 

Начались волнения, грозившие перерасти в кровавую смуту. Шимон подавлял их с невиданной жестокостью: избиениям подвергались не только зачинщики беспорядков и их семьи, но и совершенно невинные люди, схваченные по подозрению в измене. В Иерусалиме началась настоящая резня.

Пытаясь предотвратить худшее, я добился встречи с Шимоном и прямо сказал ему:

— Ты сам понимаешь, кто причина соблазна, ссор и схизмы. И вот я ухожу, чтобы стадо мое не погибло окончательно. Только так мы сможем уберечь народ наш от больших бед.

— Нет большей беды, чем римское рабство. Хуже только плен египетский или вавилонский. Наш долг — идти до конца. И если мы не исполним его — потомки нас проклянут, — твердо произнес Шимон.

— Они проклянут нас, если Иерусалим будет разрушен, как в свое время Карфаген, — возразил я.

— Итак, знай, Ионахан: если ты отречешься от принципа, то тем самым совершишь большее преступление, чем убийство или кровосмешение. Но даже это не спасет тебя и примкнувших к нам. И лучше тебе принять смерть от римлян, чем от моей руки… Не торопись воскреснуть в третий раз, мой дорогой друг. Оставайся здесь и ни во что не вмешивайся, я все устрою сам…

Он был, конечно, прав: отступать было уже поздно. Да и некуда — все дороги, ведущие из города, были перекрыты вексилляциями римлян и с каждым часом число их увеличивалось.

Разговаривая со мной, Шимон всячески старался подчеркнуть мое подчиненное, зависимое положение. Чтобы восстановить status quo и сохранить лицо я мог бы напомнить Шимону о том, кого иудеи признали мессией и за кем они пошли, за кем пошел он сам, но ему и так было известно это. Я мог отдать ему распоряжение начать приготовления к отражению штурма города, но эти приготовления уже вовсю шли под руководством самого Шимона. Уж он-то понимал, кто из нас подлинный вождь восстания, а кто его знамя. Поэтому я не стал заводить ненужные и даже, быть может, опасные для меня разговоры, предоставив событиям развиваться естественным образом.

Угадав, что творится у меня в душе, он примирительно произнес:

— Мы потеряли слишком много времени. Оставшиеся дни надо употребить на подготовку к осаде — заготовить впрок запасы муки и зерна, согнать волов, овец, коз.

— Ты забыл про дрова. Надо отрядить людей, чтобы они занялись рубкой леса, иначе его полностью уничтожат римляне – для своих военных нужд. Иеще послать охотников, чтобы они настреляли зубров и серн, ориксов и камелопардов, — сказал я.

— Ты прав, пожалуй… И все же этого мало, — задумчиво произнес он. — Долго мы не продержимся. Поэтому самое важное сейчас — сломить сопротивление несогласных и поднять дух защитников города. Для этого я приказал отчеканить в твою честь монеты.

— С виноградной лозой, как у хасмонеев?

— Нет.

— Что же будет на этих монетах? — спросил я без особого интереса.

— Секира, мой дорогой Ионахан, секира.

В конце месяца нисан к стенам Иерусалима подступили и осадили его главные силы римлян — Х легион Fretensis,«Охраняющий пролив», и XII Fulminata,«Молнией вооружённый», а также присоединившиеся к ним отряды союзника Тиберия, моего старого знакомого Ирода Антипы.

Саддукеи к этому времени были частично разогнаны, частично избиты – многие из них пали жертвой народного гнева, умело направляемого рукой Шимона. Ессеи рассеялись задолго до того, едва получив весть о приближении римского войска к Кумрану. Фарисеи, вознамерившиеся было бежать в Ямнию, и ученики Назарянина, собиравшиеся удалиться в Пеллу, сам Назарянин и брат его Иаков, были вынуждены отказаться от задуманного, поскольку римляне обложили город со всех сторон и всякого, кто исходил из Иерусалима, заведомо причисляли к мятежникам. И ждала его только смерть.

Когда стало окончательно ясно, что сам император не придет под стены города, а будет наблюдать за исходом битвы из Рима, как бы с высоты просцения, осажденные немного воспряли духом.

О Тиберии — человеке, выросшем и поседевшем в сражениях, рассказывали разное. Когда отпал Иллирик, он возглавил римское войско из пятнадцати легионов и целых три года приводил мятежную провинцию к покорности. И только благодаря его личной доблести восставшие были окончательно усмирены.

При всех своих военных талантах и государственной мудрости он запомнился весьма сумасбродными поступками – к примеру, запретил приветственные поцелуи, а воина-преторианца, похитившего из его сада павлина, казнил смертью. С его именем связывали и несчастье в Фиденах, где во время гладиаторских игр обрушился амфитеатр, под обломками которого было погребено больше двадцати тысяч человек.

Лазутчики докладывали Шимону, что Тиберий назначил на пост легата для войны с Иудеей некоего Гая Попея Сабина, человека испытанного усердия, одного из лучших своих полководцев. Этот малоизвестный на Востоке военачальник во главе пары легионов и вспомогательных войск, конечно, гораздо больше устраивал Шимона, нежели сам император, ибо никто из ныне здравствующих царей и предводителей прилегающих к империи варварских вождеств не хотел бы встретиться с Тиберием в открытом бою.

Узнав о прибытии римского войска, почти все население города от мала до велика взошло на стены: каждому хотелось увидеть грозного врага своими глазами. Сопровождая Шимона, я вместе с его свитой поднялся на башню, венчающую Золотые ворота, откуда хорошо просматривались близлежащие окрестности – Масличная гора и Гефсиманский сад. Об этих вратах было сказано в Книге пророка Иезекииля, что они будут затворены и никакой человек не войдет ими, ибо сам Господь, Бог Израилев прошел чрез них.

Для  поднятия боевого духа легионеров и устрашения восставших в долине Кедрон на виду у всех был устроен военный смотр, который завершился пешим и конным парадом. В нем было задействовано полдюжины когорт и с десяток кавалерийских турм — остальные воины были заняты строительством полевого лагеря и возведением осадных сооружений.

По специально устроенному плацу, на котором были установлены алтари богов Рима одна за другой прошли несколько манипул, сопровождаемых центурионами в красных плащах, с непременными розгами  в руках. Глядя на марширующие по плацу сомкнутые ряды легионеров, я испытывал противоречивые чувства. С одной стороны, это было искреннее, неподдельное восхищение военной мощью Рима, его имперским величием. Я знал, что передо мной шествуют солдаты величайшей армии в истории мира. С другой, я испытывал страх и ненависть. Эти солдаты пришли за нашими жизнями. И Яхве, как бы ни был Он всемогущ, не помешает им сделать то, зачем они пришли. И следовало смириться с тем, что нестерпимый блеск римских штандартов гибелен для всего живого. Этот медноликий Левиафан с его триумфами и апофеозами создан лишь для того, чтобы сеять смерть.

Все взоры были обращены на трибунал, специальное возвышение посреди плаца, увенчанное легионными орлами. На нем стоял военачальник, принимавший парад, — по-видимому, сам  Гай Поппей Сабин. Вместе с ним находились и его приближенные — лагерные префекты и трибуны.

Произнеся короткую, но весьма энергичную речь, обрывки которой донес до иерусалимских стен гулявший по долине ветер, Сабин сошел с трибунала и скрылся в одной из лагерных палаток.

— Как ты думаешь, Ионахан, — сколько их? – спросил, обращаясь ко мне, Шимон.

— Судя по орлам, здесь два легиона. Их общая численность не более двенадцати тысяч. У Антипы от двух с половиной до трех…

— Итого пятнадцать? Не слишком много.

— Достаточно. Легионеры, хоть и приучены драться за 10 ассов в день будут делать это не хуже, чем иудеи, которые сражаются за свободу. Stipendium они отрабатывают сполна.

— Стремление к свободе удесятеряет силы, — убежденно проговорил Шимон.

— Ты храбрый человек и у тебя есть пять тысяч отважных воинов. Но одной их храбрости недостаточно…

— Ты неплохо осведомлен в военном деле, — то ли улыбаясь, то ли щурясь от солнца, произнес Шимон. – Что ты можешь сказать об этих легионах? Какую известность они снискали себе, в каких сражениях участвовали?

— Боюсь, что мой ответ тебя не обрадует, Шимон. Во время Галльской войны X легион решил исход  всего сражения на Самбре и спас самого Цезаря. XII легион потерял в этой битве почти всех центурионов, но выстоял. Цезарь лично повел их в атаку на кельтов…

— Кто такие кельты? Варвары. А за нами – Храм и с нами – Бог. Яхве не оставит нас…- со значением произнес Шимон. – Расскажи-ка мне лучше о том, кто возглавляет эти легионы.  Я слышал, некто Сабин был казнен Тиберием по обвинению в оскорблении величия.

— Это был Титий, а перед нами – Поппей.

— Уж не тот ли это Сабин, который вместе с Квинтилием Варом утопил в крови восстание в Иерусалиме?

— Нет, другой.

— Чем знаменит сей муж?

— Это талантливый полководец, покоритель фракийских племен. В союзе с царем одрисов он одержал победу над горцами, за что и получил триумф. А триумфальными отличиями в Риме просто так не награждают…

Хмурясь, Шимон спросил:

— В чем же его сила?

— У него есть опыт осады сильно укрепленных городов. Несмотря на стойкое сопротивление и тяжелый урон, нанесенный римлянам, осажденные были сломлены жаждой, голодом и болезнями…

— Я не спрашиваю, откуда тебе все это известно. Пусть твое прошлое останется при тебе. Сейчас меня интересует только настоящее – миг, в котором мы живем. Мы знаем, чего ждать от неприятеля. И это главное, — сказал Шимон задумчиво. — Скажи мне еще, кто такие фракийцы, которых покорил Сабин? Мне должно это знать, чтобы учесть их ошибки и правильно выстроить защиту.

— Это горные племена к северу от эллинов, обитающие в дикости и убожестве и потому особенно яростные и неукротимые. Говорят, человек, проводящий время в праздности, у них в большом почёте, а земледелец всеми презираем. Образцом для себя они считают жизнь воина и разбойника. Целомудрие дев не оберегают, позволяя им вступать в сношение с первым встречным, зато строго соблюдают верность замужних женщин. Что еще можно о них сказать? Татуировка на теле считается у фракийцев признаком знатности…

— С такими воевать, конечно, очень удобно, — не сдержал усмешки Шимон.

— Это прирожденные воины, имеющие решимость скорее умереть, чем покориться…

Кривая улыбка, как приклеенная  застыла на его загоревшем, обветренном лице. Он хотел спросить что-то еще, но внимание его отвлекли приготовления римлян, развернувших в непосредственной близости от городских стен метательные орудия.

— Что это?

— Оксиболы и петроболы, специальные машины, метающие стрелы и камни. Все это очень скоро полетит в нас…

— Ловко они с ними управляются…

— Как сказал один знающий человек, их упражнения можно по справедливости называть бескровными сражениями, а их сражения кровавыми упражнениями.

Шимон развернулся ко мне всем корпусом и прямо глядя в глаза, спросил:

— Кто ты, Ионахан? Или ты действительно тот, кто должен принести меч на землю Израиля?

— Не знаю, — честно ответил я, так же пристально глядя ему в глаза.

Вдруг от конного строя отделилась немногочисленная группа римлян, возглавляемая легионным трибуном сенаторского звания. Его  сопровождали несколько трибунов всаднического достоинства. Их белые туники с узкими красными полосами и перья на шлемах «монтефортино» живописно  плескались на ветру. Подъехав к золотым воротам,  всадник зычным голосом произнес:

— Император Тиберий, проявляя милость к заблудшим иудеям, предлагает вам сложить оружие и выдать зачинщиков бунта! Каждый, кто не  покорится, будет умерщвлен!

Сердце мое дрогнуло при звуке этого голоса. Я пристальнее вгляделся в лицо говорившего и узнал в нем Квириния-младшего, бывшего господина моего, соперника и безжалостного гонителя.

— Это Сабин? – спросил негромко Шимон.

— Нет. Это не Сабин, — сказал я, не считая нужным добавить к этому что-либо еще.

— Ответ должен быть дан до захода солнца!  В противном случае город будет взят штурмом! – весомо произнес Панталеон, ибо это был он.

— Слушай, язычник! – ответил ему Шимон. — Марана-та! Господь грядет! Передай тому, кто послал тебя: прилипни язык мой к гортани моей, если открою пред ним ворота города!

— Кто ты? – спросил Панталеон, вынужденный говорить, сильно задрав голову.

— Я — Шимон, сын Иуды Галилейского. Со мной Ионахан ха-Матбил, первосвященник.

— Вы оба будете распяты первыми!

Сказав это, он развернул коня и понесся вскачь — прочь от стен города.  Я долго провожал его взглядом, будучи уверен, что он не узнал меня. В мрачном назорее, каким я предстал перед ним, не осталось ничего от прежнего римского юноши, воспитывавшегося в доме патриция.

Вдруг на стене, примыкающей к башням ворот, раздался жалостный вопль:

— Горе тебе, Иерусалим! Препояшьтесь вретищем и власяницами, оплакивайте сыновей ваших, и болезнуйте, бо приблизилась ваша погибель! Послан на вас меч, — и кто отклонит его? Послан на вас огонь, — и кто угасит его? Посланы на вас бедствия, — и кто отвратит их? И трупы, как навоз, будут выбрасываемы, и некому будет горевать о них, ибо земля опустеет, и град будет лежать в руинах!

Все взгляды обратились к человеку с лицом цвета древесной коры, произносящему это. Ходил он босыми ногами, не умазался елеем и не мыл тела своего, и бритва не восходила на голову его; от частых молитв кожа на коленях его отвердела и стала будто верблюжья.

Шимон гневно дернул головой в сторону обезумевшего пророка и коротко приказал своей страже:

— Заткните рот этому голодранцу…

К нищему, чье тело было покрыто струпьями и какими-то грязными лохмотьями, по каменной лестнице, ведущей на крепостную стену, поспешили два воина. Пророк, разглашающий будущее, с удвоенной силой возопил:

— Горе тебе, Иерусалим! Не останется никого, кто возделывал бы землю и сеял на ней! И сам город свернется в свиток, и будет на сем месте мерзость запустения и плач Элии-пророка!

Но не успели стражники приблизиться к нему, как произошло непредвиденное.

— Горе мне! – воскликнул безумец-прорицатель и тут же был пригвожден огромной стрелой, выпущенной из оксибола, к камням. Оцепенение, охватившее людей, бывших поблизости, заставило их забыть и о римлянах, начавших обстрел Иерусалима из метательных машин, и о собственной безопасности. Пророчество, сбывшееся так неожиданно скоро, повергло иерусалимцев в ужас.

Первым опомнился Шимон.

— Уберите его! – в ярости выкрикнул он. И не глядя на истекающего кровью нищего, решительно зашагал к аркадам Храмовой площади.

 Слухи о зловещем предсказании стремительно распространились по городу, обрастая всевозможными подробностями от множества очевидцев, число которых с каждым часом увеличивалось. Я с большим недоверием относился ко всяческим пророчествам, но этот случай поразил меня.

Ночью я долго размышлял об этом, вспоминая нечто подобное из того, что мне приходилось слышать ранее, в моей прежней жизни. Наиболее показательным был эпизод, который молва приписывала Тиберию. Как-то раз император решил испытать своего порицателя Фрасилла, задумав столкнуть его с утеса, и спросил его, каким он видит собственное будущее. Тот, произведя свои расчеты, пришел к выводу, что ему грозит смертельная опасность. Пораженный его провидческим даром Тиберий отказался от своего первоначального намерения и не только сохранил Фрасиллу жизнь, но и приблизил его к себе.

Но не смерть безумного пророка, приближение которой  он узрел за мгновение до своей погибели, так взбудоражила меня, а стенания его о скорбной участи Иерусалима, в точности повторявшие слова Назарянина.  Кто как не Он предупреждал, проповедуя возле Храма, что придут дни, когда враги Израиля возведут против него укрепления и повергнут его на землю, и не оставят в нем камня на камне за то, что он не узнал времени посещения своего. Нет, недаром фарисеи называли Того Человека зачинателем зловредного суеверия, а Шимон опасался его влияния на дух защитников города. Не могли  быть случайностью эти предсказания, что-то страшное, непостижимое, сверхчеловеческое крылось за ними…

Не в силах уснуть, я вышел из своих покоев и увидел свет в комнате, где ночевал Тарсянин, ставший во все эти дни моим верным спутником и помощником. В нем нашел я и преданного друга, и умного собеседника, и благодарного слушателя. То, что он бодрствует в столь поздний час возбудило во мне любопытство.

Я застал Тарсянина за необычным занятием: карбонными чернилами, водя стилом по пергаменту из овечьей кожи, он писал какую-то рукопись.

— Что это? – спросил я у него, заметив, что при моем появлении он заметно смутился и попытался поскорее убрать свое писание с глаз долой.

— Что? Да так… Избранные речения и… повесть жизни.

— Чьей жизни?

— Твоей, рабби, — потупившись, произнес Тарсянин.

— Но законоучители запрещают записывать свои слова. Есть у нас масореты, хранители Писания, которые помнят все священные тексты наизусть. В этом их обязанность. Таков обычай, установленный не нами.

— Значит, я буду первым, кто нарушит этот запрет, — убежденно заговорил он. — Есть книги, написанные вопреки их воле. И называются они тайными свитками. Если не смогу я запомнить все сказанное тобой или случится со мной что-нибудь — как восполнить упущенное? Поэтому и пишу, ибо я должен людям. Мы все умрем, а книга, пройдя сквозь огнь, воду и тернии времени, явит людям свет истинной веры. Время нашего отшествия наступило, но соделанное тобой будет жить в веках.

— И давно ты пишешь эту книгу? – спросил я, заинтересовавшись чрезвычайно.

— Я начал ее еще на Кармеле с благословения Гамалиила.

— И как она будет называться?

— Метаноя. Что в переводе с греческогоозначаетпокаяние, перемена ума. Ведь в этом суть твоего  учения, рабби?

— Суть верна. Но название я бы изменил. Пусть это будет Книга Элии.

— Как скажешь, рабби.

— И как скоро эта книга будет написана?

— Не раньше, чем закончится твое земное служение. Говорят, царю Соломону приписываются три тысячи книг и парабол. Мне бы докончить хотя бы одну. Моей жизни на это может и не хватить…

— Надо верить и надеяться, друг мой. Ибо приидет день, когда восстану я из спящих и через Золотые ворота войду в святый град…

Верил ли я в это сам? Слишком хорошо мне было известно, какого рода волна вознесла меня на эту смертельно опасную высоту и как слаб я перед лицом грядущих испытаний. Но утешить Тарсянина и иже с ним почитал для себя необходимостью и долгом милосердия…

Утро следующего дня принесло неутешительные вести: римляне не стали сходу штурмовать город, а начали сооружение насыпных валов напротив сильно укрепленного дворца Ирода. Помимо этого, они приступили к выравниванию и укреплению земли недалеко от Сионских и Мусорных ворот, а также постройке осадных башен. По-видимому, Поппей Сабин по достоинству оценил мощь и неприступность иерусалимской цитадели и, взвесив все  шансы Pro et Contra, пришел к выводу, что без изнурительной осады ему не обойтись. Об этом свидетельствовало и строительство сплошного частокола вокруг города, призванного теснее сомкнуть кольцо окружения. При этом обстрел самого Иерусалима из баллист и катапульт не прекращался ни на час, устрашая осажденных и подавляя их волю к сопротивлению.

Но самая главная угроза, как показали дальнейшие события,  исходила не от римлян, а от иерусалимцев, не согласных с Шимоном. Под впечатлением от военных приготовлений легионеров и клича сумасшедшего предсказателя, отдавшего Богу душу на крепостной стене, возмущение сторонников Каиафы обрело новую силу. Когда их терпение  окончательно истощилось, они перебили всю стражу в доме  первосвященника и освободили его. Предводительствуемая им огромная толпа вышла из Верхнего города, прошла по мосту над долиной Тиропион и наводнила Храмовую площадь. Навстречу ей вышли вооруженные зелоты. Казалось, кровавого столкновения и новых жертв междоусобицы не избежать. Но прежде чем принять энергичные меры для водворения порядка Шимон решил вступить с мятежными горожанами в переговоры и убедить их разойтись.

Сойдясь лицом к лицу с Каиафой, он обратился к нему с призывом успокоить народ и вернуться в свой дом.

— Сначала выдай нам своего лжепророка, — надменно ответил первосвященник. — По какому праву он воссел в Храме, где уже шестьсот лет ежеутренне и ежевечерне потомки Аарона приносят всесожжение Яхве? Не ему совершать служение, как это предписано Третьей Книгой Моисея и изъяснено до мельчайших подробностей уважаемыми законоучителями. Для нас он никто!

— Ошибаешься, Каиафа. Он — истинный первосвященник из жреческого рода Аарона и более твоего достоин быть в Храме. Сейчас велю позвать его и пусть народ решит, как поступить с ним.

Я был выведен из задних рядов и оставлен один пред всем иерусалимким народом.  И содрогнулось во мне сердце мое, теснимое страхом. Меня тут же забросали лимонами, как Александра Янная,  царя из династии Хасмонеев, и осыпали проклятиями, после чего толпа двинулась на зелотскую стражу. Та вмиг обнажила мечи.

Каиафа поднял руку и по его мановению толпа отхлынула назад.

— Пусть ответит он, чьей властью принял на себя столь высокое служение, — веско произнес он и хищно всмотрелся в Шимона, ответившего ему твердым взглядом исподлобья.

И рек я, испепеляемый ненавистью готовой растерзать меня толпы:

— Всем, что имею обязан я родителям своим. Отец мой праведный Захария, сын Варахиин, священник в Иерусалимском храме из Авиевой чреды. Мать — праведная Елизавета из рода Аарона…

После слов сих, сказанных мною, стих шум, иссякли лимоны у ног моих и оскудели проклятия. И голос мой, вначале слабый и надломленный, постепенно окреп, а речь выправилась и сделалась стройна.

— И кровь отца моего, убиенного у алтаря, и страдания матери моей, кончившей дни свои в пустыне, и собственная смерть моя от рук Ирода Антипы вопиют к Небу об отмщении. Так покайся же, народ Иерусалима, ибо виноград твой от виноградной лозы Содомской и с полей Гоморрских, ягоды твои ягоды ядовитые и грозды их горькие. Вижу я сейчас подстерегающие святой град беды…

И поведал я о том, что привиделось мне бессонной ночью и что составляло предмет моих постоянных тревог и сомнений.

— Горе великому городу, одетому в порфиру и багряницу! В один миг погибнет он в огне за грехи наши. И будет большое сетование у иудеев, и пост, и вопль, и плач…

Стоявшие неподалеку от меня саддукеи сделали попытку приблизиться ко мне, но колыхнулся строй Шимоновой стражи, лязгнув оружием, и они отступили.

— Вретище и пепел станут постелью для многих. Лишь три твердыни Иерусалима — башни Гиппикус, Фазаэль и Мариамна — будут стоять в знак трех воскресений.  И перед третьим пришествием Элии сбудется обетование — будет найдена его Книга. И придет он в образе Мессии, и поведет мужей сильных на римлян, дабы воссияла слава Израиля…

— Когда же случится сие? И надо ли это понимать так: сначала погибнет Иерусалим, и только потом будет чадам нашим надежда, что народ Израиля низринет врагов своих в ров погибели? — спросил Каиафа.

— О временах тех и сроках знает только Господь. Но не прейдет век сей, как все это будет! Нам же надлежит готовиться, ибо грядет день битвы…

Как тебе одолеть одного из малейших слуг Тиберия кесаря? Войско римское во множестве, как железная саранча, уже идет по земле Иудейской и несть ему числа.  Ты носишь имя, будто жив, но ты давно уже мертв. Безумие твое погубит праведного с нечестивым и все колена Израилевы! – вознегодовал Каиафа.

— Знаю я: гонения на меня завершатся скоро. Надлежит мне украситься венцом мученичества, — смиренно ответил я. – Буду я вновь обезглавлен, но воскресну вскоре в силе и славе непобедимой.

— Ты воскреснешь, а что делать нам? – с горьким смехом спросил Каиафа и сторонники его, возвеселяясь, шумно одобрили слова его.

Затем, нахмуря лоб, сурово произнес:

— Закон всегда гонитель и лучшее для нас сдаться римлянам, чтобы нe было более отечеств, а следовательно и войн. Воевать с Римом – безумие! А посему требую я и повелеваю — открыть сейчас же все ворота!

По знаку Шимона преданные ему люди разом набросились на Каиафу с мечами. Вскоре и старейшины, и книжники саддукейские с ним были заколоты, но сам он, благодаря храбрости преданных ему людей, защитивших его грудью своей и ножами своими, воспользовался суматохой и скрылся. Толпа в панике хлынула прочь с Храмовой площади.

И долго еще рыскали зелоты по Верхнему городу в поисках смутьянов, поддержавших первосвященника, и резали их, как овец. Воспользовавшись удобным случаем, они сожгли финансовое управление, где хранились налоговые списки и закладные, разгромили дома большинства знатных саддукеев и завладели их имуществом. Наиболее стойкие из возмутителей спокойствия оказали отчаянное сопротивление, но, теснимые превосходящими силами, обсели врата Ессеев и закрылись в башне Гиппикус, намереваясь скорее умереть, чем сдаться. Ближе к ночи их все-таки уговорили сложить оружие и они, уже безоружные, были безжалостно изрублены все до единого. Так был подавлен бунт Каиафы в Иерусалиме. Сам же первосвященник, найденный спрятавшимся в водоводе Иродова дворца, был сброшен со стены.

Эта победа вскружила голову Шимону. Насилуя свое военное счастье, он с горсткой храбрецов предпринял дерзкую вылазку из города. Благодаря своей внезапности она увенчалась блестящим успехом — легионеры, насыпавшие вал, были частично разогнаны, частично перебиты. Ему даже удалось взять в плен несколько принципалов, привилегированных солдатских чинов — знаменосца, бенефициария и двух опционов.  Вместе со спекулятором — лазутчиком из легионной разведки, захваченным накануне ночью, все они были прилюдно казнены в претории Иродова дворца.

Самые отчаянные зелоты пробрались в лагерный амбар римлян, где захватили большой запас бобов, чечевицы и даже несколько бочек винного уксуса – смеси вина с водой, а все, что не сумели унести с собой – подожгли.

После этого удачного рейда Шимон счел необходимым устроить себе триумф и, войдя в Храм облаченным в царские одежды, провозгласил себя мессией. Первым же его распоряжением была отмена жертвоприношений за здравие императора, что приравнивалось к официальному объявлению войны с Римом, и снятие золотого римского орла с главных ворот Храма.  В прежние времена Ирод, которого иные по недоразумению называли Великим, сжигал живыми всех ревнителей отеческой веры, кто пытался сорвать символ римского владычества. Тем самым вождь зелотов дал понять, что отныне стяжал единоличное право называться первосвященником, стратегом и Царем Иудейским. Мне же он под страхом смерти приказал прекратить все мои проповеди и впредь никогда не упоминать о разрушении Иерусалима и моем грядущем воскресении. Отныне я исполнял роль смиренного наблюдателя, заточника внутри осажденного города, в страхе и трепете ожидающего, когда за ним придут, ибо живым я был Шимону не нужен.

На мое счастье, вождь зелотов, несмотря на приступ гордыни и самоослепление, не знающее границ, все же проявил великодушие. Прошла ночь, затем другая, третья – и я, благодарение Богу, остался жив.

Спустя несколько дней жители Иерусалима стали свидетелями устрашающего зрелища — децимации пятой манипулы легиона XII Fulminata. Это редкое наказание в последний раз применялось Тиберием в отношении когорты легиона III Augusta в Нумидии. Теперь же на правах легата к нему прибегнул Поппей Сабин. По его приказу каждый десятый воин, выбранный по жребию, — всего около двадцати человек — подвергся казни, называемой fustuarium. Бежавших с поля боя легионеров перед всем строем забили до смерти палками.

На иерусалимцев эта публичная казнь  произвела гнетущее впечатление. «Если так они расправляются со своими, то что же сделают с нами?» — вопрошали они в ужасе.

Децимированная манипула вновь была направлена на земляные работы, которые возобновились с утроенной энергией.

Вскоре выяснилось, какая участь ждет взбунтовавшихся иудеев — на Голгофе появились первые кресты, на которых в страшных муках умирали распятые горожане, всеми правдами и неправдами пытавшиеся бежать из осажденного Иерусалима. Становился понятен и замысел Поппея Сабина – постоянно откладывая штурм, сломить сопротивление восставших костлявой рукой голода, то есть поступить с ними так, как он поступил с непокорными фракийцами.

Шаг за шагом, с хладнокровным расчетом и расчетливым хладнокровием он продолжал возведение осадных сооружений. Спустя две недели они были связаны между собой рвом с частоколом, замыкавшим кольцо окружения, что давало возможность осаждавшим перекрыть все пути поставок продовольствия в город, приблизить инженерные работы вплотную к иерусалимским стенам и завершить возведение насыпи напротив Иродова дворца.

Что мог противопоставить этому Шимон? Лишь отчаянную храбрость осажденных. Однажды  им удалось произвести подкоп и обрушить насыпь римлян. В другой раз они сожгли почти уже выстроенную осадную башню и готовую к применению «черепаху» — деревянную крепость на колесах, оборудованную тараном, который использовался для пробивания брешей в воротах и каменных кладках.

Иудеи защищались с упорством  обреченных. Не проходило и дня, чтобы они не придумали способ досадить римлянам. То они плясали на валу, осыпая легионеров камнями и заостренными кольями, то заваливали ров связками хвороста и всяким мусором. Нередки были и рукопашные схватки, в которых потери несли обе стороны.  Не одна горячая зелотская голова нашла свою погибель от стрелы, осадного копьяили смертоносного пилума –дротика,  пробивавшего с близкого расстояния не только кольчугу, но и щит.

Шимон словно забыл о моем существовании. Может быть, его одолевали сомнения в собственной избранности и он берег меня на тот случай, если все пойдет не так, как он задумывал, ибо Ефод верховного первосвященника остался при мне. А может, настолько вознесся, что уже не видел во мне соперника, способного оспорить его власть и влияние на соплеменников, и считал для себя зазорным снизойти до меня. Уверовав в свое мессианство и  полководческий талант, он перестал обращаться ко мне с вопросами, касавшимися духовного водительства над иудеями, и больше не расспрашивал о военной организации и тактике римского войска, хотя не раз убеждался в моей осведомленности,

Полностью предоставленный самому себе, я мог свободно перемещаться по Антониевой крепости и в любое время посещать Храм. Последней привилегией я дорожил особенно — она давала мне возможность, скрывая свое лицо, бродить меж людей и узнавать последние новости, самому при этом оставаясь неузнанным. Впрочем, я не исключал, что все принимаемые мною меры предосторожности излишни: мне не раз приходилось убеждаться в переменчивости настроений толпы, прихотливости ее предпочтений и эфемерности легко вспыхивающей и так же легко гаснущей любви. Меня, еще недавно превозносимого, никто не замечал, словно моя телесность отныне обрела воздушную природу.

Я слушал всякого рода проповедников, коих здесь было предостаточно, внимал пустой болтовне фарисеев, словно бусы нанизывавших слова, пытался вникнуть в околесицу, которую несли расплодившиеся в ужасающем количестве юродивые. Польза этих прогулок была очевидна: они помогали мне составить довольно точное представление об умонастроениях, преобладающих среди горожан. На Храмовую гору стекалось множество народа: нищие духом, надломленные сердцем, слепые, хромые, убогие — все влекли сюда свою стенающую немощь в надежде, что каждого утешит Господь. Многие были уверены, что в самый последний момент Яхве вмешается в судьбу Израиля и как некогда вывел иудеев из-под ига египтян, так и ныне и избавит их от рабства их, и спасет избранный народ мышцею простертою и судами великими, и опрокинет римлян.

Несколько раз я видел издалека Назарянина, проповедовавшего и исцелявшего на крытой галерее Соломонова портика. Одевался Он  в одежду простых галилеян — длинный полосатый хитон и накидку. Голова Его, покрытая белым платом с шерстяной перевязью заметно возвышалась над толпой учеников и зевак, обступавших Его со всех сторон. Испытывая жгучее любопытство к проповедям Назарянина, я все же опасался приближаться к нему; мне казалось, что Он каким-то образом выделит меня из толпы и заставит открыться. И тогда, несмотря на мое разительное внешнее сходство с Ионаханом ха-Матбилом, основанное на родстве по крови, вся правда вскроется и я буду изобличен в глазах иерусалимцев как лжепророк.

Мнения о Нем отличались полной противоположностью: одни считали Его Сыном Божьим, другие полагали, что Он лишь ловкий чародей, который свел Израиля с пути. Мне было известно, что в свое время многие призывали Его, как и меня, избив римское войско, воцариться над свободными иудеями. Но Он отверг это. Почему? На этот вопрос мог ответить только Он сам.

Чтобы выведать о Нем побольше, я стал посылать к Нему Тарсянина.

— Пойди и посмотри, что делает Тот Человек, — едва ли не каждый день говорил я ему. — И, возвратясь, расскажи мне.

— Рабби, почему ты так часто направляешь  меня к Назарянину? – спрашивал он.

— В своей прошлой жизни я показал на Него, назвав Спасителем. И теперь хочу знать, не ошибся ли.

— Но ведь многие люди — и я с ними — верят полной верой в твое пришествие. Ты – Машиах. И нет у нас другого.

— Это так. Но неисповедимы пути Господни.

— Что я слышу? Ты усомнился, рабби?

— Нет. Но должно укрепиться и мне в своей правоте…

Он шел и смотрел во все глаза, и слушал во все уши и проникался услышанным. А когда возвращался, рассказывал:

— Обличал Назарянин блудодеяния, лжесвидетельства и хулы. И наставлял, что  Слово Божие должно быть проповедано на кровлях.

— Что еще говорил Он?

— Просите великого, и малое приложится вам; просите небесного, и земное приложится вам. А еще рек Он: если вы не будете поститься от мира, то не обрящете царства Божия; и если не будете субботствовать субботы, то не увидите Отца.

А однажды, придя с Храмовой площади, Тарсянин поведал о таком случае: повел Он учеников Своих в место очищения и встретился Ему некий фарисей, сказавший: «Кто разрешил тебе и ученикам твоим ходить здесь, во внутреннем дворе Храма и смотреть на священные сосуды? Ты не чист и подобен тем гноеточивым и прокаженным, которым воспрещен вход в город». И отвечал ему: «А ты, находящийся в Храме, чист?» Фарисей возразил Ему: «Я чист, ибо я умылся в источнике Давидовом и, спустившись по одной лестнице, поднялся по другой. И надел белые одежды и тогда, придя, поднял взор на эти священные сосуды». Назарянин, отвечая ему, сказал: «Горе вам, слепые, не видящие! Ты умылся в текущих водах, в которые ночью и днем бросают нечисть, и очистился снаружи, как это делают блудницы и флейтистки ради похоти людей. Внутри же они полны всякой нечистоты. А Я и Мои ученики, которые, не совершили омовения, омыты мы в водах жизни вечной, идущих с небес…»

— Так и говорил Он?  — спросил я.

— Да, так говорил Тот, кто с больными был болен и с алчущими алкал, и с жаждущими жаждал. И сдается мне, рабби, что я начинаю верить Ему… — тихо добавил Тарсянин. — Велик сей муж…

— Верить Ему или верить в Него? — так же тихо спросил я, но он не ответил, хотя и услышал мой вопрос.

В другой раз Тарсянин передал мне разговор, случившийся между пророком из Назарета, исцелявшим больных и страждущих, и храмовыми священниками. Спросили Его, кто дал Ему право распоряжаться в Храме?

Он оторвался от занятия Своего и ответил им: «Если скажете Мне, крещение Иоанаханово откуда было: с неба или от людей, то и Я вам скажу». «Не знаем», — убоявшись прилюдно поносить казненного пустынника, которого называли они бесноватым, ответили они.  «И Я вам не скажу, какою властью это делаю». Так говорил Назарянин.

А однажды, как рассказывают люди сведущие, Он изгнал из Храма торговцев и менял, объясняя это тем, что, согласно словам пророка Исайи во время пришествия Мессии в доме Яхве не должно быть ни одного торгующего жертвенными предметами или обменивающего деньги. И дабы ни у кого больше не осталось сомнений, кто Он — назвал при всем народе тайное имя Божие, произносить которое разрешено только первосвященнику и только в день очищения. И когда, вопреки ожиданиям, небесный огонь не испепелил Его,  многие убоялись и убежали в страхе, но немало было и таких, кто поверил в Него.

—  Ничего не говорил Назарянин о воскресшем Ионахане? И что Он думает об этом? — спросил я.

— Не было этого, рабби, — пытливо глядя мне в глаза, словно желая прочесть в них что-то недоговоренное, произнес Тарсянин.

Я не стал ничего объяснять ему и даже не попытался развеять его сомнения относительно действительного положения дел, как оно представлялось мне, ибо все меньше понимал что-либо о своем истинном предназначении. Сквозь напластования лжи о моих бывших и грядущих воскресениях, в которую я временами начинал верить сам, уже невозможно было отличить правду от вымысла. О пастырях, подобных мне еще пророк Иезекииль говорил, что они пасут самих себя.

Тревогу мою и беспокойство великое мог унять лишь один человек, если это был человек, а не Ангел Господень. Я чувствовал, что только Назарянин способен открыть мне глаза на самого себя и свое место в этом мире и вывести, крепко взяв за руку, из обставшей меня тьмы. И стал искать встречи с Ним.

И вот в один день представился мне счастливый случай, когда Назарянин остался у Храма один — никого не оказалось поблизости, ни одного из Его учеников. Он истово молился, преклонив колени и, казалось, ничего не замечал вокруг. На Нем был обычный Его кетонет — цельнотканная туника с широким поясом, ниспадающая почти до земли. К краям симлы, плаща из грубой шерсти, были пришиты голубые кисти. На плечах покоилось молитвенное покрывало  с закинутыми  за спину концами.

«Не Он ли есть обещанный пророками избранник неба? — спрашивал я себя. — Не Он ли Тот, Чье Имя Сущий держит у сердца, Кто сокрушит державу врага и навеки воцарится над миром»?

В этот миг я был почти уверен: не на мне, а на Нем исполнятся обетования древних. Он Пророк, Первосвященник и Царь Иудейский. Он, а не я, ибо я не воскрес, а обманом взял власть, украв славу казненного Антипой Ионахана.

Не отречься ли? Не передать ли ему бразды? Не указать ли гласно и прилюдно, что Он помазанник? Если я занял Его место, горе Израилю, горе мне, убьют ведь и меня. Убьют рано или поздно всех. Иерусалим падет и не отстроится заново и никто уже не воскреснет. И ни одна живая душа на земле этой не будет возносить пасхальное молитвословие и есть агнца с горькими травами.

Может, зря все-таки я взвалил на себя эту тяжкую ношу? Он и никто другой должен возложить ее на себя, ибо, видит Бог, слаб дух во человецех, и никому она не под силу.

Я хотел подойти к молящемуся Назарянину, чтобы испросить у Него совета или поведать ему о страхах своих и сомнениях, докуках, немощах и одержимостях, одолевавших меня, но так и не смог. Минуты уединения, которые так редко выпадали на Его долю, истекли и очень скоро Он вновь оказался в окружении «шелухим», верных своих апостолов, а я вынужден был уйти.

Наша встреча так и не состоялась.

Вскоре все круто переменилось и меня захватил вихрь иных, более приземленных забот. Положение осажденных сильно ухудшилось: в городе начал свирепствовать голод и теперь большинством иудеев руководили лишь мысли о хлебе насущном. Сильнее всего от жесточайшей бескормицы страдали животные, которые снопами валились с ног. Все было наполнено тлением и смрадом, отчего в бедных кварталах Иерусалима стала распространяться зараза. Мой верный Иксион чах на глазах и с этим ничего нельзя было поделать. И когда его, наконец, сразил камень, выпущенный из баллисты, я вздохнул с облегчениям. Мукам моего осла пришел конец.

Отовсюду приходили неутешительные новости: Галилея и Самария усмирены легионами, присланными из Александрии — III Киренаикским и XXII Дейотаровым. Подавлены все сколько-нибудь значимые очаги иудейского восстания: в середине месяца Ияр пала хорошо укрепленная крепость Иотапата, где засел старший брат Шимона Яаков, следом за ней в начале месяца Сиван рухнула другая твердыня – Масада, обороной которой руководил его младший брат Менахем. Иерусалим остался один на один с Римом, против четырех его легионов, насчитывавших вместе со вспомогательными войсками до сорока тысяч человек.

Вождь зелотов иссох, почернел и ходил мрачнее тучи. Но дух его не был сломлен, несмотря на трудное положение осажденных и разногласия, возникшие в стане защитников святого града: одни предлагали прекратить бессмысленное сопротивление и сдаться, другие призывали стоять до последнего и встретить смерть достойно, третьи изъявляли готовность совершить вылазку и погибнуть в открытом бою, прекратив тем самым все свои мучения. Шимон решительно пресекал все поползновения сдать Иерусалим и безжалостно расправлялся с теми, кто, сея панику среди жителей города, предлагал открыть ворота. Одна такая резня была устроена даже в субботу‚ когда ради служения Господу должно воздерживаться от всяких действий, тем более связанных с насилием и смертоубийством.

Я добился встречи с Шимоном и осмелился указать ему на то, что своим пренебрежением к Закону он отталкивает от себя ревнителей отеческой веры и ослабляет дух сопротивления жителей Иерусалима. На удивление, он выслушал меня внимательно, вполне благосклонно и даже спросил моего мнения о текущем положении дел и мерах, которые необходимо предпринять ввиду  нависшей над городом угрозы.

Около того времени стали особенно заметны приготовления римлян к штурму, который мог начаться сразу с нескольких сторон. Особенно внушительные осадные сооружения были воздвигнуты со стороны Иродова дворца, где в течение двух месяцев легионеры денно и нощно трудились над возведением насыпи.

— На расстоянии полета пилума я насчитал шесть башен, которые вот-вот будут подогнаны к стенам, — поделился своими наблюдениями я. — Это значит, что римляне задумали пробить бреши в трех местах…

— Для этого им нужны три «черепахи», — заметил Шимон.

— Не обязательно. Скорей всего, их будет две. Третья машина, которую я успел распознать, похожа скорее на  Musculus. Она предназначена не только для бреширования стен, но и для подкопов.

— Ты думаешь, что их жалкие тараны способны пробить кладку толщиной в десять локтей, сложенную из глыб в тридцать пять кантар? И это при том, что камень в один кантар не унесут и четверо? А о подкопах и думать смешно!

— Все дело во времени.

— Что же  ты предлагаешь, Ионахан?

— Нужно соорудить насыпь с внутренней стороны стен дворца Ирода. Тогда стены устоят и подкопы нам не страшны…

— Я подумаю над этим, — сказал Шимон. — Но ведь не станешь же ты отрицать, что именно отсюда исходит главная опасность для города? Здесь основные силы римлян. Сюда они направят острие своего главного удара.

— Сабин хитер и многомудр. Я не стал бы забывать об этом. И что-то затевают они в долине Кидрона…

— Там всего две осадные башни и две «черепахи». Нижний город им не по зубам, — уверенно произнес Шимон.

Последующие его действия показали, что он учел мои соображения и усилил насыпь во дворце Ирода, но не укрепил вторую городскую стену, соединявшую Сионские и Мусорные врата и прикрывавшую северную часть густонаселенной долины Тиропион. Напротив, часть людей Шимон перебросил для защиты и без того  неприступного с внешней стороны Верхнего города. Это была роковая ошибка.

Незадолго до штурма произошло еще одно важное событие, поразившее многих жителей Иерусалима и воспринятое ими как дурное предзнаменование.

Все началось с исхода Назарянина и Его учеников из города. Гонимые голодом и угнетаемые многими болезнями, они, как и многие из простых иудеев, запертых в осажденной твердыне, намеревались пройти сквозь римские заслоны и удалиться в Финикию или в Голан.

На что они надеялись? На милосердие легионеров или на помощь Божью? Трудно сказать. И можно было видеть только, как толпа галилеян, легко узнаваемых по гортанному говору, во главе с Назарянином вышла из Соломонова притвора, потом, громко славя Бога, направилась в Нижний город и покинула пределы Иерусалима. Еще долго были слышны их молитвы и пение. Злорадствующие презрительно насмехались, говоря, что они просто-напросто пьяны…

Вскоре все стихло.

А вечером того же дня на Голгофе произошло страшное — всех, кто пытался покинуть святый град, подвергли мучительной казни. Не знаю, был ли среди этих несчастных Назарянин. Скорей всего, Он разделил общую участь. В домах при свете свечей рассказывали, что римляне среди десятков казненных распяли одного проповедника, выдававшего себя за потомка Моисея и заявлявшего, что ему принадлежат древние священные сосуды, которые его предок спрятал на священной горе Гаризим.

С крила Храма я видел, как это происходило. Мне казалось, что в нагромождении множества крестов особенно выделялся крест Назарянина, но не мог с уверенностью утверждать, Он это был или кто-то другой. Одна из женщин, оплакивавших распятых на Голгофе, прорвалась сквозь кордон и попыталась зацепиться руками за подножие креста. Римская стража оттащила ее в сторону и свалила в ров, где она и была погребена заживо, как согрешившая весталка. Остальных, включая детей, согнали в кучу, чтобы впоследствии отправить на один из невольничьих рынков.

Несмотря на душевную смуту и ужас грядущего, я не мог не понимать, сколь высоко было предназначение Назарянина. Уготованная Ему позорная казнь, заимствованная римлянами из Карфагена и предназначенная для взбунтовавшихся рабов и варваров, не ко времени или прежде времени увенчала Его земной путь. Что должен был совершить сей пророк? Что не дали Ему закончить? И что оставалось нам, оставшимся в живых? Лишь с терпением проходить назначенное нам поприще, с колен взирая на Того, Кто вместо предлежащей Ему радости претерпел крест.

Долго после этого меня не переставал точить мучительный вопрос: «Что я сделал не так? Что я должен был сделать, чтобы не свершилось то, что свершилось? Чем мог помочь Назарянину?»

Ответа не было.

Спустя два-три дня ко мне явился Тарсянин. Таким я видел его лишь однажды, когда на горе Кармел его осиял великий небесный свет.

— Ты слышал, рабби? В Антониевой крепости поговаривают: Назарянин воскрес!

— В том, что Он воскрес нет чуда. Ведь Его последователи считали его Богом, а Бога простые смертные убить не в силах. Чудо в том, что Он воскрес, будучи только человеком, Божьим избранником как лучший из сынов человеческих. Тогда Его крестная смерть дает надежду всем человекам. Разве чудо, что воскрес распятый Бог? Как ни распни Его – он вечен.

Ничего не ответил Тарсянин. Но было видно, что мой ответ его разочаровал. Не это он хотел от меня услышать.

Штурм начался ранним утром. Шимон, как предполагалось, находился в это время в башне Фазаэль, а я в Верхнем городе, в доме Каиафы, отстоящем на равном расстоянии как от Дворца Ирода, так и от Мусорных ворот. С этого места  можно было видеть все, что происходило вокруг. Жителей Иерусалима разбудили сигналы римских труб, которые  заглушались громким, выворачивающим душу воем  Магрефы — многозвучного гидравлического гудка, некогда воззвещавшего о том, что совершается жертвенное воскурение в Храме, а теперь призывавшего защитников города на стены. Едва заговорила Магрефа – пришли в движение осадные башни и «черепахи», а вместе с ними — центурии первой волны штурмующих.

Казалось, главные события вершатся у Иродова дворца, где сосредоточилась основная ударная мощь римского войска. Но это была лишь видимость: лучший легион Сабина — X Fretensis пошел на приступ Нижнего города со стороны геенны огненной, и был он подобен полчищам апокалипсиса. В древности здесь стоял жертвенник Молоху, кровожадному божеству, алкавшему человеческих жертвоприношений. И как было сказано Иеремией, что проклятое Богом место сие не будет более называться Тофетом или долиною сыновей Енномовых, но долиною убиения, так и стало. И когда раскрылись врата этой преисподней многие иерусалимцы преисполнились суеверного ужаса и ослабли духом. И думали они, что настала пора исполниться срокам, и Гог и Магог снова идут на Израиль.

И содрогнулись стены Иерусалима под ударами разрушительных таранов, и полетели в отчаянных его защитников камни, стрелы, копья и зажигательные снаряды. Многие тогда уверились, что дни города Давидова сочтены. Но когда солнце достигло зенита, атака на Иродову цитадель, не взирая на титанические усилия римлян, захлебнулась. Только возле Мусорных ворот им сопутствовал успех:  колонна дециманов  проделала в стене пролом и едва не вошла в Нижний город. Ей навстречу немедленно устремилась масса исступленных иудеев, закрывшая собою брешь. В узком проходе в клубах пыли и гари сгрудилось так много дерущихся, что порой невозможно было воспользоваться даже коротким римским мечом – гладиусом, чтобы нанести удар, и даже мертвые, подобно живым, оставались стоять в строю.

Опрокинуть врага не удавалось ни той, ни другой стороне. И те, и другие уперлись, как греческие гоплиты, состязающиеся в толкании и стремящиеся натиском из глубины колонны обратить неприятеля в бегство. Иудеи стояли прочно, как скала Шетия. Залпы пилумов из задних рядов римлян следовали один за другим, но защитники Иерусалима не отступали ни на шаг – пронзенные одним копьем, здесь находили смерть сразу двое, а то и трое сынов Израиля, и сдвинуть их с места было невозможно.

В этот миг среди атакующих внезапно появился их полководец – Поппей Сабин. Он спешился с коня и, подобно Цезарю при Самбре, сам повел своих солдат в бой, воодушевляя их своей храбростью. Чтобы заставить легионеров усилить натиск он швырнул в толпу иудеев серебряного орла, считавшегося наиглавнейшей святыней – ему поклонялись, его венчали венками и умащали благовониями. Утрата этого штандарта была величайшим бесчестием и концом славы легиона, концом самого легиона.

Знаменосец, у которого Сабин выхватил орла, по спинам своих товарищей побежал вперед и первым бросился на мечи зелотов. Защищаясь лишь маленьким круглым щитом-пармой, он тут же получил смертельную рану и сверзнулся вниз, под ноги своих неистовствующих врагов.

Вслед за ним из шеренги атакующих вырвался огромного роста и неописуемой мощи воин. В его лице, опьяненном восторгом битвы, было что-то мальчишеское, почти детское. Это был центурион — его можно было узнать по поножам и поперечному гребню на шлеме. На нем, как на гладиаторе-крупелларии, был панцирь из железных пластин, переливавшийся на солнце, будто чешуя дракона. В одной руке он держал длинный сарматский меч, которым яростно прорубал себе дорогу, в другой – тяжелый щит scutum с выдающисся умбоном, служившим ему тараном. Положив вокруг себя уйму народа, он был сначала ранен дротиком, затем пронзен стрелой, после чего безжалостно добит мечом. Иудейский воин, вонзивший в центуриона клинок, чувствовал себя Самсоном, поразившим Голиафа. Он поднял римского орла с земли и, потрясая им высоко над головой, издал победный клич. Но спустя мгновение сам был сражен пилумом.

Смерть центуриона не остановила наступательного порыва легионеров. Вслед за павшим товарищем к орлу устремились еще двое римских солдат, затем пятеро и в конце концов все, кто там был, сминая, круша и затаптывая все на своем пути. Вскоре святыня дециманов оказалась у них в руках. Участь Нижнего города была предрешена.

По обычаю триумфатора Поппей Сабин въехал в Иерусалим на белом коне через пролом в стене и послал возвестить Шимону и изнеможденным сторонникам его – «Людям твоего города  — мир!»  И снова последовало предложение сложить оружие и сдаться на милость победителям. Начальствующих своих, которых легат посылал для вразумления иудеев, они с негодованием оттолкнули от себя. И сказано им было: «Лук сильных преломляется, а немощные препоясываются силою. С нами Яхве!»

Вскоре пал и Верхний город с тремя его мощными башнями, на защиту которых особенно рассчитывал Шимон. Сокрушить Иродову твердыню помогли римским солдатам немногие из уцелевших после всех расправ и гонений саддукеев. Во все время осады эти мятежники, не смирившиеся с жестоким поражением, уговаривали иерусалимцев прекратить сопротивление, поскольку римляне не преследуют иудеев за отеческую веру и не посягают на повеления и запреты Моисея, и подстрекали их поднять мятеж. Восстановление былой славы Иудеи — соизволение Господа, утверждали они и обещали, что перешедшие на сторону императора Тиберия сохранят себе жизнь, имущество и право открыто исповедовать веру в своего Бога. У них нашлось немало сторонников среди состоятельных жителей Иерусалима. Короткая и ожесточенная война дворцов и хижин закончилась тем, что саддукеи открыли Водяные ворота в первой городской стене и легионеры беспрепятственно вошли в Верхний город. Шимон и дюжина зелотов с ним едва успели спастись, бежав по мосту над долиной Тиропион.

Вслед за этим последовала попытка штурма сильно укрепленной Антониевой крепости и почти неприступного Храма. Яростное сопротивление защитников последнего оплота восставших заставило Поппея Сабина отказаться от своего первоначального замысла. Понеся серьезные потери, он подал сигнал к отступлению, чтобы вновь прибегнуть к своей излюбленной тактике — не тратя сил, взять осажденных измором. Во все последующие дни легат подвергал казни всех, кто пытался покинуть Храмовую гору, усугубляя тем самым свирепствовавший среди иудеев голод.

Своим войскам, напротив, он дал послабление. Вокруг римского лагеря закипела ночная жизнь – повсюду были  разбиты харчевни, на кострах, зажженных под стенами и на улицах Иерусалима, зажаривались туши быков. Завладев городом, римляне уже не опасались вылазок иудеев и были уверены в скорой и окончательной своей победе. Многие из них, предавшись разгулу, бражничанью и разврату, стали обогащаться грабежом, самовольно покидать сторожевые посты ради разнузданных пиршеств и падали там, где их одолевали сон и вино. И лишь когда Шимон с горсткой храбрецов вырезал почти половину манипулы XXII Дейотарова легиона, не отличавшегося крепкой дисциплиной, но снискавшего печальную славу своим безмерным стяжательством, порядок в римском войске был восстановлен.

После этого наступило временное затишье. Потянулись самые долгие и мучительные дни осады. Чтобы отвлечься от мыслей об ужасающем положении осажденных и своей собственной незавидной участи, я коротал время с Тарсянином, ведя с ним долгие беседы о предметах преимущественно умозрительных и далеких от злополучия нашего сурового военного быта. Был ли у нас еще какой-нибудь верный способ сохранить мужество и забыть об отчаянии обреченных, с которым мы ожидали приближения неминуемой смерти?

— О чем думаешь, рабби? – как-то спросил он у меня.

— О будущем Судие и Мздовоздателе грешникам, — отозвался я, полагая, что его дело вопрошать, а мое – ответствовать.

— Мне не дает покоя история с распятым Назарянином. Действительно ли он воскрес, как о том говорят?

— Не видел. Не знаю, — ответил я, глядя на море дрожащих огней, разлитое от пределов Храмовой горы до самого горизонта. В лагере римлян жгли костры, отчего казалось, что в долине Кедрон, как в огромной чаше отражается звездное небо.

— Все изменилось, рабби. Теперь уже никто не понимает, что случится завтра и когда нам ждать Спасителя. Все надеются на вмешательство Яхве. Не может Он оставить свой народ.

В голосе Тарсянина сквозила слабая надежда, что я укреплю его пошатнувшуюся веру в скорое пришествие Царя Иудейского. Но я молчал.

— И кто теперь Мессия? – не выдержав, спросил он.

— Из двух остался один.

— Шимон называет себя Машиахом. Но он не происходит из царского рода Давида.

— Он лишь слепое орудие, возомнившее себя рукой.

— Утверждают, что как раз Назарянин был потомком нашего древнего царя, — сказал Тарсянин, косвенно давая мне понять, что и мое происхождение небезупречно.

— Ныне открылось мне, что было, есть и будет, — словно не слыша его, но отвечая каким-то своим сокровенным мыслям произнес я. — Самосцы сожгли Пифагора, иудеи отсекли голову пророку Ионахану, римляне обезглавят меня… И это время близко.

— Кто такой Пифагор? – неожиданно заинтересовался Тарсянин.

— Один грек, называвший себя философом – любящим мудрость. Сам он никогда не возносился настолько, чтобы считать  себя софосом – мудрым. Ибо только одно божество может обладать всеобъемлющей мудростью. Человеку лишь свойственно стремиться к ней. Некоторые считали его Аполлоном из страны гиперборейцев. Были и такие, кто  принимал его за Пеана, врачевателя богов.

— Почему ты вспомнил о нем, рабби?

— А вспомнил я о нем потому, что он глубоко, глубже всех, кто был до него, проник в сокрытую от глаз природу окружающего нас мира. Пифагор вплотную подошел к пониманию того, что есть перелияние душ, но неточно назвал его переселением. Помимо всего прочего он увидел, что все сущее прелагается в число. И это общее, что соединяет их и позволяет существовать в единстве и противоположности. Здесь Пифагор остановился, не посмев заглянуть дальше…

— Чего же он не увидел?

— Не увидел он того, что все в конце времен разрешится во множество бесконечности и всякое число будет сосчитано, и по Закону Всевышнего принято или отвергнуто. Это и будет Страшный суд, которого убоимся. Посему душа, сохранившая в себе образ и подобие Божие избежит погибели, упокоится в Боге и возрадуется Его радостью.

Тарсянин надолго задумался. Мне даже показалось, что он задремал, сидя на скамье, будто всадник в седле.

— И все-таки ты не ответил на мой главный вопрос, рабби, — ясным голосом, внятно и неожиданно громко вдруг произнес он. — Спасет нас еврейский наш Бог или Он оставил нас? Больше мне не у кого это спросить…

— Бог есть, но не для всех. На всем, что творится в этом мире лежит печать Его усталости и разочарования. Он уже давно перестал гневаться. Зачем? Люди сами в себе несут свое наказание и погибель свою…

— Ты хочешь сказать, что мы сами виноваты во всем? Что это ты, я, все мы ответственны за плачевное состояние Иерусалима!? — пораженно воскликнул Тарсянин и даже вскочил с места. — Бог отвернулся от нас!?

— Мне очень жаль, но это так.

— И все напрасно? – почти беззвучно проговорил он. — И некому прийти на помощь восставшим, теснимым осадой? Ведь только на Бога наше упование…

— Все не напрасно. И вместе с тем, все зря и попусту. С чем придешь и чем наполнишь свою жизнь и с чем уйдешь из нее, то и будет…

— Что же нам делать теперь? Если Бог не вмешался и не защитил Иерусалим, значит и дело наше пропало, — посетовал Тарсянин. – И что же: нет среди нас тех, кто может говорить от Его имени?

Он выглядел жалким, растерянным и беспомощным, как брошенное дитя.

— Нет таких, — без всякой жалости и снисхождения отвечал ему я, как бы говоря: если ты правдолюб и правдоруб – имей мужество принять всю правду. Он долго молчал, а когда вновь обрел дар речи, голос его был по-стариковски слаб и так же скрипуч.

— Ты стал в ряд выдающихся знатоков Торы, ты возглавил восстание, ты принял на себя роль освободителя Израиля от римского владычества. Но ты не Мессия, —  убежденно произнес Тарсянин.

— Да, я не Мессия. Никто не Мессия.

— Сожалею о том, что так долго ошибался в тебе.

— Ничто не достойно сожаления. Это твой путь. У каждого он свой. Мой – быть лжемессией. Ведь для чего-то нужен и он. Но об этом знают только Бог, ты и я. И еще Шимон, который в своем самоослеплении вдруг решил, что на нем сошлись обетования Божьи. Люди хотят видеть во мне того, кто освободит их от рабства. Хотели, если говорить по справедливости. И какая им разница, кто я, если мне надлежит положить предел их страданиям?

— Я тоже думал об этом. Людям нужна надежда. Именно поэтому я не отрекся от тебя. Скажу даже больше: я почти закончил Книгу Элии — Книгу о тебе и твоих деяниях. Она не может быть завершена, ибо не окончен твой земной путь. Сначала я хотел уничтожить ее, признав ееПосланием от лукавого. Но что-то удержало меня. Нельзя лишать людей последних чаяний. Пусть хоть во что-то верят они, даже если на всей земле останется всего один иудей. Тогда и народ наш сохранится. И когда придет настоящий Мессия, будет готов он к своему освобождению от рабства.

— Час Его пробьет. Это будет и мой час.

— Но если ты не восстанешь из мертвых — тщетна наша проповедь, тщетна и вера наша. Поплачемся о своих грехах тяжких — и не воссияет нам прощение из гроба.

— Чтобы не случилось это, ты должен спрятать Книгу Элии под скалой Шетия.

— Ты хочешь, чтобы яположил ее под камень, на котором в Соломоновом храме стоит ковчег Завета? Почему надо спрятать ее именно там, рабби?

— Израиль лежит в центре мира, Иерусалим в центре Израиля, Храм в центре Иерусалима, святая святых — в центре Храма. Здесь пуп земли, тот самый краеугольный камень, на котором покоится мир. Только в этом месте Книга Элии сохранится после разрушения Храма. И когда она будет найдена — сбудется пророчество пророка Иеремии, возвещавщего о том, что некогда Бог заключит с верными Новый Завет. Когда минуют времена и сроки прииду я в чине Царя Иудейского, и станет написанная тобой рукопись основанием истиной веры. И все люди обретут драгоценность в глазах  Бога.

— И не будет ни иудея, ни эллина, ни варвара, ни скифа?

— Не будет ни раба, ни свободного. И назовут меня  Служителем Сущего, прошедшим чрез муки, чтобы исцелить раны мира и, как глаголил Исайя, стать «светом народов». Мне оспаривать величие великих. А тебя назовут тем, кто был при мне и написал Книгу Элии. И вот еще что…

Меня вдруг посетила смутная догадка, точнее, что-то похожее на одно из тех мимолетных предчувствий, которые невозможно объяснить из опыта прошлого или списать на игру воображения, но которые легко перерастают в уверенность и вторгаются в судьбу, становясь  чем-то непреложным.

— Слышал я, что к нам назначен новый прокуратор — Помпоний Флакк. Запомни имя этого человека. Именно он учинит мне допрос и вынесет приговор, который поставит предел моей жизни. Этим и закончится Книга Элии. Допиши ее и спрячь, как мы уговорились.

— Я сделаю это, рабби. Ответь мне только — от кого одержим ты духом прорицательным?

— Ты хочешь знать, не гадатель ли я? Нет, не гадатель. И не волшебник, вопрошающий мертвых.

Мне не надо было ходить к ворожее, чтобы понять, что встреча с Помпонием Флакком, мужем Домиции,  ничем иным, кроме смерти, закончиться для меня не может.

— Почему же говорили о тебе, рабби: в нем бес? — спросил Тарсянин.

— О каждом это сказать можно. Муж не искушенный не испытан. Всех соблазняют демоны, однако есть узда и на них. Бес силен, но против Бога он бессилен…

Я не стал продолжать этот разговор. Мне было жаль Тарсянина, поскольку объять все сущее, не повредившись умом, было вряд ли возможно, а он не оставлял попыток сделать это и во всем — в постижении сути вещей и таинств веры хотел дойти до края…

А утром девятого ава нам всем, оставшимся в живых, предстояло счесть число Зверя и узреть его огненное нутро. По всем приметам наступил тот самый предопределенный Господом день, в который и Первый Храм был сожжен царем вавилонян Навуходоносором, и Второй Храм уже был обречен Богом огню. И стала массивная стена его, соперничавшая высотой своей с кипарисами и кедрами ливанскими, блиставшая белоснежным мрамором и ослеплявшая сиянием золота, стеной сетования и плача.

Нежно-алая заря этого рокового дня была особенно прекрасна, ибо для каждого из нас она могла стать последней. И словно не было жестокой грозы, бушевавшей всю ночь, и ливня, и страшного предзнаменования – впервые за всю свою шестивековую историю Храм потерпел от удара молнии. И на вершину его, где оплавились золотые иглы, не дававшие ни одному существу с крыльями осквернить его поверхность, сел дятел, считавшийся священною птицею римского бога войны Марса. Никто отродясь не видел в городе дятлов. Скорей всего, это был привычный здесь попугай, но этому мало кто верил.

Штурм готовился римлянами в совершеннейшей тайне – никто не видел ни передвижений войск, ни перемещений осадных машин, ни камланий ауспициев, узнававших по полету птиц, крику животных и различным небесным явлениям волю богов. Но каждый иудей уже знал, болью своего изнывающего сердца чувствовал, что приступ начнется именно сегодня, что настал последний день Второго Храма.

Так и случилось. Первыми на штурм крепости Антония, прилегающей к Храмовой горе, пошли когорты дециманов — воинов стойких в опасности и устрашающих врага своим боевым кличем и бряцанием оружия. За молодыми и рьяными гастатами последовали более опытные принципы, затем в схватку вступили седоголовые триарии. Следом за ними устремились манипулы других легионов и дрались они в великой скученности до полудня, покуда Антониева крепость не пала.

Бежавшие от  своих преследователей  иудейские воины с рыданиями рассказывали, что своими глазами видели они, как пал от гладиусов римлян доблестный Шимон и самые преданные его последователи из зелотов.

— Теперь ты наш предводитель! С тобой умрем! – восклицали они, потрясая мечами.

В крытых аркадах, на лестнице, ведущей в царскую колоннаду, на Храмовой площади уже вовсю кипел яростный бой. Иудеи из последних сил отражали натиск заметно превосходящего по численности врага; они погибали сами и в исступлении, чтобы избежать позора и плена добивали друг друга, и вид их был весьма грозен, исполнен свирепости и бури.

Но изнемогли крепкие наши, и все они побиты. Остатки защитников Иерусалима укрылись в Храме, оглашаемом полузадушенным гласом Магрефы, ее предсмертным хрипом.

Я окинул взором всех, кто мог держать оружие. Нас осталось всего восемнадцать. Счастливое это число обозначалось двумя буквами – «хет» и «йод», а сочетание их давало слово «хай», что означает «жизнь». И это число было все, что связывало нас с жизнью.

Взяв в кольцо скалу Шетия, мы ощетинились мечами и копьями, готовые умереть в святая святых. И возвысил я голос, обращаясь не столько к последним защитникам Иерусалима, сколько к обступившим нас римским солдатам, мгновенно заполонившим Храм. И выплеснулся в словах моих, как очищенная от земли, семь раз переплавленная в горниле медь, весь страх и ужас двенадцати колен Израилевых, и боль и трепет их, и мука многовекового рабства их и неугасимый пламень извечного стремления к свободе.

— Остановитесь, воины Рима! Войдя в пределы Храма, вы совершили великое святотатство!

Все они замерли в нерешительности, даже те, кто в алчности своей позарился на храмовые богатства, и даже грозные окрики центурионов не могли сдвинуть их с места.

— На круг земной пришли уже бедствия, и вы пребудете в них! – продолжал я свою последнюю, как мне казалось в тот миг, проповедь. — И невидимый Бог наш не избавит вас, потому что вы согрешили против Его народа. Я тот, кто обещан пророками, ибо Господом предначертано, что грядут два мессии — один придет в уничижении, другой — в славе. И сказано, что первый из них примет  мученическую смерть, а потом будет воздвигнут из гроба. И приход его не упразднит Торы, и всякая йота Закона будет иметь смысл. И придет второй мессия, и явит собой настоящий образец древнего благочестия. И каждый из оставшихся иудеев будет цадиком — праведным мужем, и станет новый мессия среди них Царем Иудейским и облиамом — оплотом народа. И если сегодня каждый из нас принадлежит миру дольнему, то завтра он вознесется в мир горний, ибо для праведного эта жизнь испытание, а другая — награда. С бессмертными бьетесь вы! Покиньте этот Храм и останетесь живы!

— Что за бредни слушаете вы? – раздался зычный голос и вслед за этим в Храм с громким цокотом копыт въехал на могучем коне Гай Поппей Сабин. — Кто сей безумец?

— Это воскресший из мертвых Ионахан ха-Матбил! — по-мальчишески тонко выкрикнул Тарсянин, бывший среди нас.

— Не знаю такого, — усмехнулся легат.

— Тебе и твоим воинам не должно находиться здесь! – сказал я, стараясь говорить твердо, на хорошей латыни, чтобы он все понял. – Как воры вы проникли в Храм, дабы устроить разграбление святынь. Даже Великий Помпей не позволял себе этого. Войдя в святая святых, оставил он храмовые сокровища в неприкосновенности…

— А я, такой ничтожный и бездарный, учинил погром. И что же теперь будет, мой бедный иудей?

— Перестанет биться сердце Рима!

— И ты веришь в это? Я – нет. Полагаю, что необходимее всего разрушить этот храм, чтобы совершенно искоренить вашу веру. Если истребить корень, то легко погибнет и ствол дерева. Огня! – распорядился он.

Немедленно явились факельщики и забросали нас полыхающими головешками. Одежда на многих из нас вспыхнула, загорелась и моя, но никто не пал ниц и не стал молить о пощаде. Нам кое-как удалось затушить огонь.

— Взять их! – велел Сабин, свирипея на глазах.

Римляне бросились на нас, аки вороны на добычу. Завязалась ожесточенная схватка: в полном молчании, будто мясники, легионеры принялись рубить отчаянно сопротивлявшихся иудеев. Напавший на меня офицер в шлеме-маске в виде лица Медузы Горгоны, опьяненного стихией битвы, вдруг остановился и глухо проговорил.

— Ты?

Борода моя была опалена так, что от нее почти ничего не осталось и потому внешность моя сильно изменилась. Из пророка я вновь превратился в того, кого прежде знали как римского раба.

Офицер сорвал с себя шлем. Это был Панталеон.

— Убей меня! Или я убью тебя! – выкрикнул я, оправившись от изумления, и наставил на него свой смехотворный кинжал, которым впору было резать лишь курицу.

— Нет, ты мне нужен живым! Я хочу видеть, как ты сдохнешь на кресте! – в бешенстве закричал Панталеон и швырнул свой тяжелый шлем мне в голову. Удар – и мир перестал существовать для меня. Все погрузилось во мрак…

Так завершилась битва за Иерусалим.  И мало нашлось тех,  кого не похитил голод или меч. Ярость никого не различала: сдавшихся постигала та же участь, что и дерущихся. И не было сожаления ни к роду, ни к полу, ни к почтенной седине, ни к нежному возрасту.

И был сожжен Храм, построенный с Божьей помощью Зоровавелем без единого железного инструмента, и покинул оскверненный и разрушенный алтарь его истинный Бог. Победители вынесли все – стол из злата, большой семисвечник, пурпурные занавеси, к которым были подвешены золотые колокольчики и гранитные яблоки,  иносказательно обозначавшие громы и молнии, и все другие священные реликвии.

И пал Иерусалим, и в опустошенных окрестностях святого града не осталось ни малейшего признака обитаемости. Чудом спасшиеся были казнены или проданы в рабство. Нетронутыми остались лишь три башни дворца Ирода, давшие прибежище Х легиону Fretensis, и на пепелище погибшего Второго Храма, о котором Малахия говорил, что будет он славнее первого, ибо его посетит Сам Господь, отныне гнездятся бесы…

Очнулся я в состоянии весьма плачевном: пробитая голова болела нестерпимо, кожа от ожогов покрылась волдырями и отслаивалась клочьями. Со мной был мой вечный спутник Тарсянин.

— Что это за место? Где мы? — спросил я, окидывая взглядом низкие своды нашего узилища.

— В Кесарии, — ответил он. — Ждем приговора прокуратора.

— Лучше бы нам оказаться в аду…

— Мы были там…

— Скорей бы уж все кончилось.

— Смерть тоже надо заслужить.

— Ты прав, Тарсянин. Сколько я пробыл в забытьи?

— Два дня и три ночи. Сейчас утро…

— Для узника и утро ночь…

«Вот и жизнь моя на исходе, — думал я с тяжким сердцем. — Не сегодня-завтра прервется череда моих блаженств и злополучий. Неужели все было зря? Скоро, скоро моим мытарствам будет положен предел, но прекратятся ли бедствия Израиля? Разве не исполнилась еще мера страдания, которое постигло нас, князей наших, и священников наших, и пророков наших, и отцов наших и весь народ Его от дней царей Ассирийских до сего дня?»…

И ныне мы лишь тени от себя прежних — Иерусалим весь в прошлом, жители его в небытии, я в окончательном своем заточении. Трудно даже вообразить себе, но прошло меньше года с того времени, как народ провозгласил меня мессией. На гребне этой волны я мог вознестись к звездам и низринуться в бездну. Бездна оказалась ближе. Я сам оказался бездной, в которую пал Израиль.

Почему же до сих пор смерть не забрала меня и все наказание мое – в отсутствии ее, в невозможности умереть? Ведь не для того же столько раз я чудом избежал погибели – при рождении, в пожарищах Сепфориса, на арене цирка и в клоаках Рима, в долгом своем путешествии по восточным провинциям и в последней битве у скалы Шетия, чтобы безвестно кануть в лету? Для чего-то Яхве даровал мне жизнь. И если суждено мне было всякий раз воскресать еще при жизни своей, то не произойдет ли то же и после нее, при последнем моем умирании?

Все говорило о том, что нет для меня графы в списках умерших – ephemeris, и у римской богини смерти Либитины я на особом счету. И чем больше я размышлял над этим, тем искреннее уверялся в том, что и посмертная моя судьба также будет отмечена печатью Божией, ибо только заступничеством Господа нашего можно было объяснить то, что я до сих пор жив. И то, что иудеи увидели во мне своего истинного вождя уже не казалось какой-то нелепой ошибкой, цепью случайностей и самых невероятных совпадений.

Мысль эта, поначалу блуждавшая в моей голове как робкое, неоформившееся предположение, постепенно обрела видимые черты и полностью овладела мной. Я ухватился за нее, как утопающий за соломинку и каким-то непостижимым образом вновь обрел почву под ногами. Укрепившись духом сам, я воодушевил своей пламенной верой в собственное избранничество и Терсянина. И когда несколько дней спустя пришло время держать ответ перед прокуратором, который  велел привести меня к нему для расследования дела о восстании в Иерусалиме и представления точного отчета  императору о военном положении и  состоянии умов в Иудее, я уже не сомневался в том, что именно на мне исполнятся предсказания древних пророков Израиля.

В просторной галерее, куда отвела меня стража, находились двое — прокуратор Помпоний Флакк, человек вполне домашнего вида, склонный, судя по его круглым румяным щекам и кудряшкам Купидона, к послеобеденному сну, и Панталеон, возмужавший сын Квириния, друг моего детства, мой бывший господин и заклятый враг. Этим двоим я был наиболее ненавистен, ибо один из них испытывал ко мне вражду как обманутый муж, а другой — как несостоявшийся любовник.

— Так ты и есть тот самый иудейский мессия? – спросил Флакк насмешливо. По-видимому, он был настроен вполне добродушно.

— Мессия не тот, кто возомнил себя мессией, а тот, на кого пал выбор. Я избран. Так считают люди. И я не могу с этим не считаться.

— Ты всего лишь назначенный герой. Не может быть героем тот, кто прежде пресмыкался! — презрительно произнес Панталеон. — Ты просто жалок!

— Как и всякий человек, потерявший все и оставшийся нагим, я покрыт рваниной позора. Но вряд ли это может опечалить того, кому надлежит воскреснуть, — ответил я вполне спокойно.

Это взбесило его.

— Так знай, подлый раб, ты умрешь в страшных муках! – закричал Панталеон.

— Приняв присягу гладиатора,  я тогда еще, в Риме объявил себя юридически мертвым, чтобы затем умереть де-факто. Перед тобой уже другой человек.

— Ты уже смердишь! И внутренности твои пожирают стервятники! Ты…

На правах старшего Флакк прервал его, предупреждающе подняв руку.

— Как мог восстать ты на Тиберия, великого сего, властелина мира, который множество раз был консулом, диктатором и цензором, неоднократно удостаивался триумфов и оваций!?  — грозно нахмурившись, спросил он. — Свирепейшие вожди – Маробод иБатон Иллирийский, не чета тебе, покорились ему!

— Что мне его земная слава? Дым. И кончится царство Тиберия, и за ним придут цари-антихристы, которых времена будут легки и годы скоротечны. Мало кто из них умрет в постели своей, многих пожрет меч и удавит петля.

— Все это только слова. На деле же ты повержен слугой Тиберия, даже не им самим. Гай Попей Сабин растоптал тебя, как ехидну.

— Слеп и неразумен этот разрушитель города и Храма, снискавший себе славу Герострата. Неведомо ему, что святый град Иерусалим стоял, когда Рим еще был свайной деревней. Да будетудостоенонстатуи из коринфской бронзы в галерее славы и проклятия на все времена.

— И это все, чем ты можешь себя утешить?

— Теперь будет отстроен Третий, небесный Храм. И стоять ему на развалинах Рима.

— Ты просто сумасшедший, как и все иудеи, которые пошли за тобой, — с оттенком раздражения проговорил Флакк. – И народ твой – самый вероломный и неблагодарный! Вы еще и упрямы в диких своих суевериях!

— Истребить их, как крыс, как бешеных собак – и дело с концом, — зло проговорил долго молчавший Панталеон. — Но этот пусть помучается. Я хочу насладиться этим сладчайшим зрелищем.

— Всему свое время. И его придет.

— И вам недолго торжествовать, — не остался в долгу я. – Ибо сказано: и взошла ко Всевышнему обида твоя, и гордыня твоя — к Крепкому. И воззрел Всевышний на времена гордыни, и вот, они кончились, и исполнилась мера злодейств ее. Посему исчахнет твой орел, носитель перунов, до размера голубя, грянется крыльями своими о землю и обратится в прах и пепел.

Флакк потемнел лицом и я понял, что он не пропустил мимо ушей мой намек. Всем в Риме было известно, что когда он впервые вступал на форум с консульскими фасками, его с ног до головы обгадила пролетавшая мимо голубиная стая.

И не был он ни тираном, ни человеком низким, гнуснейшим во всякую пору своей жизни, ни непроходимым глупцом, но и его терпению пришел конец. Передо мной был обманутый муж, снедаемый ревностью и жаждой мщенья, и жестокий прокуратор, чей долг — безжалостно расправляться с бунтовщиками. И ни один эдиктне мог обуздать его, дабы заставить сохранить мне жизнь.

— Распять его! – завизжал он, вскакивая с места и указуя пальцем в золотом всадническом перстне в направлении холма, где это и должно было случиться.

Вернувшись в темницу, я спросил Тарсянина, спрятал ли он Книгу Элии под скалой Шетия, как просил его об этом я.

— Да, рабби, я сделал это, — кивнул он.

Глядя на его бугристый лоб, я впервые подумал, что он похож на  Сократа.

— И ты закончил ее?

—  Как ты и велел: от первых уз Ионахана в Махероне до времени последних уз его в Кесарии и последующей мученической смерти.

— На кресте?

— Нет. От меча. Как ты увидел и описал.

— И разговор мой с прокуратором?

— И разговор. До последнего слова своего я защищаю в этой Книге твое мессианское достоинство от клевет врагов.

 — Значит, дело наше не погибло. И пусть теперь свершится все, чему должно, — с облегчением вздохнул я и стал ждать рассвета, поскольку не сомневался, что приговор, вынесенный прокуратором, будет приведен в исполнение в самое ближайшее время.

Очевидно, перед тем, как открыть  врата в вечность, мне надлежало пройти еще одно испытание. Когда Тарсянин уже спал, дверь в темницу приоткрылась и в нее, будто гонимое ветром, скользнуло некое эфемерное видение в белом. Сначала я подумал, что мне все это чудится, но когда лица моего ласково коснулась чья-то невидимая рука и раздался голос, дороже которого не было для меня в целом свете, все сомнения отпали.

Это была моя драгоценная Домиция!

— Я случайно увидела тебя в галерее, когда ты в сопровождении стражи шел от моего мужа, — сказала она взволнованно. – Я думала, что ты погиб тогда, на арене. Представь себе мою радость…

— Постой, ты же должна быть в Риме, – пробормотал я в полной растерянности, не смея еще поверить в свое счастье. Она здесь, со мной! Для нее словно не существовало ни стен, ни расстояний и время не было властно над ее красотой. Даже в самых смелых своих фантазиях я не мог вообразить себе, что эта богатая, знатная, одаренная всеми мыслимыми достоинствами женщина  способна на подобное безрассудство.

— Узнав о назначении мужа покуратором в Иудею, я решила ехать с ним. Это допускается. Так поступила гордая Планцина, супруга Гнея Пизона, который был отправлен наместником в Сирию, и Корнелия, супруга Кальвисия Сабина, наместника Паннонии…

Я плохо понимал, о чем она говорит, меня заставлял трепетать сам звук ее голоса; разговор ее и обращение были нежнее эолического наречия, на котором писала свои стихи Сапфо.

— Как ты смогла сюда проникнуть? – спросил я, целуя ее руки.

— Пара золотых открывает все двери и засовы… Но у нас мало времени… Я постараюсь уговорить мужа повременить со смертным приговором и подам прошение на имя Тиберия с просьбой о помиловании.

— Это невозможно, моя дорогая Домиция.

— Ты не веришь в его милосердие, не веришь, что мы можем стать счастливыми? Подобный случай уже был: один вольноотпущенник императора женился на своей госпоже и брак их стал образцом любви и верности. Мне надо только развестись…

— Я должен умереть. Об этом написано в священных книгах великими нашими пророками.

— Тогда я умру вместе с тобой! У меня припасен кинжал. И я готова, подобно Аррии, пронзить себя, а потом передать его тебе. Ты помнишь, что она сказала своему мужу при последнем своем вздохе?

— Помню, милая. «Пет, это не больно!» — сказала она…

— И мне не будет больно, если рядом будешь ты, — с жаром произнесла Домиция.

О, это была необыкновенная женщина! Римская твердость характера сочеталась в ней с величайшим самопожертвованием. Найдя возможность встретиться со мной в темнице, Домиция не только рискнула своим добрым незапятнанным именем и доказала любовь свою ко мне, но и выразила готовность лишиться всего, даже жизни, как та же Аррия, или Эвадна, не захотевшая пережить смерть любимого человека и бросившаяся в его погребальный костёр, или Алкеста, которая согласилась сойти вместо мужа в Аид.

— Твоя смерть будет для меня величайшим несчастьем. И того, что ты сделала для меня – более чем достаточно, чтобы почувствовать себя счастливейшим из смертных, — горячо заговорил я. – Но ты не знаешь обо мне главного. Я не погибну окончательно и воскресну в последнем своем воскресении. Об этом тоже говорено в наших древних книгах. И когда это случится, мы вновь встретимся, чтобы не расставаться больше никогда…

Скрип засова и голова охранника,  показавшаяся в проеме двери, недвусмысленно дали нам понять, что наше свидание закончено. Мы бросились в объятия друг друга, словно этот страж был единственным, кто был способен разлучить нас. Спустя несколько мгновений от моей Домиции остались лишь хрупкие воспоминания и дивный аромат ее волос, вызывавший острое чувство утраты. И я не знал, что мне с этим делать, что делать мне со спазмами в горле, нехваткой воздуха и прожигающими камень слезами…

И вот настал мой судный день. И вывели меня из темницы и водрузили на спину мою тяжкий крест, сказав: неси свой крест! И понес я его по улицам Кесарии мимо толп народа,  улюлюкавшего мне вслед и кричавшего:

— Смерть ему! Это тот, кто свел Израиля с пути! Из-за него разрушен Храм!

И возвели меня на холм, где и случилось. Какой-то рьяный иудей, прорвавшись сквозь кольцо оцепления, ударил меня белильным деревом, которым валяют сукно, по голове. Его отогнал один из римских солдат —  нескладный, с мосластым лицом и шепелявой речью. Я упал. И хотя свет не померк в моих глазах, все происходящее виделось мне будто сквозь мутное стекло.

Не в силах достать меня прутьями и дрекольем рассвирепевшие соплеменники мои обрушили на меня град камней. Досталось и страже, которая как могла прикрывалась щитами. Видя, что дело может закончиться избиением не только осужденного на крестную смерть, но и сопровождавших его римлян, один из стражников – тот самый, который отогнал иудея с вальком, сжалился надо мной, взмахнул мечом и…

Все случилось так быстро, что я даже не испытал боли. Отсеченная моя голова кувыркнулась в воздухе и покатилась по каменистой земле с холма, оставляя за собой кровавый след. Брат мой единокровный Ионахан, что чувствовал ты после усекновения честной твоей главы или ты, как и я, ничего не успел почувствовать? Прежде думавший, что самый легкий способ смерти — укус ехидны, яд которой незаметно отнимает у человека жизнь, я тотчас уверился, что заблуждался и теперь с удивлением взирал на все происходящее так, словно по-прежнему оставался жив. И даже муха, севшая на широко раскрытый мой глаз, не мешала мне созерцать видимый мир из придорожной пыли.

— Вставай, чего разлегся посреди дороги? – недовольно сказал центурион, железной громадой нависший надо мной и заслонивший от меня солнце. Я сразу узнал его: это был тот самый отчаянно храбрый воин, который первым бросился в пролом при штурме Второй стены, окружавшей Иерусалим, и погиб геройской смертью.

— Что ты хочешь от меня? Ведь ты не жив и я уже мертв! — воскликнул я.

— Ты должен быть распят. Таков приказ прокуратора. И я не вправе его отменить.

 — Я никуда не пойду! Человека нельзя казнить дважды! — решительно воспротивился я, полагая, что с меня довольно и перенесенных страданий.

— Человека можно казнить столько раз, сколько нужно. Вся наша жизнь — непрерывная череда казней. Разве ты не знал этого?

— Оставь меня, сатрап!

— Вставай, раб! — багровея своим полудетским личиком, произнес центурион.

— Нет! Я и впредь буду выказывать полное отсутствие почтительности к старшим и начальствующим! Нет таких законов, чтобы распинать безголовых рабов!

— Ну что ты будешь с ним делать, — с досадой произнес центурион и знаком показал своим солдатам: «Действуйте»…

Подхватив меня, они понесли меня по воздуху. И тут я заметил, что это вовсе не римская стража, а некое подобие крылатого небесного воинства. Я буду распят ангелами!? Это не укладывалось ни в какие представления об их  истинном предназначении и превышало возможности всякого человеческого разумения о милосердии Божием.

— Да кто же ты такой, наконец! — возопил я. — И почему творишь беззаконие!?

— Тут метод убеждения не сработает, коллега. Нужна инсулинокоматозная терапия, — раздался надо мной чей-то низкий, исполненный величия и спокойствия голос.

Я не видел говорящего, но понял, что решения здесь принимает он.

— Куда вы меня волочете? Товарищи оборотни, санитары или серафимы! Кто вы есть на самом деле? Послушайте, что я вам тут скажу! — в отчаянии воскликнул я, пытаясь остановить их. — Это же так просто, почему же никто раньше не понимал этого?

— Пусть говорит. Он должен выговориться, — раздался все тот же успокаивающий голос.

— Я долго думал, размышлял… И вот что открылось мне. Бог – Он не в спасении, не в каре небесной. И даже не в победе света над тьмой, ибо не Его это война, а наша… — опасаясь, что меня могут грубо одернуть, спеша и сбиваясь с мысли зачастил я. — Бог – в сострадании и любви, а значит, в каждом из нас. И это остро чувствовала русская душа — ведь для нее нет любви без сострадания. Любить значит жалеть, ведь так? Так или не так? Исконная жалость к гонимому по этапу бубновому тузу и поверженному немчуре… Слышите? Это наше! Нет, не возможность грешить и каяться, как полагают многие, привлекает нас в православии, а милость и всепрощение. И душа наша устроена иначе, совсем иначе, чем представлялось прежде! Семейная родословная не совпадает с родословной души, о други мои! Ее происхождение не связано с кровным родством! Она имеет другую родину, зачастую далекую как в пространственном, так и во временном смысле. И вполне возможно, что в предшествующем преображении душа Мухаммеда была продолжением души Спасителя, не удивляйтесь! А душа Будды – началом души Христа. Неужели не чувствуете вы этого, братья и сестры? «Тот человек», «Так пришедший» и «Печать пророков» – одна цепочка душ! Разве вы не догадывались об этом, люди?

— Его речь не лишена связности, а аргументы логики, — со вздохом произнес тот, кого я принял за Главного.

— Был еще «Тот муж», объявший мир от первочастиц до светил. Так называли Пифагора. Еще при жизни он был причислен к сонму Олимпийских богов. Но я не уверен, что он из этой плеяды…

— Ну вот, он еще и Пифагора приплел…

— Ничего не поделаешь – осевые симптомы налицо. Продолжайте начатое, коллега…

Палачествующие были слепы, глухи и неумолимы. И просто делали свое дело — просто распинали меня.

«Прости их, Господи, ибо не ведают они, что творят», — шептали мои обескровленные губы, когда тело мое привязывали к кресту и голову мою прилаживали к телу, и пригвождали меня ко древу…

А когда мрак рассеялся и спала пелена охватившего мир безумия, земля оказалась безвидна и пуста. И вновь увидел я своды своего узилища. И вот стал я замечать, как светлеют стены моей темницы и, будто молочные зубы, прорезаются в ней окна, за которыми обнаруживается нечто совершенно неожиданное – снег. В Кесарии никогда не выпадало это белое пушистое чудо. Как изменилась ты, жемчужина Востока, и как идут тебе, однако, эти высветленные волосы северных дев…

У дверей я увидел легионера, который накануне из самых человеколюбивых побуждений отсек мне голову; бесстрастное лицо его было, как облепленный гречневой кашей кулак, взгляд бессмыслен и в глубине своей напряжен. Он стоял неподвижно, будто цапля поджав одну ногу, с уткой в руках. Я знал, что римляне в качестве наказания за некоторые проступки, не заслуживающие карцера, подвергаются осмеянию — провинившихся принуждают часами торчать у позорного столба в нелепой позе с каким-нибудь предметом, вызывающим насмешки сотоварищей. Но почему этого бедолагу выставили здесь, а не возле резиденции легата, как это делается обычно?

Долго мучиться этим вопросом мне не пришлось: в темницу, которую правильнее было бы назвать светелкой — вся она была озарена лучами солнца и выкрашена в цвета белизны, вошел некто, в ком я сразу признал старшего над всеми архангела Гавриила, обладателя низкого, обволакивающего голоса, поражающего своей плотностью и величавым спокойствием. С ним был давешний центурион.

— Почему он не выпускает из рук утку? Это какой-то особый случай? – поинтересовался архангел Гавриил.

— Хроническое нарушение кишечной перистальтики вследствие злоупотребления слабительным, — учтиво ответил центурион.

— Что у нас с Тарасовым?

— Последний эпилептический припадок случился с ним в выходные. Вроде обошлось.

— С видениями?

— Да уж, по типу Хильдегарды или Достоевского. Опять увидел что-то этакое… Апокалиптическое…

Тарсянин, о котором, по-видимому, шла речь, поднял голову от подушки и снова обессиленно уронил ее.

— Чем занят наш мессия? Он уже не ведет беседы с Иродом?

— Горюет о сожженном храме. И просит снять его с креста.

— До этого у меня был пациент, который постоянно включал телевизор, чтобы посмотреть распятие Христа в прямом эфире. Да… Так вернемся к нашему случаю. Мне кажется, это классический пример транзитивизма, когда человек, находясь под впечатлением мистического озарения, переживает внезапное вторжение божества. Есть какая-то позитивная динамика после терапии?

— Он стал гораздо спокойнее, — прокашлявшись, ответил центурион. – После отчетливо выраженного кататонического буйства, juror katatonicus, наступила фаза заторможенности…

Я вспомнил сумбурную, обрывочную и непоследовательную во многих своих деталях картину распятия. Что же я кричал своим палачам? Ах, да… «Я – Ариэль!» — вот что. И бился, аки лев, расшвыривая ангельских стражей и оглашая окрестности воинственным воплем. Однако последнюю битву с силами тьмы, как ни это печально, выиграли силы тьмы, выдававшие себя за небесную рать.

— Теперь он не скандалит и уже не требует вернуть ему ремешок со свитками, который накручивается на лоб. Ну, эту его штуковину…

Он наморщился, припоминая слово.

— Тифеллин, — подсказал я, несколько уязвленный тем, что в моем присутствии обо мне говорят в третьем лице.

— Вот именно, тифеллин. Спасибо, что подсказали, — вежливо откликнулся центурион. Кто бы мог подумать, что еще некоторое время назад этот свирепый экзекутор находился в первых рядах жаждущих моей крови и даже готов был распнуть меня обезглавленного.

— Резюмируем, коллега. Подведем, так сказать, черту, — солидно проговорил архангел Гавриил и вопросительно взглянул на центуриона, предлагая начать ему.

— Полагаю, мы имеем дело не с одним синдромом, бредовым или галлюцинаторным, а с бредово-галлюцинаторным комплексом.

— Так-так, — продолжайте.

— Таким образом, это типичный случай онейроидной шизофрении. От латинского oneiros — сон. Пациент живет исключительно в мире зрительных галлюцинаций, напоминающих сновидения.

— Согласен. И каков ваш прогноз?

Центурион старательно задумался, хотя по нему было видно, что ответ у него готов заранее. Наконец, с трудом продираясь сквозь бесконечные э-э-э, хм и по-видимому он более-менее внятно произнес:

— Прогноз неутешителен. Думаю, можно попробовать электрошок, но я бы особо не рассчитывал. Слишком глубоко он погрузился в свои сны…

— Позвольте с вами не согласиться, — возразил архангел Гавриил. – Болезнь протекает весьма бурно. После шизофренического шуба должна наступить ремиссия. И если структура его сновидений не слишком жестко фиксирована, то у нас есть шанс. Нам пока не ясна глубина его личностного дефекта…

— Может, все-таки электрошок? Так, для профилактики, – несмело предложил центурион.

— Давайте не будем торопиться. Вы говорили, у него кто-то есть?

— Да, девушка. Она уже как-то навещала его.

— Пусть придет еще раз. А мы посмотрим, что из этого получится…

Мне дали какое-то снадобье со смешным названием галоперидол, которое вспомогательные ангелы окрестили промеж себя «Галя, подбери подол». Действовало оно лучше всякой смирительной рубашки, и вскоре я поплыл по широкой полноводной реке навстречу необычайной красоты закату, напоминавшему картинно расправленный, чрезмерный в своем великолепии павлиний хвост…

Будучи в отключке, я без устали просеивал сквозь сито сна одни и те же беспокоящие меня вопросы; кто-то во мне упрямо продолжал доискиваться истинного положения дел, пытаясь понять, в какой мир я попал, мир ли это или только зыбкое, химерическое его отражение. Создавалось впечатление, что я нахожусь в царстве преломлений и кривых зеркал, внутри какой-то сложной системы суррогатов, подмен и подобий, в которой утка в руках легионера означает судно для испражнений, центурион выдает себя за дипломированного психиатра, а архангел Гавриил  представляется главврачом клиники для бесноватых и одержимых нечистым духом. В этом искаженном, подложном  мире видимость умело маскируется под суть; в нем Пифагор равнозначен своим штанам, будь они неладны, пресловутый Апион, оппонент Иосифа Флавия, которого император Тиберий называл «цимбалами мира» скрывает в себе незамысловатую аббревиатуру — «автоматический питающий осмотический насос», а некто Цельс, противник Оригена, да будет анафема, оспаривает авторство температурной шкалы Цельсия.

Естественно было предположить, что окружающий меня абсурд – какая-то малоизученная разновидность ада. Попав сюда, я сразу заподозрил неладное, но воспринял это как закономерную расплату за содеянное. У ада, как мне теперь казалось, много ликов и у каждого – свой набор кар. Мой персональный ад – это вечность при полном отсутствии цели и смысла существования. В него легко попасть, но трудно, почти невозможно выбраться. В принципе невозможно. И только видение оплеванного и изолгавшегося, изгнанного отовсюду оригеновского сатаны, претендовавшего на то, чтобы быть прощенным Богом, говорило о том, что осталась еще призрачная надежда, что не все еще потеряно и есть путь наверх. Ибо сказано было, что на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии. И когда под тяжестью наших прегрешений расползаются дыры старого мира и рушатся котурны привычного, упорядоченного бытия, приоткрывается подлинная цель всей человеческой истории, которая отнюдь не в том, чтобы отделить зерна от плевел, оторвать погибших от спасенных, ввергнуть дьявола в геенну огненную и возрадоваться на его костях, а в том, чтобы к концу времен привести его к покаянию как последнего из последних, за которым уже никого, и тем самым спасти всех.

А это значит, что и я, угнетаемый многими ересями, вставший на путь ослушничества, пошедший вслед суеты и осуетившийся, не вполне безнадежен.

Но отчего ожесточился я и как дошел до столь отчаянного положения? Что привело меня в этот адов круг и заставило спуститься по ступеням злополучия? Если мною двигала гордыня, думал я, то что отличает меня от падшего ангела? А она двигала мною, поелику бес я по делам своим и никто кроме беса. Бес Ионахана. Не смог я устоять перед соблазном стать выше брата моего, не захотел отличить достоинство от гордыни, нащупать грань между ними, которую каждый человек определяет для себя сам и, потворствуя последней, впал в наихудшую из всех возможных пагуб.

Теперь же моим спасением, равно как и спасением означенного сатаны, была догадка Оригена, предположившего простую вещь: что было в начале — то будет и в конце. И если изначально был Бог и мера в руке Его, ибо владеющий мерой владеет миром, в Него все и разрешится — все души растворятся в Едином, Безмерном и Несоизмеримом. И сатана, очистившись, спасется покаянием. И я не пропаду…

Очнулся я вечером. По всей вероятности, меня разбудило нечленораздельное бормотание моего соседа Тарсянина, говорившего:

— Пошто заставляешь иудействовать иноплеменников? Недолго тебе попирать удел его. Не убоимсяизветов ярых ревнителей Моисеева закона…

Дальше шла какая-то явная бессмыслица, состоявшая из набора старославянских оборотов. «Неужели он всегда несет такую околесицу?» — подумал я,  не смея поверить, что все это время имел дело с умалишенным. Впрочем, это могло быть объяснено издержками моего персонального ада. Я повернулся на бок и уставился в стенку.

Вдруг скрипнула дверь, я оглянулся и увидел… мою Домицию!

Страж, стоявший на часах с уткой, тотчас среагирвал:

— Прежде чем войти в номер, необходимо постучаться условным стуком и назвать пароль дня: дурасел парацетамол. Отзыв – акакис попандопулос.

— Ой, извините, я не знала, — испугалась Домиция.

— Проходи, не бойся, возлюбленная моя! — воскликнул я и, вскочив с кровати, бросился ей навстречу.

Кажется, она пришла в еще большее замешательство, но быстро взяла себя в руки и нерешительно присела на предложенный ей стул.

Одета она была не так, как одеваются знатные женщины ее круга; на ней  были какие-то варварские полуразодраные штаны и некая забавная распашонка. Но она была прекрасна! Прекрасна и обворожительна! И даже самое взыскательное собрание женской корпорации — conventus matronarum – не могло бы найти в ней ни малейшего изъяна.

— Как ты? – спросила она ласково, будто пробегая легкими перстами по печальным струнам лютни.

— Со мной все в порядке, Домиция… Я подумал над твоими словами. И теперь мечтаю уехать с тобой на какой-нибудь уединенный остров, чтобы насладиться счастьем, как Апулей и Пудентилла в Эе.

— Я рада. И мечтаю о том же.

— Какой сегодня день? В моей голове перепутались все нундины и ноны, и теперь мне что базарный день, что седьмое, что девятое число. Мартовские календы уже прошли?

— Видимо, да, — неуверенно произнесла Домиция. — Сегодня как раз между. 8 Марта, Международный женский день.

— Что за праздник такой — Международный женский день? Что-то вроде Матроналий, когда женщины Рима приносят жертву Юноне и получают от мужей подарки?

— Что-то вроде того, — улыбнулась Домиция. — Этот праздник ввела Клара Цеткин.

— Кто это? Жена всадника или сенатора?

— Нет, это революционерка.

— Вольноотпущенная?

— Можно сказать и так…

Мы немного помолчали. Тронувшийся умом легионер при дверях ничуть не мешал нашему уединению, Тарсянин тоже  — негромко посвистывая носом, он лепетал что-то во сне.

— Как жаль, что у меня нет для тебя никакого подарка, — вздохнул я.

— Лучший мой подарок – это ты.

— Правда? Как только я выйду отсюда, я обязательно тебе что-нибудь подарю. Ты, как Агриппина Старшая, достойна того, чтобы  твое изображение было отчеканено на военных медалях. В тебе я нашел воплощенный идеал патрицианской матроны, Домиция!

— Я не Домиция, — мягко возразила она.

— А кто ты? Венера?

— Даша. Твоя Даша. Неужели ты меня не узнаешь?

— Конечно, я узнаю тебя, Даша. Ты — Домиция!

— Хорошо, пусть будет так. А тебя как зовут?

Теперь настал мой черед недоумевать.

— Ионахан, как же еще, — слегка насторожился я, полагая, что это какая-то игра, смысл которой мне пока непонятен.

— Ты – Александр.

 — Хорошо, пусть будет так, — ответил я ее же словами. Скажи мне только: я не сплю?

— Нет, но твое состояние напоминает сон. Немножко безумный, но сон. И он скоро пройдет.

— Ты вошла в мой сон своим сном, в мою жизнь своей жизнью и в ней осталась – твоя жизнь внутри моей.  И если жизнь в этом дивном сне – безумие, да здравствует безумие!

Но ушла Домиция, и вновь меня обстала тьма и стали обуревать сомнения.

Я ничего не понимаю, ничего…

Бог мой Яхве, где ты?

И мой ли ты Бог?

Я потерял тебя…

Знаю лишь одно: лучше верить в Бога, чем не верить. И лучше верить хоть во что-то, чем не верить ни во что. Да, так лучше. Мир не мог возникнуть из неверия, ибо ничто не рождается из отрицания. Чтобы что-то отрицать, нужно чтобы это что-то было. Значит, вера — первична. А способ веры уже не имеет значения, он, по существу, вторичен, как и само неверие. Поэтому вражда между религиями – чистое сумасшествие, драка клира за власть…

Да брось ты свою утку, наконец, страж неусыпный, одноного бдящий на часах вечности! Стойкий оловянный солдатик… Мы уже в другой эпохе, в другом разломе времени, разве ты не понял этого? И ты не легионер, а чокнувшийся на своей цифири сельский бухгалтер, и Тарсянин не Тарсянин вовсе, а свихнувшийся водитель бензозаправщика Тарасов, ставший легкой добычей какой-то тоталитарной секты, и я не Ионахан, брат-близнец Ионахана-ха-Матбила, а…

Кто же я?

Александр? Или не совсем Александр? Или совсем не Александр?

Богочеловек? Ангелочеловек? Просто человек?

И что связывает меня с Книгой Элии? Таковая небесспорна, но вполне могла иметь место среди прочих священных текстов, как и описываемые в ней события. Моя ли вина в том, что Иерусалим был разрушен и Храм сожжен на сорок лет раньше, чем это произошло в действительности, о чем свидетельствует Иосиф Флавий?

Где я?

В Кесарии или в каких-то иных, бесконечно далеких далях?

Неведомо.

Похоже, ответа нет и не предвидится. И разум тут бессилен.

Тогда я приказал себе мысленно: тяни билет с наиэлементарнейшим из всех вопросов и скажи открыто, честно, не таясь: жив ты, сукин сын, или мертв, черт тебя побери!?

Объективная реальность, данная нам в ощущениях, подсказывает, что мое существование по-прежнему длится, и это подтверждается наличием головы как одного из косвенных доказательств жизни тела. Однако, по преданию, честная глава Ионахана находится одновременно в мечети Омейядов в Дамаске, в турецкой Антиохи и каком-то монастыре Армянской Апостольской Церкви, а также во французском  Суассоне и французском же Амьене. О чем это свидетельствует? Вероятно, о том, что эти головы принадлежат разным людям. Следовательно, Ионахан был не один. Его было, как минимум, на одного больше. Но не более пяти. Получается, если я Ионахан, то я скорей всего мертв, поскольку мне отсекли голову. А если кто-то другой, то, возможно, жив. Не исключено также, что я существо о двух головах. Временами даже трехголов, прости, Господи… 

Что же получается?

Ничего. Даже если предположить, что ты жив, это никак не доказывает, что ты не мертв. Когда события твоей жизни не складываются в путь, а хаос в голове – в мировоззрение, это означает, что все это время ты не жил. Ты так и не научился думать. Ты так и не научился видеть. Ты так и не научился верить, хотя и понял важную для себя вещь: пусть ты не веруешь в Бога, пусть его даже нет, жить все равно надо так, как будто он есть.

Ты просто сошел с ума. И прожитая тобой или кем-то очень похожим на тебя жизнь, построенная на потакании соблазнам и потворстве гордыне, напрасна — вся она обратилась в серу, смрад и дым, о чем свидетельствуют иерусалимские видения и печальный итог всего содеянного твоими стараниями и осененного твоими же молитвами. Это только лишний раз подтверждает старую истину, гласящую, что после Ионахана не осталось пророков. Безумие блаженных и пророчествующих перестало быть печатью Божьей. Теперь это только диагноз, обычно именуемый бредом величия, сдвиг в голове полусумасшедшего редактора газеты «Тюрьма и воля», как бишь его фамилия…

«С тюрьмой у меня все в порядке, — подумал я. – А вот с волей просто катастрофа». Наконец, я нашел точное слово, характеризующее суть своего нынешнего состояния и бытийствования в мире. 

Попав сюда, я разуверился во всем, но утвердился в мысли: ад, во всяком случае, мой ад — это место, где все лишено смысла и где все зачем и почему не имеют ни цели, ни основания, ни последствий, где нет вечности, ибо вечность подразумевает протяженность и высоту, а есть лишь черная дыра безвременья, окончательная остановка всего и вся, смерть. Невнятность, неопределенность,  половинчатость моего положения подсказывала мне, что ад, настоящий ад надо еще заслужить и что нет ничего нелепее, унизительнее полуада. И если жил ты без глубины и страсти, куцо и бездарно, то и посмертная твоя судьба будет так же убога и незавидна.

Однако, не все так уж плохо и безотрадно. Я понял, как он устроен, этот самый ад, и в чем его победа. Это место, где невозможна любовь и где само ее отсутствие делает все наши притязания на жизнь пустыми и бессмысленными. Ужас его не в страданиях увечного тела и не в томлении ущербного духа, поскольку любые физические и нравственные муки можно превозмочь, если есть во имя чего, а в табу на главную потребность человека — любить и быть любимым, в запрете на любовь.

Потому и уверовали в Христа, что им руководила любовь. Потому и приняли Его в первую очередь ненавидимые и презираемые, те, кто более всех нуждался в ней и в таком Боге, который возлюбил бы их слабыми, грешными и отовсюду гонимыми — такими, какие они есть.

И пусть говорят, что все идущие к Нему хотят жить, не умирая, и только обетование жизни вечной поддерживает их. Нет наказания худшего, чем наказание вечностью, даже если это как-то связано с воздаянием. Они идут к Нему не за богатством и властью, потому что ни богатство, ни власть не делают человека счастливым, они идут к Нему не за здоровьем, потому что здоровые не знают своего счастья, они идут к Нему за любовью. Только в ее недостатке причина их неутихающих страданий и бед.

Люди по глупости и наивности своей всегда и везде ждут какого-то чуда. Но главное чудо, которое уже сотворил Бог, заключается в даре любви, и каждый из нас несет его в своем сердце как возможность, которую надо раскрыть. Все просто. Любить — значит творить чудеса, ненавидеть – значит убивать в себе образ Бога, который и есть любовь.

До сих пор я пребывал во тьме и мраке, в скорби и стеснении, страдании и смятении великом, и даже стал потихоньку обживаться в своем логове Люциферовом, готовясь к худшему и страшась неизбежного. Но вот пришла Домиция и вывела меня из моего кромешного ада. И вновь забрезжил свет, и встрепенулась во мне радость, и я понял: когда сквозь гримасы бытия начинают проступать лики любви — приходит надежда в белых одеждах. И тогда открывается единственно возможный  смысл жизни — вот он, он есть и он в ожидании счастья, и обнажается суть ее – жить, чтобы любить и совершать во имя любви малые и великие, каждый в меру своих сил, поступки.

Как бы в подтверждение этой моей догадки на следующий день ко мне вновь пришла Домиция, почему-то называвшая себя Дашей, и вновь стало светлее в моем узилище, и в один миг превратилось оно в жилище света.

Одета она была просто, не по римскому обычаю, но на шее у нее я заметил кулон из тигрового глаза, ее любимого камня.

— Почему ты выбрала именно этот камень? – спросил я ее, когда время нежных поцелуев, взглядов и прикосновений исстаяло и наступило время слов.

— Не знаю, — пожала плечами она. – Мне кажется, я как-то связана с ним.

— Древние верили в его магические свойства. Легионеры носили тигровый глаз как талисман, который давал защиту в бою. 

— Тебе нравится? Хочешь подарю? — улыбнулась она и попыталась снять с себя кулон.

— Нет, не надо. А ты… ты не помнишь?

— О чем это ты?

— Этот камень ты уже дарила мне. В Риме. Но я потерял его, когда мне отрубили голову…

— Как отрубили? – недоверчиво проговорила Даша-Домиция. – Она на тебе. С тобой. Или как правильно? Хочешь посмотреть на себя в зеркало?

Она достала маленькое карманное зеркальце и протянула его мне.

На меня взглянула какая-то заросшая щетиной, изможденного вида образина. Определенно, это была чья-то голова. Возможно, даже моя, а не какого-нибудь Берендея, духа лесных дебрей. Но утверждать этого с уверенностью я не мог.

— Зачем я тебе… такой, — упавшим голосом проговорил я, откладывая зеркальце, этот холодный и беспощадный, кичащийся своей правдивостью зрак.

— Я же люблю тебя, дурачок, — сказала она и осеклась. Но я не обиделся. На что тут обижаться? Меня беспокоила не правда ее, а правдивость. Меня беспокоила ее искренность.

По-видимому, недоверие, отразившееся на моем лице, было красноречивее всяких слов и уверений. Мне ничего не надо было объяснять – все признания казались лишними и несвоевременными. Перед ней была лишь окаменелость, некий ископаемый остаток человека, которым я был прежде и которого она когда-то знала. Что же касается ее самой… Почему она здесь?  Конечно, она не одинока и уж точно не нуждается во мне, в этом можно было нисколько не сомневаться. Но я точно знал: одиноко бывает и ей. Всем бывает. Одиночество стоит за спиной у каждого. Поэтому она и пришла ко мне, пришла по старой памяти, по кротости сердца своего принимая меня за того, кого в той далекой, затерявшейся в отзвуках давно отшумевшей жизни любила, только поэтому.

— Я хочу остаться во всех твоих снах, — сказал я.

— Ты уже в них. А они в тебе. Просто не о всех ты сейчас помнишь. Вспомни про Грюнвальд и твою Агнешку…

— Жаль только, что все это нам только снится…

— Я прочитала историю твоей болезни, — торопливо, словно боясь, что я перебью ее, заговорила она. — Знаешь, с чего все началось? Со звонка Чалого, он сам мне об этом сказал. Помнишь, тогда еще выпал снег? Был день жестянщика, а я не успела поменять летнюю резину на своем Пломбирчике. Так вот, позвонил Чалый и сказал тебе, что я попала в серьезную аварию. И что меня отвезли в реанимацию. На самом деле я получила лишь легкое сотрясение мозга. В тот же день меня отправили из больницы домой, а ты… Ты попал сюда.

Какое-то смутное видение, показавшееся мне чем-то небывшим, бесконечно отстоящим от меня в пространстве и времени промелькнуло в моей голове. И когда Домиция ушла я цепко, как цирковая обезьянка, ухватился за самый кончик нити огромного клубка роящихся во мне воспоминаний, и начал постепенно, с великой осторожностью разматывать его.

Я разматывал его часы напролет, проводя за этим занятием все дни и ночи.

И почти размотал его.

Почти.

И однажды, не будучи уверен в том, что говорю, сказал ей:

— Нет никакой Домиции. И не было. Ты – Даша. Дашенька. Дашуля…

— Вот видите! Он узнал меня! – радостно воскликнула она, обращаясь к тому, кого я прежде принимал за архангела Гавриила и к его провожатому, который переминался с ноги на ногу у дверного косяка и своими мягкими повадками уже ничем не напоминал грозного центуриона.

— С годами я прихожу к парадоксальному выводу, — веско произнес главврач. — Шизофрения, коллега, как и многие другие болезни, лечится не электрошоками, инсулинокоматозной терапией, транквилизаторами или нейролептиками.

— А чем? – спросил мой лечащий врач.

— Главным образом, любовью, как бы странно это ни звучало. Все лечится любовью. Даже некоторые неизлечимые заболевания. С той только разницей, что при жизни пациента его лечим мы, простые смертные, а после смерти – какая-то другая, высшая сила, которая заботится не об умершем теле, а о нашей душе…

— Да вы мистик!

— Я реалист.

Он внимательно на меня посмотрел. Под его изучающим взглядом мне стало как-то не по себе, словно я, долго притворяясь сумасшедшим, зря отнял у него кучу времени.

— Ну что, дорогой наш пациент, вы по-прежнему будете настаивать, что жили во времена Тиберия?

— Нет, не буду.

— Тогда на выписку!

— Не имею ничего против.

— Ну и ладненько. Кстати, у меня тут осталась одна ваша вещица. Повязка. С какой-то надписью. Кстати, на каком это языке?

Я взял свой тефиллин.

— На арамейском.

— И что здесь написано?

— «Овладей своим истинным прошлым», — без особых усилий перевел я.

И тогда вспомнил я о том, что был пророк великий, которого я знал как Назарянина, и апостолы его, оставшиеся безвестными, и несостоявшийся Saint Paul, сопровождавший меня под именем Тарсянина.

Зачем же тогда явился Ионахан, зачем была Книга Элии? Почему нарушился устоявшийся во времени порядок вещей и возник новый, опрокидывающий все наши прежние представления зазеркальный мир, в котором не нашлось места для Благой вести?

Приди Ионахан в действительности, мир был бы другим.

Не умались Креститель, мир был бы другим.

Поддержи апостол Павел ионитов, последователей Предтечи, мир был бы другим.

Но пройдя весь этот путь, все как следует многократно обдумав, я уверился в том, что все произошло в единственно возможные сроки единственно возможным образом. Ничто другое, что могло случиться, не случилось именно в силу того, что все это уже предсуществовало в божественном замысле и из тайного стало явным, как проявившиеся над огнем письмена, нанесенные на бумагу симпатическими чернилами.

Никогда не существовавшая или существовавшая только в моем воображении Книга Элии помогла понять мне: Бог создал мир так, что все сотворенное наличествует в нем не только здесь и сейчас, но и в любой точке времени независимо от того, в прошлом она или в будущем. Все его видимые и невидимые вершины уже расставлены, все зримые и незримые тоннели проложены, все уже в нем – что есть, что было и что будет. И только в одном он непредсказуем и до конца непознаваем – в том самом месте, где бьется слабый пульс человеческой воли, колеблющейся между добром и злом. Из-за дарованной нам свободы мир вечно распят, наполнен болью и страданием, но при этом по своему противоречивому замыслу прекрасен и совершенен. Распятым, наполненным болью и страданием мы делаем его сами.

И душа наша, как явствует из догадок сновидцев, составляющих абсолютное большинство, и опыта снотворцев, коих единицы, подобна свету, имеющему корпускулярно-волновую природу; она и есть свет, хотя источник его не в нас. Созданная Божьим волением, она изливается во вселенную квантами лучистой энергии, дробится на множество прерывистых лучей, каждый из которых равен человеческой жизни, и в конце времен освобождается от власти числа, от того, что держит ее в тварном мире, чтобы устремиться к Творцу, раствориться в Едином, в том самом источнике, который был в начале начал.

И остается лишь склонить голову перед великой тайной, которую мы по укоренившейся с незапамятных времен традиции именуем Богом, и признать, что продолжение наших поисков не имеет ни цели, ни смысла. Разгадка лежит по ту сторону, поскольку сначала был Ответ и Отвечающий, и лишь потом вопрос и вопрошающий.

Но все это было уже не столь важно. Во мне теплилась вернувшаяся после долгих скитаний и бесконечной череды погибелей любовь — к Дарье, к окружавшим меня людям, к человечеству в целом и конечно — к распятому Христу. Правда, почему-то не было веры и уверенности в том, что это навсегда. Было доверие. И была надежда на веру. И если верил я, то из благодарности за неутраченную способность любить и отвечать на любовь, которой был незаслуженно наделен.

И вот еще о чем задумывался я, возвращаясь в свои границы: а разве бывает любовь без веры? Или вера без любви? Что было сначала? Рассудок диктовал — вера. Сердце подсказывало — любовь. И только в Боге это противоречие снималось.

— Ну и как, овладели?

— Что? – не понял я.

— Овладели вы своим истинным прошлым? — повторил свой вопрос главврач, долго и внимательно наблюдавший за мной.

— Нет. Зато я овладел своим истинным будущим.

Я крепче обнял и поцеловал Дашу.

 И никто не спросил меня, откуда мне знаком язык, на котором говорил Христос. Честно говоря, я и сам не хотел бы знать этого…

Эпилог

И была ночь, и был наш тихий, как полет ангела, прочерченный в предзакатном небе, разговор.

Я уже чувствовал себя настолько адекватным, что мог предаваться приятной меланхолии, не опасаясь за свое психическое здоровье, и даже слегка иронизировать над собой и всеми своими ипостасями. После того, как срослись виртуальные переломы моей многострадальной психики и с меня сняли воображаемые бинты наступило видимое облегчение и осознание того, что я еще не настолько вознесся и преисполнился чувством собственной исключительности, чтобы считать себя законченным шизофреником, повернутым на мании мессианства. Я не сумасшедший, а периодически с ума сходящий, продолжающий куда-то эволюционировать и во что-то чудесно превращаться. И этот процесс нельзя признать ни катастрофически необратимым, ни окончательно завершенным.

— Ты плачешь? – спросил я.

— Нет, просто на улице дождь… Все в порядке, правда, — улыбаясь сквозь слезы, траурно обрамленные потекшей тушью для ресниц, сказала она.

— А знаешь, что я знаю? Бог больше любви, больше всех своих заповедей.

Меня, как всегда, тянуло к глобальным обобщениям и распирало – конечно, в меру, в пределах допустимых отклонений от общепринятой нормы – от желания приоткрыть завесу над сакральным, поделиться с Дашей самым сокровенным. В самый последний раз, чтобы окончательно проститься со своим безумным прошлым.

— Да, милый.

Теперь она во всем соглашалась со мной, чтобы не вызвать рецессию или какое-нибудь непредвиденное обострение.

— Ты и правда так думаешь? – обрадовался я.

— Конечно. Ты знал это всегда.

— Знал, но не понимал. Знание надмевает, а любовь назидает. Кто это сказал? Не помню… Не в этом суть… Послушай, я понял главное: смерти нет… Ее нет, понимаешь? Это величайшее заблуждение, что она есть. Смерть – это не конец. Свеча, зажженная Богом, не погаснет никогда.

И неожиданно проснувшееся в горах и на равнинах, в пещерах и каменоломнях, в селениях и кочевьях эхо повторило вслед за мной: никогда…

Об авторе Международный литературный журнал "9 Муз"

Международный литературный журнал "9 Муз". Главный редактор: Ирина Анастасиади. Редакторы: Николай Черкашин, Владимир Спектор, Ника Черкашина, Наталия Мавроди, Владимир Эйснер, Ольга Цотадзе, Микола Тютюнник, Дмитрий Михалевский.
Запись опубликована в рубрике проза. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s