
Отрывок из романа (повести) «Афинская школа»
Пятница
Мой голос для тебя и ласковый и томный… Мой голос для тебя и ласковый и томный, а дальше, как дальше? Тревожит поздное молчанье ночи темной… молчанье ночи темной… Как хорошо! Как послушно ложатся слова, как точно откликается рифма. Ночи темной… Не хочется шевелиться. Только лежать и вспоминать стихи. Неужели еще ночь? Открываю глаза. Светло. Смотрю на часы — семь. Надо вставать. Одеваюсь и думаю: к чему бы это? Пробуждение под музыку пушкинского стиха. На лекциях в Московском университете Учитель, прочитав это стихотворение, задавал студентам задачу: где в это время любимая женщина? С поэтом? Или ее нет в комнате, и здесь одно воспоминание? А потом сам отвечал, понимая, что поставил нас в тупик: воспоминание, ее с ним нет. Звуки, которые он слышит: «Люблю, твоя… твоя…», проносятся в его воображении. Почему он так думает? А вы посмотрите, какой эпитет у слова свеча. Печальная. «Близ ложа моего печальная свеча…» Этим все сказано. Ее нет с ним, но иллюзия, что она рядом, — он ее представляет, когда ночью пишет стихи.
Что у меня сегодня? Сегодня у меня Таня. И мы с ней читаем «Египетские ночи». Так что сон в руку, сон в руку. Египетские ночи, Клеопатра, сладострастие… Египет — это, конечно, Восток, Азия, но в те времена, во времена Клеопатры, это еще и немного Греция, это эллинистический мир, ведь Египет был завоеван Александром Македонским, основавшим на реке Нил город своего имени — Александрию. Клеопатра знала греческий, как, впрочем, и много других языков, включая берберский. Пишут, что она знала и древнееврейский, и латынь. Интересно, на каком языке она разговаривала с Цезарем? Скорее всего, на греческом. Это был язык учености, общения, любви, а латынь была языком политики и войны. Египетские ночи, египетские ночи.
Читала, что к прибывшему в Александрию уже далеко не молодому Цезарю юной царице помог проникнуть сицилийский рыбак. Под покровом ночи он провез ее по Нилу на лодке, а потом спрятал в мешок или ковер, здесь версии расходятся, и тайком пронес в покои римского военачальника. А там… там дело было уже за ее чарами, за ее магической привлекательностью для мужчин. Египетские ночи. Да, египетские ночи… У Пушкина, впрочем, своя Клеопатра. О ней будем говорить сегодня с Таней. О ней и еще об ее «двойнике», о лермонтовской царице Тамаре. Однако что это я? Пора день начинать.
В окне, что рядом с компьютером, видна наша голубая елочка. Привет, красавица, с добрым утром! Солнце уже проникло в комнату, но дома прохладно, градусов пятнадцать, дрожа от холода, зажигаю в ванной рефлектор и отогреваюсь. Когда, умывшись и переодевшись, я спускаюсь вниз, Сережа готовит себе кофе. Почему-то он сегодня не спешит, как обычно, — завтракает одновременно со мной. Оказывается, он собирается сейчас в Б., в филиал их компании; назад поедет мимо нашего дома, так что, если я хочу, могу поехать с ним.
— В Б. я пробуду около часа, ты успеешь зайти в магазин и даже прогуляться.
Я киваю — и мы отправляемся.
Люблю ехать на машине, конечно, в качестве пассажира, люблю дорогу. Ехала бы и ехала. Это чувство осталось еще с 1990-х годов, с Италии. Туда мы отправились по направлению к неприметному городку А. на Адриатическом побережье, где Сережа получил маленький грант в университете. Безотказный наш «жигуленок», по имени Лилечка, прокладывал путь через Белоруссию, Польшу, Чехию, Австрию. В дороге были пять дней, останавливались в дешевых домашних пансионах, не зная языка, не имея денег; было страшно, непривычно, сердце обмирало от ужаса перед будущим, но дорога… дорога была живительна, она спасала.
Мне нравится, как Сережа ведет машину — очень спокойно и уверенно, без рывков и вихляний. Мне необходимо иногда отрываться от стола, от своих занятий, вот и стали для нас привычными такие броски то в Б., то в К., то на Океан, на нашу заветную тропу. Обычно вылазки приходятся на выходные; в будний день, пожалуй, мы едем впервые.
Б. считается частью Большого Города, но сильно от него отличается. Именно в этом районе с давних пор селились российские эмигранты, по большей части евреи. Не потому ли в облике Б. есть для меня что-то от местечка? Много дореволюционно-патриархальных вывескок, много евреев в шляпах, много синагог. В то же время Большой Город, особенно его центральная часть, с того самого первого дня, когда мы на экспресс-автобусе прибыли с подростком-сыном из нашего городка, показался мне страшно похожим на Москву. Его бульвары словно приходились родственниками московским бульварам. И главный из них — сильно напомнил родные «Чистики», Чистые пруды; впечатление усилилось, когда мы вышли к небольшому пруду, по которому плавали утки и лебеди и сновали большие лодки с беззаботными — взрослыми и маленькими — пассажирами.
Едем по Б. Вот если сейчас свернуть налево, попадешь к дому Старого Поэта. Смотрю на Сережу:
— На минуточку зайдем, а?
И мы сворачиваем. Против правил оставляем машину внизу (для стоянки нужен стикер «резидента» здешних мест), быстро поднимаемся по лестнице, звоним, дверь подъезда не сразу, но открывается, идем по коридору направо — и Сережа нажимает на звонок в квартиру Поэта.
Открывает незнакомая женщина со строгим лицом.
— Простите, — говорю я по-русски, как-то нет у меня сомнений, что женщина — русская, — Наум Семенович и Люба… мы к ним.
Женщина ведет нас за собой. В спальне, на своей постели сидит Старый Поэт. Похоже, что Любы нет. Мы здороваемся, я целую его в седую с редкими волосами голову, он вслепую нащупывает и пожимает мою ладонь.
— Где Любочка, Наум Семенович?
— Увезли. Час назад Любаню увезли. Вот Люсенька. — дочь, — вызвала мне помощницу.
Женщина с сурово поджатыми губами кивает и представляется:
— Полина, — и уходит в кухню.
Взгляд Старого Поэта бродит в растерянности.
— Она успела собраться? — только и могу я выдавить из себя.
— Она? Собраться? — видно, он плохо понимает мой вопрос, думает о другом. Легко понять о чем. Люба обычно с ним, он практически первый раз оказался без нее. Она для него опора в материальной жизни, ее сердцевина. А душа его с самого начала была не здесь — в России.
Совсем недавно ушел ближайший друг Старого Поэта, критик, самый младший из всего их московского кружка. Оставшихся на родине друзей можно пересчитать по пальцам. И хотя в Москву Поэта по-прежнему тянет, но для поездки не то уже здоровье, к тому же нет там теперь ершистого, нежного душой Владика, да и Любочка в одночасье сдала, вот угодила в больницу.
— Не волнуйтесь, Наум Семенович, здесь очень хорошие врачи.
— Почему она не звонит? Она сказала, что позвонит, как только приедет.
— Значит, что-то помешало. Может быть, ее сразу взяли к врачам.
Через минуту он снова вскрикивает:
— Кира, она должна звонить, почему нет звонка, как ты думаешь?
Он взволнован, нервничает, Люба всегда действовала на него успокаивающе, была его глазами и руками, читала вслух, давала лекарства и еще давала то, что получает ребенок возле матери, — чувство защищенности. Он обхватывает голову руками, покачивается, словно молящийся еврей. Ожидание становится нестерпимым.
— Послушайте, Наум Семенович, так нельзя, давайте споем. Вы ведь знаете революционные песни? Я всегда, когда мне плохо, пою революционные песни.
— Кирочка, я не умею петь и революционные песни терпеть не могу, они все бесчеловечные.
— Зато они заряжают, они дают силы и укрепляют дух. В Италии я их пела сыну, когда он не засыпал, он меня сам просил: «Мама, спой про Щорса». Почему-то Щорс был у него любимый. Давайте попробуем.
И я затягиваю:
— «Шел отряд по бережку, шел издалека. Шел под красным знаменем командир полка».
Старый Поэт минуту прислушивается к словам, потом начинает подтягивать слабым негибким голосом:
— «Шел под красным знаменем командир полка».
— «Голова обвязана, кровь на рукаве», — запеваю я, и Поэт подхватывает сам, без подсказки:
— «След кровавый стелется по сырой траве».
— «Э-э-э, по сырой траве», — это поем мы уже втроем, ибо в хор вступает Сережа.
Строгая Полина заглядывает в комнату, с удивлением смотрит на нас. И тут раздается звонок. Сережа хватает трубку и подает ее Поэту. Тот, тяжело дыша, кричит в трубку:
— Любаня, это ты, ты?
На том конце провода ему отвечают. Его лицо яснеет, и теперь он уже не кричит, а шепчет:
— Любаня, со мной все в порядке. Как у тебя? Я тебя буду ждать, Любаня. Слышишь? Буду ждать.
* * *
Сережа подъехал — я села со своими скромными покупками, и мы отправились в обратный путь. Всю дорогу мне дремалось, и сквозь дрему в сознании рисовались странные картины, все почему-то связанные с древним миром. То представлялась Клеопатра, она беззаботно спала в лодке, а сицилийский рыбак весело греб в направлении Сицилии, то царица Тамара, совсем не коварная и не злая, убегала из своей тесной башни с молодым пастухом, то Брут с криком «Папа!» бросался наперерез убийцам Цезаря, защищая того, кто, по слухам, мог быть его отцом.
Но дрема моя была прервана, Сережа неожиданно резко затормозил, я в испуге открыла глаза — и увидела в окно машины небольшого размерами, но ладного индюка, гордо вышагивающего посередине проезжей части. Мы были уже возле дома. И индюк, возможно, приходил к нам в гости. Ужасно я ему обрадовалась. Дело в том, что прошлой зимой, прямо под Рождество, к нам наведалось целое племя диких индеек, шесть особей. Утром мы увидели их из окна — они обошли кругом нашу голубую елочку, потом разбрелись по участку, но через короткое время снова выстроились в линию и друг за дружкой стали перебегать через дорогу, направляясь в лес. Сережа успел заснять волшебную картину на видео, и мы все Рождество рассылали знакомым кадры разгуливающих по участку вольных индеек, сопровождаемые бодрой ритмичной музыкой. Потом в холодном ветреном марте, в один из вечеров, я вдруг выглянула в окошко — и встрепенулась: возле нашей елочки прохаживались три крупные степенные индюшки. Было впечатление, что они «на сносях», так громоздко они выглядели в сравнении с теми изящными цыпочками, что приходили к нам зимой. Понимаю, что такое предположение дико: индюшки высиживают цыплят из яиц, но вес они явно нагуляли. Несмотря на свою массивность, они бойко двигались и даже летали. Я не верила глазам: из другого окна, выходящего на лужайку, огражденную от соседского участка мощными столетними деревьями, можно было видеть, как они взлетают и садятся на толстые ветки, примерно посредине могучей кроны деревьев-исполинов. Огромные деревья шумели на ветру, их кроны качались.
С детства не понимала и не понимаю до сих пор, как эти тяжелые птицы преодолевают земное притяжение. Как они удерживаются среди качающихся веток? И неужели им не страшно при каждом новом порыве сурового борея?
Больше они не приходили. Мы ждали, что к лету «мамаши» пожалуют к нам с приплодом, но не было ни мам, ни детей. Алевтина, поэтесса из Филадельфии, с которой почти каждый вечер мы разговариваем по телефону и которой я рассказала про индюшек, предположила, что их съели. Невдалеке от нашей горы расположился целый поселок вьетнамских беженцев. «Вот они их и съели, — услышав о поселке вьетнамцев, сказала Аля, — они едят все, что движется, даже жуков».
Вышагивающий по дороге молодой индюшонок внушал надежду: может быть, где-то неподалеку притаились его родители, его соплеменники. Бедное, бедное индюшечье племя, ему, как и индейцам, желающим жить по своим законам, нет места в современном мире. Приходится уходить в леса, в чащу, скрываться в дебрях, но и там отыщутся те, кому хочется «взглянуть на диких индейцев» или «отведать мяса дикой индейки».
Поднимаюсь к себе и сажусь за компьютер в тщетной попытке писать рецензию. Но нет, ничего не выходит, нет настроения, да и книга из разряда тягомотных. И вот я на улице — хожу вокруг дома по асфальтированной дорожке и размышляю на тему, близкую вечернему уроку, — о любви.
Пушкин «Египетские ночи» не закончил. Судя по отрывкам, он замышлял найти в современном ему Петербурге женщину, способную бросить мужчинам вызов Клеопатры. И судя по всему, такая женщина находилась. В отрывках ее зовут Вольская. Наяву ей могла соответствовать Аграфена Закревская, жена финляндского генерал-губернатора, любовь поэта Баратынского, избравшая Пушкина своим наперсником. Об этом есть у него стихотворение: «Твоих признаний, жалоб нежных, / Ловлю я жадно каждый крик. / Страстей безумных и мятежных / Как упоителен язык! / Но прекрати свои рассказы, / Таи, таи свои мечты, / Боюсь их пламенной заразы, / Боюсь узнать, что знала ты!» Мужчина, опытный в любовных делах, боится узнать, что знала женщина в страсти… Что же это за страсть такая?! Далеко же современным кокеткам до восточных цариц и до «беззаконной петербургской кометы»!
«Египетские ночи» у Пушкина заканчиваются блистательным стихотворением, якобы сочиненным заезжим итальянцем-импровизатором; в нем описан пир Клеопатры, на котором она бросила всем присутствующим мужчинам свой вызов. Царица устанавливает «равенство» между собой и пирующими. Она — продавец, они — возможные покупатели. Только на кону не монеты, не золото — жизнь. Эту цену нужно заплатить за ночь любви. Ночь любви с Клеопатрой. Вот в чем ее вызов.
Ужасное условие
Недаром Пушкин пишет: «Рекла — и ужас всех объемлет». Но одновременно «страстью дрогнули сердца».То есть ужас ужасом, но получается, что действительно в ее любви есть нечто бесконечно притягательное, за что можно отдать жизнь. Она называет это «блаженством» («В моей любви для вас блаженство»). Но только ли «блаженство» притягивает? Если говорить о тех трех, что приняли вызов, то их мотивы различны.
Первая ночь по жребию достается римлянину — Флавию. Он смелый и уже немолодой воин, «в дружинах римских поседелый». «Снести не мог он от жены высокомерного презренья». Вызов «наслажденья» он принимает как вызов на бой. Для него унизителен смертный страх, тем более перед лицом женщины, хоть и царственной.
Второй, купивший у Клеопатры ночь, — грек Критон. «Рожденный в рощах Эпикура», то есть поклонник греческого философа, провозглавившего наслаждение высшим благом, он еще и певец любви (певец «Харит, Киприды и Амура»), то есть поэт. Поэт-эпикуреец, не раздумывая, покупает ночь наслаждения. И пусть цена запредельно высока, но и наслаждение обещает быть нетривиальным.
Третий — аноним, мы не знаем ни его имени, ни занятий. Это совсем еще юнец, чьи щеки «пух первый нежно отенял». Он неопытен в любви и рвется ее вкусить; скорее всего, Клеопатра — его первая (и последняя) женщина.
Теперь вопрос: для чего этот торг самой Клеопатре? Ей, царице, знавшей любовь римских военачальников: Цезаря, Антония? Зачем ей «неслыханное» — стать «наемницей» незнакомых ей мужчин, утолять их сладострастные желания?
Первая мысль — от скуки. Ей скучно на пиру, где все течет по обычному руслу. И вот она задумалась и «долу поникла дивною главой». И ей пришло в голову… Здесь не только то поражает, что решилась стать «наемницей» — мало ли нимфоманок? — но назначила такую цену за свою любовь. Любовь — смерть. То есть эта ночь должна проходить под знаком смерти. Она знает, что он погибнет, и он знает, что утром погибнет. Это намного страшней, чем быть «у бездны мрачной на краю». Там есть у тебя хоть тень надежды на спасение, на выход из узкого прохода на простор, здесь же только эта ночь, а за ней — гибель, мрак, бездна. Без альтернатив. Ужасно. Понятно, что в этом случае Киприда — не легкая, веселая богиня любви и красоты, а «мощная» Киприда. К ней взывает Клеопатра, к мощной страшной Киприде, и к подземным царям — «богам грозного Аида». К тому свету она взывает, к подземному миру, ведающему мертвыми. Ибо за ее любовью следует смерть. И здесь, похоже, ею движет не только скука, но и сладострастие самки богомола, откусывающей партнеру голову после совокупления.
Лермонтовская царица Тамара еще страшней Клеопатры. Она коварна и зла. Она заманивает всех подряд мужчин: воинов, купцов, пастухов. А затем, после ночи любви, предает ночного любовника смерти. Прямой договор Клеопатры подменен здесь коварной ловушкой, хотя схема остается той же самой — ночь любви, за которой следует смерть. Лермонтов предвосхищает последние строчки баллады о «безгласном теле», несомом волнами, поразительным сравнением. Ночь любви со сладострастной царицей сопровождается странными дикими звуками. «Как будто в ту башню пустую / Сто юношей пылких и жен / Сошлися на свадьбу ночную, / На тризну больших похорон». Сравнение амбивалентно: здесь одновременно и свадьба, и похороны. И в общем — то и другое верно, одно перетекает в другое. После убийства ночного гостя Тамара волей или неволей продолжает игру. Ее «прости», произнесенное из окна спальни и обращенное к «безгласному телу», сброшенному в Терек, звучит странно. В случае Клеопатры любовь завершается смертью. Лермонтов же свою балладу кончает словно бы новым любовным призывом. «И было так нежно прощанье, / Так сладко тот голос звучал, / Как будто восторги свиданья / И ласки любви обещал». Звучит как насмешка, но нет здесь насмешки. Это опять та же самая амбивалентность: смерть обещает любовь, хоть и иллюзорную.
Что это за любовь? И можно ли ей противопоставить что-то другое?
Все же в европейской традиции любовь — это чувство конкретное. Его объект имеет имя. Если тебе все равно, с кем ты имеешь дело, то это уже физиология, секс. И еще одно: от Библии идет: плодитесь и размножайтесь. Человеку заповедана любовь мужчины и женщины, приводящая к появлению потомства. Самый распространенный тип любви на протяжении веков — любовь супружеская, любовь в семье. Эта любовь, сакрализованная иудейской и христианской религиями, получила у них форму одного из священных «таинств» — «таинства брака». То, что изображено в «Египетских ночах», сильно отличается от европейского канона по всем пунктам. Любовь здесь направлена только на удовлетворение сладострастия, на получение удовольствия. Мужчина-властитель должен это удовольствие получить, а женщина должна его дать, вооружившись «всеми тайнами лобзанья и дивной негой».
Что могло привлечь в этой теме Пушкина? Почему он искал среди современниц ту, что могла бы бросить мужчине «вызов Клеопатры»? Я думаю, его влекла грандиозность требования женщины. И уже во вторую очередь грандиозность жертвы мужчины.
В ХХ веке в России я, пожалуй, знаю лишь одну женщину, способную поставить перед мужчинами «условие Клеопатры». Это подруга революционного поэта, его ускользающая любовь… А он сам, скорее всего, был бы способен принять ее условие. Да, эти двое точно могли бы. Оба как-то не помещались в своем времени, хотя их время было масштабным по катастрофичности происходящего.
А больше и не назову никого.
Противопоставить Клеопатриной любви можно разве что любовь платоническую, рыцарскую, детскую. Детскую, ибо ребенок видит — и влюбляется, и носит этот образ с собой, как «рыцарь бедный» носил с собой образ Пречистой Девы. Именно она, Дева Мария, противостоит языческой Клеопатре. А между этими двумя полюсами — пространство земной человеческой любви.
Останавливаюсь возле разрыхленной удобренной грядки. Вот-вот из-под земли проклюнутся нарциссы и тюльпаны. Что там происходит под землей? Какое колдовство? Какой процесс идет, чтобы свершился это рывок от небытия к бытию?
Начало темнеть, и я почувствовала, что замерзаю. Поднялась к себе и включила рефлектор, чтобы согреться. До занятий с Таней оставался час.
* * *
Таня попала ко мне случайно. Ее маме кто-то дал мой телефон, она позвонила, спросила, не откажусь ли я давать уроки «неординарной девочке» шестнадцати лет. Я поинтересовалась: в чем неординарность? О, она увлечена живописью и скульптурой, школу недолюбливает, хочет делать то, что ей нравится, очень немногие учителя ее устраивают. Не скажу, что такая характеристика мне понравилась, но заинтересовала, это правда.
Из машины вышли две девушки: одна — высокая блондинка, с длинными распущенными волосами, другая — помельче, тоже с распущенными волосами — синевато-фиолотового цвета. Та, что с цветными волосами, и была Таня. Про себя я сразу назвала ее Мальвиной, невестой Буратино. Мама Тани уехала, и мы начали урок.
Первым делом поговорили о жизни.
Оказалось, что в Москве Танина семья жила на Чистых прудах, Таня родилась в том самом роддоме, невдалеке от Чистопрудного бульвара, где появился на свет наш Данька. В раннем детстве она гуляла по Чистикам, кормила уток, любовалась белым лебедем…
Поначалу мне не показалось, что Таня какая-то особенная, разве что взгляд у нее был непокорный, даже вызывающий, и со своими голубыми волосами выглядела она, прямо скажем, необычно. Мы начали с ней с Пушкина. Я взяла его неоконченную повесть «Арап Петра Великого», давнюю мою любовь, — и мы читали ее с Таней и после объяснения непонятных слов и темных мест пытались обсуждать. Первое мое «художественное» задание она провалила. Я знала, что Таня художница, посещает специальный кружок, слушает лекции в художественном музее. Вот и попросила ее сделать портрет Пушкина, а предварительно показала череду пушкинских автопортретов и гениальные зарисовки Нади Рушевой, идущей вослед Пушкину-художнику в его автоизображениях. Таня принесла мне лицо без глаз. На белом смятом листе был небрежно нарисован контур головы анфас. Я взъярилась. И это Пушкин? Почему ты так лениво и нетворческиработаешь? На вопросы отвечаешь вяло, скучно тебя слушать, и вот у тебя Пушкин без глаз. Разве мог Пушкин быть безглазым? Что ты хотела этим сказать? В следующий раз ты просто обязана меня поразить, а то я подумаю, что ты самая обыкновенная.
Надо сказать, что следующего занятия я ждала с некоторым страхом. Вдруг у девчонки ничего нет, кроме самомнения? И вот они с мамой приехали. Таня села напротив меня на свое обычное место. Было видно, что ее бьет дрожь. Мне стало ужасно ее жаль, просто сердце сжалось. Хотелось сказать: «Танечка, да Бог с тобой, что ты так волнуешься?» Но удержалась. Спросила:
— Итак, что ты, Татьяна, думаешь о повести?
И тут она начала. Сначала довольно робко и сипло, но по мере говорения обретая уверенность и звучность голоса. Я не ожидала, что есть у нее и свой взгляд, и нужные слова. Со словами, правда, было хуже, приходилось ей подсказывать, так как первыми ей на ум приходили слова английские. Таня прожила в России, в старинной квартире на Чистых прудах, только три года и потом была увезена в Америку. Закончив ответ, Таня полезла в портфель и вынула оттуда новый портрет Пушкина. Совсем другой. Этот Пушкин был уже далеко не безглазый, глаза у него горели зеленовато-желтым огоньком, как у кошки, и он чем-то напоминал дальнего кошачьего предка — рысь. Я таких пушкинских портретов еще не видела. А Таня уже не дрожала, в ее взгляде читалось торжество. Когда за ней приехала мама, я ей громко сказала, чтобы Таня тоже слышала: «Ваша девочка сегодня меня удивила и порадовала. Думаю, нам будет интересно друг с другом».
И вот мы занимаемся уже почти год, и я считаю Таню своей «заветной» ученицей. Сегодня я хочу ей сказать одну очень важную вещь, суть которой про себя обозначила словосочетанием «Афинская школа». Сегодня в шесть часов. Не знаю, почему я так волнуюсь.
* * *
Пятнадцать минут до урока, я уже протерла стол в гостиной, зажгла настольную лампу, положила несколько печений на блюдечко — угощаю ими Таню в конце каждого занятия.
Целый год мы с ней изучаем Пушкина. И целый год над этим столом витает тень моего Учителя, известного пушкиниста, профессора Московского университета, опального, несмотря на все свои заслуги… Мы с сестрой со школьных лет посещали его лекции, он любил читать студентам вслух пушкинские тексты, сопровождая свое негромкое глуховатое чтение коротким и точным комментарием. С тех пор и я полюбила читать вслух на занятиях. С Таней этот метод вполне органичен — ей нужно научиться хорошо читать по-русски. Для чего, с какой целью? Для себя. Это еще одна моя ученица, которая занимается «для души». Надеюсь, она не уйдет так же внезапно, как Джен, Грета Беккер и Бобби…
Сколько за этот год мы получили наслаждения! «Арап», кроме удивительных картин эпохи, кроме потрясающего рассказа о любви «негра» к титулованной француженке, дает читателю некоторые нити к внутреннему миру автора. Все же Ибрагим — предок Пушкина, и есть, есть в этой повести что-то очень личное. А какие благоуханные отточенные фразы: «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная». Сам Пушкин следовал за мыслями Петра, когда работал в архивах над его Историей. Или такое признание: «Сладостное внимание женщин — почти единственная цель наших усилий…» Как драгоценны эти слова Пушкина особенно для сегодняшних людей, живущих в эпоху, когда все перевернулось и мужчины ищут внимания мужчин, а женщины — женщин.
Вслед за «Арапом» мы с Таней обратились к «Повестям Белкина» — и снова наслаждение. Какой язык, какие замысловатые, немыслимой крутизны сюжеты, а какие характеры! Герой «Выстрела» Сильвио Таню восхитил, ей понравилось, что, будучи в юности человеком тщеславным и завистливым, впоследствии он сумел морально превзойти «добродетельного» графа, заставив того дважды первым стрелять по себе и отказавшись от своего выстрела.
Следующим был «Дубровский», и здесь, как и в случае с «Арапом», было важно ответить на вопрос: почему Пушкин не закончил так счастливо начатую повесть. В «Арапе», положим, автора могла остановить не слишком красивая история, связанная с неверностью русской жены Ибрагима; автору, правнуку Ганнибала, не хотелось предавать огласке темные деяния предков. А в «Дубровском»? Странно, но выросшая в Америке Таня уловила политическую неблагонадежность пушкинского сюжета: крепостные крестьяне, взбунтовавшись, уходят в разбойники, и во главе их шайки — бывший помещик. Я еще больше заострила ситуацию: представь себе подобный сюжет в современной России — предположим, бунт в колонии, во главе которого ее бывший начальник, — можно ли быть уверенным, что книгу не запретят?
Две недели назад мы подошли к «Египетским ночам».
Они тоже не закончены. Почему? На этот вопрос довольно трудно ответить. Хотя… Судя по наброскам, Пушкин хотел перебросить «сюжет Клеопатры» в современность. Очень смелый ход, очень неосторожное поведение для того, кто, несмотря на то, что сам царь вызвался быть его цензором, все еще на подозрении как человек «неблагонадежный». Задуманный сюжет опасен, «аморален», предполагает картины, неприличные державной столице… И снова, как в «Арапе», но еще в большей мере, Пушкин здесь рисует себя, свой портрет — внешний и внутренний. Он — это Чарский. «Какое слово слышится тебе внутри этой фамилии?» — спросила я Таню. И она не очень уверенно, так как слово было полузнакомое, ответила: «Чара… чары». Значит, услышала и, возможно, даже поняла, что Чарский — немножечко чародей, как все настоящие поэты.
Сегодня нам предстоит прочитать последнюю написанную Пушкиным главу — выступление импровизатора, его стихотворную импровизацию на тему Клеопатры.
И сегодня же я хотела… впрочем, я не уверена, что мне хватит времени и что переход получится мотивированный… но если все совпадет, то я хотела сказать Тане нечто очень важное о наших с ней уроках… Именно Тане, ее я выбрала как свою «заветную» ученицу. Я долго несла это в себе, и, кажется, пришло время для объяснения некоего сакрального смысла того, чем мы с нею занимаемся.
* * *
На часах, висящих на стене слева от меня, ровно шесть. Пока Тани нет, я просматриваю «Египетские ночи». Какое счастье, что когда-то я увезла Пушкина с собой. Маленькие, в ладонь, серые томики уместились на дне чемодана, рядом я положила Библию, а уже сверху накидала белье и одежду. С одним чемоданом я перемещалась из Москвы в Италию, из Италии в Америку — и всякий раз соблюдалась эта диспозиция: снизу Пушкин и Библия, сверху все остальное. Странно, вот уже четверть седьмого, а их нет. Обычно Танина мама звонит мне с дороги, если опаздывает. Половина седьмого. Куда они запропастились? Почему не звонят?
Не хочется думать, что это не случайно. А вдруг? Р-раз — и решили, что хватит, что довольно, что сколько можно тратить деньги на «мертвый» для Таниного окружения язык? Признайся, ты ожидала чего-то подобного, хотя гнала эту мысль, все обдумывала, что сегодня скажешь Тане. Неужели наши занятия оборвались и все, что я хотела высказать, так и останется со мной, так и не достигнет Таниного слуха? И я не покажу ей репродукцию той ватиканской фрески Рафаэля, где на самом верху у колонн стоят два божественно красивых и могучих человека, учитель и ученик, седовласый старец Платон и черноголовый мужественный Аристотель? И не укажу ей, моей художнице, на знаменитых мудрецов древности, разбросанных по пространству фрески: греческих, египетских и персидских. Все они, где бы и когда бы они ни жили, были выучениками тех двух, великих, у всех за спиной стояла афинская школа. И пришел Рим, и все покорилось Риму, его мечу и его законам, но подспудно в огромной империи осуществлялась незримая работа, покоренные греки несли в мир свое знание, свое искусство, свой взгляд. И чудо — на фреске Рафаэля, созданной века спустя в Вечном городе, городе победителей, городе Цезаря и Октавиана Августа, в перл создания возведены два мудреца из покоренной Римом провинции — Платон и Аристотель, и прославлена их афинская школа.
Когда-то в детстве я прочитала в исторической книжке, как один греческий актер, мим, убедившись, что греческой цивилизации больше не существует, страна завоевана, храмы разрушены, книги сгорели в пожарах войны, решил, что пока жив, будет нести в мир сохраненные им священные осколки. Может быть, и нам, живущим в чужой стране, среди тех, кто говорит, думает, шутит на другом языке и все это делает иначе, чем мы, может быть, и нам предстоит этот путь? Путь, начертанный Рафаэлем в его «Афинской школе»?
Неужели я никогда не смогу этого сказать своей «заветной», понимающей меня с полуслова ученице?
Громкий звонок в дверь. Кто это? Я уже словно забыла, что сегодня наш с Таней урок.
Но это они, Таня и ее мама. Танина мама бросается ко мне, скороговоркой начинает объяснять, что на дороге столпотворение, строительство, авария, что на том участке пути, где они стояли, отсутствовала мобильная связь. Таня уже сидит на обычном месте. Яркий свет люстры падает на ее фиолетово-синие волосы, делает их зелеными, под цвет русалочьим глазам.
Танина мама уходит, и, когда я подхожу к столу, Таня вдруг говорит:
— А знаете, кого мы чуть не сбили по дороге? Целое семейство индеек, их было штук шесть; кажется, они шли в вашем направлении.
Мне становится как-то очень легко, я глубоко вбираю в себя воздух и сажусь на свое место у стола. Урок начинается.

иллюстрация: Alexandre Cabanel.
Cléopatre essayant des poisons sur des condamnésà mort