Павел Гигаури. Западня, или как убить Ахилла


Еще в детстве у меня появилась идея, что человеческая мысль материальна, как радиоволны или гравитация, но тогда я не мог объяснить себе, почему приборы не могут зарегистрировать ее. Позже, читая «Антигону», я нашел этому объяснение: скорость человеческой мысли быстрее скорости света, и поэтому ни один прибор никогда не сможет зарегистрировать мысль, и именно поэтому, мысль, отпущенная на волю, не может быть поймана, заперта или скрыта. Мысль беспредельна и вечна.

Следуя правилам английского языка, номер впереди идущей машины должен читаться и произноситься, как ЭКС-И-ПИ. Эти три буквы английского алфавита превратились в шесть, проникая стереоскопически через два моих глаза в мой мозг, и там опять слившись в три, вместо латинского центра, как компьютерный троянский вирус, с насмешкой активировали центр ответственный за русский шрифт, и обернулись словом ХЕР, вызвав всплеск неожиданной взрывообразной активности в еще полуспящем сознании. Это смешно, — сонно подумал я, и решил посмотреть, кто едет на этой машине, включил левую мигалку, и, выждав удобный момент, прыгнул в левый ряд, чуть подрезав параллельно идущую машину: «Прости, друг, у меня важное дело…». Я стал поджимать впереди идущую машину, чтобы сравняться с интересным номером, но впереди идущая машина не торопилась, и я мог разглядеть только руки на руле: это были женские руки. Я знал, что женские руки на руле всегда очень изящны, но это может быть коварный обман. Так оно и оказалось, когда я поравнялся с машиной, то увидел очень непривлекательную, можно сказать, страшноватую, женщину средних лет, с непонятного цвета распущенными волосами. А она даже не знает, на чем она едет, — с зловредной усмешкой подумал я, разочарованный ее неприглядным видом. Ситуация с визуальным вирусом, проникшим в мой мозг, разрешилась, я окончательно проснулся, но заметил, что этот вирус оставил после себя одну, еще не сформированную, аморфную мысль, которая показалась мне интересной. Ее надо не забыть, вернуться к ней и рассмотреть поближе, четко определить ее контуры, в ней было что-то притягивающее. Это потом, а сейчас надо сосредоточиться на рутине утра. У меня в жизни есть рутина, и это хорошо. После долгих лет неурядицы, неустройства, неопределенности, связанных с переездом в другую страну, разводом, случайными заработками, написанием диссертации, я научился ценить рутину, наконец-то у меня есть постоянная работа, постоянный заработок, жилье. Работа, которой я хотел заниматься всю жизнь, ради которой я переехал в другую страну, и как оказалось, ради которой, я потерял семью, и на которую я выезжаю каждое утро, вливаясь со своей машиной в общий, провинциально слабый, и все равно очень раздражающий, поток утреннего уличного движения. Я живу в Вестоне, небольшом университетском городке, который расположен на берегу большого озера, и окружен вместе с озером невысокими, но настоящими, покрытыми растительностью горами, которые своей красочной вертикальностью прерывают поток горизонтального пространства, создавая вокруг города почти замкнутое пространство естественной цитадели или просто затерянного, изолированного мира. Этот город есть «вещь в себе», где так или иначе все связано с университетом, — это неакадемическое продолжение самого университета, улицы всегда полны молодежью, как студентами, так и какими-то не очень понятными персонажами с неопределенным родом занятий и жительства, таких людей всегда можно видеть сидящими на асфальте около стен домов прямо на тротуаре, играющими на разных инструментах, просящими денег и почему-то всегда имеющими при себе беспородных собак. На столбах всюду развешены яркие листовки с объявлениями об уроках, месте и времени встречи каких-то групп, купле-продаже чего угодно, с призывами к митингам, и выходу на протест против чего угодно или просто призывами к чему-то, например: «Прекратите жрать мясо, сволочи!»

В городе постоянные концерты, как мировых знаменитостей, так и никому неизвестных артистов, рок-групп, комедиантов, в городе всегда что-то происходит, он засыпает только на несколько коротких часов среди недели, а в выходные и вовсе не спит.

 Сексуальная жизнь города тоже связана с университетом, студенческие общежития города неутомимо, из года в год, генерируют свободную сексуальную энергию, которая выплескивается на весь город, заряжая электризующей силой творчества, созидательности и продуктивности его жителей. В университете же периодически возникают сексуальные атмосферные завихрения в виде скандалов и слухов: половые отношения преподавателей, профессоров и студентов часто становятся предметом разбирательства разных комиссий, причем разнообразие комбинаций этнического и расового происхождения, половой ориентации, возрастов и положения на социальной лестнице участников событий делает драму неожиданным, захватывающим, и никогда не прекращающимся действием.

Люди, ходящие по улицам города, в основном студенты, в меньшей степени преподаватели, носят в своих карманах и головах разные рецепты, как спасти и улучшить весь мир, но из города, обнесенного горами, как редкие книги из библиотеки, нельзя выносить эти рецепты наружу, и поэтому безнадежно больной мир мается там, за горами, и ждет своих спасителей, а спасители мира, уверенные, что это только вопрос скорого времени, ломают голову, в какой бар пойти сегодня вечером и как организовать все оставшиеся выходные, чтобы успеть везде и быть готовым к понедельнику.

Жизнь в университетском городе, особенно если ты работаешь в университете, не имеешь семьи и здоров, несмотря на каждодневную нервозность и лихорадочную сиюминутную хаотичность, кажется, зависла во времени и не меняется. Каждую осень толпы спасителей мира заполняют аудитории, холлы, общежития университета, волны людей прокатываются по улицам города, как стихийное бедствие, а к лету все пустеет и оголяется, как океанский берег во время отлива. Наступает обманчивое затишье. А потом опять приходит осень, и все начинается сначала; и в этом повторяющемся цикле движение времени совсем незаметно, кажется, что оно попало в западню и с нескончаемой энергией равномерно движется по кругу.

Моя машина проезжает по набережной озера, поворачивает налево и поднимается в гору по центральной улице городка и потом опять поворачивает налево на главную аллею университета. Здесь, в самом старинном здании университета, чья центральная башня красуется на эмблеме учебного заведения, основанного в восемнадцатом веке, находится кафедра классической литературы, в которой я числюсь профессором и специализируюсь на литературе античной Греции. Я подъезжаю к парковке со шлагбаумом, магнитной карточкой отрываю въезд и тихо подкатываюсь к своему месту, парковка, расположенная за учебным корпусом, — привилегия, и я с удовольствием пользуюсь этой привилегией. Припарковав машину, я не иду через парадный вход с широкой, словно русло реки, монументальной мраморной лестницей со сточенными от течения времени ступеньками и дубовыми, отполированными множеством ладоней, перилами, которая величавой спиралью поднимается от первого до последнего третьего этажа, а ныряю в едва заметную боковую пожарную дверь с торца здания и по полутемной, такой же старинной, лестнице поднимаюсь на свой третий этаж. У меня есть своей отдельный, хотя и совсем крошечный, кабинет с окном, что тоже привилегия, большинство кабинетов без окон, хотя и значительно больше по размеру. Мое окно — это не просто окно, это отметка, по которой я могу узнать свой кабинет с улицы, моя личная отметина на фасаде старинного здания, оно будет хранить память обо мне, когда меня уже не будет в университете, и люди, работавшие со мной, позабудут меня, это окно будет меня помнить своей, закрытой ото всех, метафизической памятью, как оно хранит память о людях, смотревших через его стекло до меня. В рамы этого старинного окна вместе с маленькими стеклянными квадратиками вставлены фрагменты ушедших эпох, через которые прошел университет, и через них преломляется не только свет, но и вся теперешняя действительность. Взгляд, направленный наружу с потоком света и сознания, цепляется мыслями и ассоциациями за квадратную деревянную решетку окна и обретает новое направление движения и новую форму. Это окно помогает мне писать статьи, готовить лекции, семинары, в нем есть мистический заряд энергии.

Я научился распознавать его снаружи в ряде окон третьего этажа правого крыла здания, если стоять лицом к парадному входу. Когда смотришь в окно из кабинета, то кажется, что смотришь на улицу из самого центра здания, которое очень легко может быть определено извне, потому что весь мир вокруг заглядывает в это окно, он симметрично располагается по отношению к просвету окна, создавая определенную классическую гармонию пространства во внешнем мире: деревья аллеи, здания университета на другой стороне аллеи, прогуливающиеся люди и проезжающие машины, — все проникает в кабинет через окно, как через объектив фотоаппарата. Но когда смотришь на здание снаружи, то удивленно обнаруживаешь безымянность окна. Пытаясь найти его, сужаешь зону поиска, отбрасываешь крайности, и вот остается четыре окна, каждое из которых могло бы быть моим, но трудно сказать с абсолютной уверенностью, которое из них. Мне пришлось прикреплять бумажную снежинку к стеклу, чтобы можно было распознать окно снизу снаружи, в конце концов я научился узнавать его на фасаде здания без снежинки: по ориентирам на крыше и на земле. Само окно было старинное, выложенное из маленьких стеклянных квадратиков, сделанное по образцу корабельных окон, которые люди используют также на океанском побережье, — это окна, которые, когда открываются, не распахиваются ставнями наружу, а нижняя часть окна поднимается, как по рельсам, вверх, так сильный морской ветер не может их повредить. Океана поблизости нет, но университет строили выходцы из Англии, и они делали это так, как было принято дома.

Я люблю открывать свое окно. Я его открываю, заманивая к себе в кабинет последние теплые осенние деньки или пытаясь поймать первые теплые весенние солнечные лучи после долгой и снежной зимы. И вот сейчас я вошел в свой кабинет, протиснулся между письменным столом и книжными полками к окну и привычным усилием, как штангист на соревнованиях, сначала потянул, а потом толкнул вверх раму окна, — на меня тут же пахнуло свежим утром. Пока едешь в машине, бредешь к зданию, то не чувствуешь всей прелести утра; то ли еще не проснулся, то ли здесь, на уровне третьего этажа, воздух, защищенный макушками деревьев, чище и свежее, как бы оно ни было, но утро проникает в мой кабинет через открытое окно на третьем этаже вместе с неотфильтрованными стеклом звуками улицы и неизменным видом зданий напротив из старинного красного кирпича, за которыми скрывается озеро. Я сажусь за свой стол и смотрю на расписание занятий на сегодня, первый час свободный, потом лекция. Открытое окно на уровне моего лица, как рама вокруг портрета, таким меня видит улица. Картинные рамы, наверное, пошли от оконных рам, чтобы усилить иллюзию причастности полотна к месту и времени зрителя, как будто человек смотрит в удивительное окно. Улица через открытое окно дышит мне в лицо, я с грустью отгоняю от себя мысль о том, что следующей весной начнется большой ремонт в здании, будут устанавливать новую отопительную и кондиционерную систему, и, как часть этого проекта, чтобы система была более эффективной, как это делается во всех современных зданиях, будут менять окна; установят новые, повышенной термоизоляционности, подходящие по стилю, но не открывающиеся окна. Жалко. Я привык к доступности улицы, к ее неочищенному через поры фильтров воздуху.

«Гнев, (пауза), богиня (пауза), воспой Ахиллеса, Пелеева сына.» Вот оно, начало. Первая строка, расположенная на странице рядом слов, вытянутых по горизонтали, словно игла шприца, и именно через эту строку-иглу в кровь, в сердце, в самую глубину кровотока вливается божественный нектар бессмертия. Это блаженство бессмертия не делает вас бессмертным, но оно дает вам ощутить его вкус, допускает к себе, позволяет почувствовать его присутствие, ощутить на себе, что это значит — навсегда. Навсегда — это мера времени, это земная человеческая вечность, не бессмысленная вечность вселенной и космоса, где астрономические цифры и размеры просто не имеют смысла, а вечность, соизмеримая с быстротечной человеческой жизнью. Главный герой «Илиады» — это время. Здесь нет главного героя, как в «Одиссее». В поэме множество действующих лиц, но все действующие лица первого плана равны по значимости; «Илиада» не об Ахилле или Одиссее, или Прекрасной Елене, или о Гекторе, — «Илиада» о своем времени, — время «Илиады» — навсегда. Это останется навсегда:

«Всех их на ста кораблях предводил властелин Агамемнон», или «Царь Одиссей предводил кефалленян, возвышенных духом, живших в Итаке мужей и при Нерите трепетнолистном.» Так же навсегда остается и «Вслед их Нирей устремился с тремя кораблями из Сима,… Смертный, прекраснейший всех, после дивного мужа Пелида (то есть Ахилла); Но не мужественен был он, и малую вывел дружину». От этого уже никогда не отмыться, не избавиться, не позабыть: «но не мужественен был он», — это приговор, и приговор навсегда.

Расстояние времени находится в антагонизме с мерой времени — навсегда, если нет отметки времени, то чем больше расстояние времени, тем больше вероятность, что навсегда перейдет в свою противоположность — никогда. Расстояние стирает детали, размывает образы, все становится расплывчато и схематично, объемность теряется, все становится плоско и одноцветно, наступают сумерки узнавания.

Если посмотреть на время Трои снаружи, то увидишь развалины стен города, который существовал давним-давно, и все, что происходило на расстоянии в три тысячи лет, имеет относительные очертания, границы нечеткие, плюс-минус сто лет не имеют значения; день, как единица времени, просто не подходит, как не подходит миллиметр для определения расстояние между городами, каждая отдельная часть происходившего сомнительна в достоверности, но событие в целом было, от этого возникает ощущение невосполнимой потери, условной реальности, но если посмотреть на событие через поэму, через свою память, то события обретают плоть, то есть обретают те подробности и детали, которые обычным взглядом с расстояния в тысячи лет не рассмотреть. На нас обрушивается ниагара информации, но количество информации, которое мы способны воспринимать в единицу времени, имеет предел. Разрешающая способность нашего мозга различать мелкие детали на близком расстоянии ограничена, и вот мы пятимся назад под напором детальности картины, как отстраняем от себя очень близко придвинутую к глазам книгу, чтобы устранить боль в зрачках и комфортно сфокусироваться на буквах и прочитать текст. В «Илиаде» детали визуальные, психологические, эстетические, переплетаясь, сливаются в одно неразличимое целое, кружатся в тысячелетней трубе калейдоскопа поэмы, и все воспринимается как течение жизни. Это художественный прием гения.

Вкус, дурманящий вкус деталей: «и сына обнять устремился блистательный Гектор; Но младенец назад, пышноризой кормилицы к лону С криком припал, устрашася любезного отчего вида, Яркой медью испуган и гребнем косматовласатым, Видя ужасно его закачавшимся сверху шелома». Детали настолько ясны и точны, и звучны, что мы, как боги-олимпийцы, не ведая времени и земного притяжения, переносимся от действа к действу, не испытывая на себе превратностей трехмерного пространства, утянутого, как ремнями, временем и гравитацией. Происходящее настолько явно, что возникает неловкое ощущение, что там, на той стороне — жизнь, там люди из плоти и крови, а мы, призраки-тени, наблюдаем с завистью, тайком, за их действом. Там, во времени Трои, нет безымянных героев, пусть даже эпизодических, появившихся в одном действии там, как в Книге жизни, все занесены на счет времени, все, кто говорит или сражается, умирает, имеет имя, и к их имени приставлены имена родителей, ведь человек не появился из ниоткуда: «Отрасль Форбаса, стадами богатого, Гермесом был Более всех из пергамцев любим и богатством ущедрен; Но от супруги имел одного Илионея сына. Пикой его поразил Пенелей в основание ока, Вышиб зрачок, проколовшая пика и око и череп вышла сквозь тыл, и присел на побоище, руки раскинув, юноша бедный…» И плывет Форбас во времени, навсегда скорбящий о своем убитом единственном сыне Илеонее, и никогда не будет ему утешения. Там личность сохранена во времени, не только чтобы сохранить память о людях, но потому что личность определяет время, время «Илиады» — это время войны: еще нет боевого строя, нет фаланги, нет легиона; воины сражаются один на один, это — поединок. Нет возможности сомкнуть щиты в один непроницаемый панцирь, потому что на щите только одна рукоять, нет ремня для предплечья, нет у воинов возможности слиться в единого зверя войны, нет возможности стать незаметным в боевом строю, — все на виду: ты, твое имя, твоя семья, твой род. «Тут Одиссей копьеборец покинут один; из ахеян С ним никто не остался: всех рассеял их ужас. Он, вздохнув, говорил к своему благородному сердцу: Горе! Что будет со мною? Позор, коль, толпы устрашася, Я убегу; … Кто на боях благороден душой, без сомнения, должен Храбро стоять, поражают его или он поражает.» Мужество, способность пересилить страх, навсегда останутся у людей добродетелями, а трусость — пороком, даже когда не будет войн. Никогда трусливый человек не будет любим другими, потому что трусливый человек — раб собственного страха.

Три тысячи лет назад, время навсегда[КГ1] , война, люди на войне, мы знаем, кто и чем знаменит, и кто и откуда родом, кто и как умер, и кто сразил кого, кто ссорился с кем, мы знаем их имена и имена их родителей, но о том, кто все это написал, мы знаем только имя, звук, и ничего больше. «Старца великого тень», — именно тень, мы ничего о нем не знаем, кроме того, что он есть. Он с нами, и с каждым предыдущим и последующим поколением в духе присутствует в самой гуще троянский событий, ничем не проявляя своего присутствия. Мы ясно слышим его ровный голос, который звучит внутри нас, как эхо в колодце. Он повсюду и навсегда

Я постучался в массивную высокую дверь и, не дожидаясь ответа, открыл ее:

— Вадим Петрович, к вам можно?

— Да, Евгений, конечно, заходите. Как прошло первое занятие нового учебного года?

Вадим Петрович Зелич, профессор-эмеритус, бывший заведующий кафедры, он наш кафедральный или Приам, или старец Нестор, «советами мудрый», или оба в одном лице. Вадим Петрович, а для американцев и всех нерусских просто Вадим, живой классик эллинистики, он переступил границу важности титулов, званий; его имя для людей, занятых в нашей профессии, и титул, и звание. Трудно поверить, но говорят, когда-то это был очень нетерпимый человек, который был настолько одержим своей работой, что не жалел слабостей других людей и своей прямолинейностью мог легко унизить человека, а это ему было сделать очень легко, потому что он обладал колоссальным запасом систематических знаний, готовых к применению в доли секунды. Он мог выхватить цитату или какой-то факт, как дротик, и пустить его в оппонента, а потом, склонившись над окровавленным телом, спокойно добить холодной вежливостью, что-то вроде: «Ну что же Вы, мой дорогой, элементарных вещей не знаете.» Причем доставалось всем — и студентам, и аспирантам, и преподавателям. Но с возрастом он помягчел, а когда ушел с должности заведующего, то и вовсе стал мягким, добродушным человеком, которого обожали аспиранты и молодые сотрудники кафедры — студентами он больше не занимался. И трудно было поверить, что этот чуть располневший старик, с седой головой и вечно присутствующей доброй улыбкой на губах, когда-то был гроза кафедры. Многие удивлялись, когда слышали о прошлом Вадим Петровиче, который так не вязался с теперешним, но я заметил, что чуть сутулые, покатые плечи, нависающий спереди животик, старческая походка на чуть присогнутых ногах, не вязались с его темно-синими, молодыми глазами, которые спокойно, не бегая, почти не моргая, смотрели на собеседника, и глядя в эти глаза, понимаешь, что то, что о нем говорили, могло быть правдой. Благодаря этому человеку я оказался в Америке, он был руководителем моей диссертации, он помог мне остаться на кафедре. Я ему обязан всем.

— Не знаю еще, пытался зажечь в них интерес. Посмотрим, сколько дойдет до конца курса. Мне всегда на первом занятии интересно смотреть на лица и гадать, будет ли среди этого класса тот или та, которые зацепятся и останутся с нами, в нашем огороде. Простите, Вадим Петрович, что раньше не зашел, да и вообще, в августе я пропал, не появлялся.

— Ну, Евгений, о чем вы говорите, какие извинения, — отмахнулся Вадим Петрович. Вадим Петрович, сын офицера Белой армии, родился уже в Штатах, успел получить классическое образование, то есть знал латынь и греческий в полном совершенстве. По-русски он говорил свободно, без акцента, без нелепостей, без вульгарностей. Мне до конца не было понятно, говорил ли он языком, сформированным до революции и избежавшим воздействия советского времени, или это его личность делала звучание русского языка классическим и не засоренным. Он рассказывал мне, как счастливым стечением многих обстоятельств он оказался в Гарварде, и как началась его карьера, и как он стал заведующим кафедрой в нашем университете, и как постепенно он отошел от дел кафедры, и сейчас овдовев и став почетным профессором (эмеритус), он живет в свое удовольствие. Его удовольствие — это заниматься с аспирантами, иногда замещать кого-нибудь в классе, писать статьи в научные и популярные журналы, иногда записываться на телевиденье в образовательных программах, и не испытывать никакого давления обязанностей. Он шутил: «Единственное, что осталось мне пережить в этой жизни — это собственную смерть.» Оборачиваясь назад, я понял, что Вадим Петрович (я дал ему кличку Приам, видимо, из-за комбинации внешнего архетипного образа мудрого старца и созвучия через буквы п и р: Петрович и Приам) появился в моей жизни задолго до того, как я узнал его лично. Мой отец, советский академик, профессор столичного университета познакомился с ним на одной из международных конференций, и у них завязалась дружба. Дружба — это громко сказано, но они были в постоянном контакте, обменивались идеями, старались поехать на симпозиум, если там был другой, только Вадим Петрович отказывался приехать в Москву. Позже, уже в Америке, я его спросил, почему он ни разу не был в Москве. Он ответил нехотя, но честно: «Я всю жизнь считал и считаю себя русским, я знаю русскую историю, литературу, я знаю хорошо русский язык, но я родился в Америке и никогда не был в России. Родители воспитали меня в любви ко всему русскому, тому русскому, которую они помнили, но той страны уже давно нет. Есть другая Россия. В Советский Союз я не хотел ехать по принципиальным соображениям, в новую Россию я боюсь ехать, боюсь не России, а боюсь обстоятельств. Я приеду, что-то не заладится, заболеешь по дороге или кто-то нагрубит, или украдут что-нибудь, какие-нибудь пустяки, которые случались со мной во всех странах мира, но здесь может испортить все впечатление, это первое свидание, первая встреча, которая может обернуться психологической катастрофой, а времени все исправлять уже нет. Я уже так и останусь русским, который никогда не был в России, когда я умру, меня будут отпевать в русской церкви и похоронят на православном кладбище при монастыре в Джорданвилле, где похоронена моя жена.»

Я думаю, что еще одна деталь сближала Приама и моего отца, это то, что они оба были детьми белых офицеров. Мой дед был совсем мальчишкой, когда был в Белой армии, и должен был уйти с армией за границу, но судьба распорядилась иначе. Молоденький мальчик с тонкой талией в офицерской форме встретил грузинскую девочку, княжну, которая не могла уехать, потому что тяжело болел ее отец. И дед остался в Советской России. Безумная любовь, гражданская война, голод, красный террор, почти дети, они оказались на переломе эпох, но их все обошло стороной, они прошли через войны, разруху, бедность, воспитали сына, дождались внука и тихо умерли с годом разницы: сначала дед, а потом бабушка.

Отец Вадима был намного старше моего деда, он ушел с Белой армией в Константинополь, потом в Сербию, потом в Париж, потом одним из первых уехал в Штаты, где уже родился Вадим. Судьбы отца и Вадим Петровича в контексте истории, с моей точки зрения, казались одним целым: один был версией другого в противоположных обстоятельствах, хотя и говорят, что в истории и нет сослагательного наклонения, они являются материализацией предположения «а что бы было, если…» Что бы было с моим отцом, если бы его дед ушел с Белой армией? — он бы был Вадим Петровичем. Что бы было с Вадим Петровичем, если бы его отец остался в России? — он был бы Александром Евгеньевичем Полежаевым, моим отцом. И парадоксально, что обе, довольно счастливые версии, заканчивались одинаково — профессорством по древней литературе.

В советское время мой отец был уважаемый в обществе человек, с хорошим социальным статусом, хорошей зарплатой — академик, профессор, и все рухнуло почти в одночасье. Он остался академиком и профессором, но это уже было неважно, рухнул СССР, рухнула привычная жизнь, рухнул рубль, античная литература оказалась никому не нужна. На волне перемен отца очень быстро отправили на пенсию, чтобы дать дорогу молодым, теперь эти «молодые» уже давно пересидели возраст отца и никуда не собираются уходить. Я тогда как раз закончил университет, я уже не был мажором, но мне очень хотелось продолжать дело отца, я вырос в Древней Греции, за время в университете я превратился в профессионала, я занимался научной работой, я готовил себя к научной деятельности, но вопрос стоял не о том, поступать или не поступать в аспирантуру, а как выжить. К концу университета я познакомился с Катей, мы снимали квартиру, точнее крохотную квартирку, крошечная кухонька, малюсенькая комнатка, прихожей не было, мы были очень горды, что живем отдельно. Катя училась в медицинском, тоже заканчивала институт, но на год позже меня, моя престижная профессия в мирное время вдруг стала абсолютно ненужной в постсоветское время. То, что казалось таким увлекательным и интересным, митинги за перестройку, за Ельцина, за открытое общество, демократию, вдруг прошло: политическая борьба превратилась в политическую возню, а главное, что нам с Катей пришлось съезжать с нашей крошечной квартирки к родителям, потому что мы не могли больше за нее платить. Древнюю Грецию отменили по всей стране, я поступил в аспирантуру, но это было больше приговор суда, нежели исполнение мечты, я жил на отцовскую пенсию и академические, которые вовремя не выплачивали, Катя подрабатывала в клиниках, я стал задумываться о том, чтобы начать ездить за кордон за шмотками, то есть стать челноком. У меня, выросшего в Древней Греции, возникло ощущение нереальности происходящего, я стал видеть себя как бы со стороны, выпавшим из общего движения и парящим в безвоздушном пространстве и не воспринимающим никаких звуков, так что весь мир проходил через меня, как через нематериальный объект, не задевая меня, и не нарушая собственного движения. И в этот самый момент отец вернул мне Древнюю Грецию, он связался с Вадимом Петровичем, обрисовал ситуацию, спросил, есть у него какие-нибудь гранты или программы, по которым я мог бы заниматься наукой у него в университете. И оказалось, что есть программа, по которой, если я сдам все необходимые экзамены по специальности, сдам экзамен по английскому и пройду собеседование, то я могу сделать кандидатскую на его кафедре. Отец продал свою «Волгу», чтобы купить мне билет в Штаты и дать денег с собой в поездку. У меня появился шанс. Я отгонял от себя мысли о том, что я его могу спалить, я отказывался думать о том, что тогда будет. Я верил, что это судьба, я суеверно ни с кем не обсуждал своих дел и не строил планов, я занимался, готовился к экзаменам по истории, по греческому, по английскому. Я приехал в Штаты, Вадим Петрович встретил меня, поселил в общаге, долго инструктировал, как себя вести на собеседовании, как и что отвечать на вопросы, принять душ перед собеседованием (как это было унизительно услышать), объяснял суть письменных экзаменов, как они устроены, что в них заложено, дал мне материалы, как пример того, как ставятся вопросы, — это было ново для меня, в Союзе была совсем другая система экзаменов. Как бы то ни было, я сходил на все экзамены, прошел собеседование, ответ о поступлении я получил уже в Москве. Мы с Катей скоропостижно поженились, чтобы она могла поехать со мной, она как раз закончила институт и получила диплом. И вот мы приехали в Штаты, университет поселил нас в маленькой квартирке, там мы могли жить год, а потом должны найти свое жилье, мне платили маленькую стипендию, денег не хватало, но мы были рады, что что-то происходит в нашей жизни. Катя быстро нашла соотечественников в городе, завязался круг знакомых, она стала подрабатывать, чтобы как-то пополнить семейный бюджет. Я был счастлив фактом, что я вернулся в Древнюю Грецию, это был привычный, понятный мне мир, я все время проводил либо на кафедре, либо в библиотеке, мне казалось, я получил еще один шанс в жизни, и старался вложить все силы в его реализацию: когда-то отец мне сказал, что если чего-то хочешь достичь, то вкладывай все силы, которые есть, все, что можешь вложить, и тогда, если не получится, чтобы не было в чем себя упрекнуть, пожалеть о том, что чего-то не сделал, что мог бы сделать — тогда совесть будет чиста перед своей судьбой. Я работал много и с удовольствием, обращаясь назад на это время, я вижу, как многие делали целые состояния, баснословно богатели, становились директорами банков и компаний, поднимались к власти, а я сидел в библиотеке, экономил каждую копейку, точнее цент, и ни сколько об этом не жалею, это была моя жизнь.

Жизнь на чужбине смыла с меня и с Кати московский снобизм, люди, с которыми мы в прошлой жизни не стали бы дружить, то есть ходить к друг в гости, вместе отмечать Новый год, дни рождения, здесь воспринимались по-другому: выбор, с кем дружить, небольшой, соотечественников мало, проводишь линии раздела осторожнее, условия соприкосновения меняются, стараешься найти объединяющие начала. Если кто-то говорит вместо пальто — польта, то это не конец света, и если человек книжек не читал и не читает, но при этом добрый и отзывчивый, и не сквалыга, чтобы это не означало, то с этим человеком можно общаться, эти люди создают круг знакомства и общения, это помогает выжить. Я проводил мало времени в компаниях, появлялся только на большие сборища, а у Кати образовался свой бабий круг, в котором она проводила достаточно времени, и именно там ее подруги дали ей совет: «Ты же врач, сдавай экзамен и иди в резидентуру, там уже деньги платят, а если станешь врачом, то будешь получать шестизначную зарплату». Катя спросила меня, что я думаю по этому поводу, я оценил идею. Катька по натуре круглая отличница, голова светлая, она очень работоспособная, всегда и все доводила до блестящего конца. Она вообще была очень сосредоточенная, организованная, внутренне и внешне она напоминала мне струну от виолончели: высокая, тонкая, эмоциональна сжатая. Даже в постели она была сдержана и серьезна.

Катя взялась за занятия со свойственной ей сфокусированной настойчивостью, и уже через девять месяцев она отправляла документы в разные госпиталя, чтобы быть готовой к следующему году. Но к счастью для нас, в нашем университетском госпитале кто-то оставил резидентуру по какой-то причине, освободилось место, нужна была замена, Катя была под рукой. Ее вызвали на собеседование, и не взять ее не могли: отличные баллы за экзамены, высокая, тонкая, неулыбающаяся красавица, просто амазонка от медицины. И хотя разговорный английский у нее был не самый лучший, ее взяли тут же, — интервью в четверг, а в понедельник надо было выходить в госпиталь. Это была немыслимая удача, невероятное везение. Наша жизнь ускорилась, мы оба много работали, ее дежурства и длинные дни переплетались с моими длинными днями, мы были все время на бегу. С деньгами стало намного легче, мы переехали с университетской квартиры, моя диссертация двигалась вперед, многие американцы пишут диссертации по семь, а то и больше лет, но я не мог этого себе позволить. Мы стали задумываться, что делать после диссертации и после резидентуры, возвращаться в Москву было некуда, меня там никто не ждал, Древняя Греция там если и существовала, то без меня. Куда я мог податься со своей диссертацией? Правда, здесь я тоже никому не был нужен, и университет не стал бы делать мне грин-карту, какой бы я талантливый, образованный, начитанный ни был, своих американских кандидатов на любую преподавательскую работу на любой кафедре было хоть пруд пруди. С другой стороны, был вариант, Катя могла пойти работать в район, где особенно нужны врачи, и через три года всей семье давали грин-карту, это был самый надежный вариант. Катя начала искать место, где нужны были иностранцы, дело двигалось. Я должен был защитить диссертацию через год после окончания Катиной резидентуры, мы решили, что год мы будем жить отдельно, а после защиты будет видно, — по обстоятельствам.

Мы сидели в гостиной, был вечер, мы оба были дома и никуда не спешили. Я сидел в кресле и просто наслаждался спокойным моментом, наблюдая за Катей, как кот с холодильника наблюдает за происходящим, Катя сидела напротив меня на диване, поджав под себя ноги, так что было видно ее острые коленки и тонкие бедра, которые прикрывались легким домашним халатиком, образуя между внутренних поверхностей ног темный туннель, уходящий к низу живота. Она читала какую-то книгу, держа ее на весу длинными переплетенными пальцами обеих рук, над книгой, как брови над носом, нависли Катины ключицы, плечи, прикрытые халатиком, симметрично открывались Катиной тонкой длинной шеей, на которой покоилась наклоненная голова с распущенными волосами. Я вдруг заметил, что Катя изменилась, она стала мягче, женственней, в ней появилась какая-то растерянность, волосы распущены и свободно спадают к плечам, а не утянуты в пучок или хвостик на затылке, между бровями нет озабоченной складки, а чуть приподнятые брови, кажется, подтягивают за собой уголки рта, придавая выражению лица вид рассеянной задумчивости. Как же я не заметил в ней этой перемены, у меня сжалось сердце: от вида того темного туннеля, начинающегося от Катиных коленок и уходящего куда-то вглубь под халат, и вызывающего ощущение в крови легкого раздражения, как от мелких пузырьков, наполняющих меня изнутри, и от какой-то смутной неожиданной тревоги, — я оказался застигнутым врасплох этой переменой, а это значит, что я не знаю, что происходит. Эти все напавшие на меня ощущения, неопределенные, но не предвещающие ничего хорошего, заставили меня сделать глупость, за которую я себя потом неоднократно клял. Я, глядя на Катю, охваченный тревогой и подогреваемый сексуальностью ее вида, от внутреннего отчаяния, а может, от подсознательного отрицания надвигающейся катастрофы, тихо, но очень четко сказал: «Катя, я тебя люблю». Катя встрепенулась от неожиданности, выражение ее лица изменилось, она пристально посмотрела мне в глаза, а потом отвела взгляд. По мере растяжения паузы моя паника нарастала, надежда на быстрый ответ «Я тебя тоже люблю» — который бы развеял все страхи, и все вернул в привычное русло, просто исчезла. Вот он, момент, когда идешь по заснеженному тротуару, и вдруг ноги вылетают вперед в воздух, проскользнув по льду, все тело запрокидывается назад и повисает в воздухе в полной невесомости, начинаются бессмысленные дерганья ногами и руками, а в голове, в такт телу, замирая, проваливается мысль, останавливая дыхание, что сейчас последует тяжелый удар о замерзшую землю. Наступает момент полной беспомощности, от тебя не зависит, как ты приземлишься: может, затылком об лед, может, на неудачно выставленную руку, а может, на плечо, и это бесконтрольное приземление может увести траекторию пути по заснеженной дорожке в сторону на несколько лет, а может и навсегда. Вся жизнь может перевернуться вместе с неожиданным, непредсказуемым переворотом в воздухе. Так почувствовал я, когда не услышал ответа своей реплике. Катя вернула свой взгляд на меня и тихо сказала: «Женя, нам надо поговорить».

— Интересный ответ на признание в любви мужа. О чем разговор? — проговорил я отчетливо, борясь со спазмом голосовых связок.

— Женя, не обижайся и не злись, но я полюбила другого человека, — тихо, как мне показалось, с плохо скрываемой внутренней глубокой радостью счастливого человека, и как бы призывая меня разделить ее радость, произнесла Катя. Я внутренне почувствовал, что она далеко, далеко в мыслях, чувствах, планах, желаниях. Я поморщился: мне показалось, что это выражение «полюбила другого человека» какое-то нелепое и пошлое, какое-то провинциальное. Хотя что и как положено говорить в данной ситуации? Я молча смотрел на Катю, крепко держа в голове, только одну мысль: надо быть мужиком, нельзя терять достоинства, нельзя терять контроля над ситуацией, осмысливать все происшедшее буду потом, а сейчас надо пережить этот момент. Я молчал, затягивая паузу, как петлю.

— Ну, что ты молчишь? — растерянно спросила Катя. Я молча пожал плечами и продолжал в упор смотреть на нее.

— Что ты думаешь по этому поводу? — настаивала Катя.

— Я ничего не думаю пока. Мне надо перестроить свои мысли, я тебе, сдуру, в любви объяснился минуту назад, — попытался иронизировать я. — Ты давай сама посвяти меня в дела текущие. Ты-то уже, наверное, все передумала, решила, у тебя, точнее, у вас, и планы есть на будущее, а я послушаю.

У меня стала появляться внутри злость. Позже я возвращался к этому моменту множество раз, пытаясь переосмыслить, разобрать на составляющие все чувства, эмоции, оттенки переживаний, который свалились на меня в тот момент. Злость состояла из естественного чувства ярости от вскрывшегося обмана, но как я признался себе потом, из чувства глубокой несправедливости, что она меня использовала: приехала в Америку, поступила в резидентуру, которую благополучно заканчивает, получит грин-карту, получит свою шестизначную зарплату, а я, защитив свою диссертацию, опять теряю свою Древнюю Грецию. Я сдержал свою злость, — самое худшее сейчас потерять самообладание, и потом стать посмешищем для всех и вся. Опять же позже я заметил, что во мне проскочила тень чего-то, что я тогда не мог ни понять толком, ни зафиксировать в памяти, — легкое мимолетное ощущение, как будто ангел пролетел, — это было предчувствие освобождения, — это я понял позже. Тогда мне Катя говорила, что мы никогда по-настоящему и не любили друг друга, мы были первые серьезные партнеры, и мы были хорошие партнеры по жизни, по сексу, по чему угодно, но мы не любили друг друга, мы не жили душа в душу. Она была права. И даже когда я сказал ей, что люблю ее, перед самым выяснением отношений, за что клял и кляну себя по сей день, то это было от страха, от неожиданного страха надвигающегося катаклизма, скорее последний шанс на спасение, чем реальное чувство. Катя говорила тогда много и страстно, я перебил ее, понимая, что она пытается мне что-то объяснить, что объяснений не требует, да и их не может быть. Что объяснять? Почему она не полюбила меня или почему она полюбила кого-то еще. Это все звучало бессмысленно.

— Что мы делаем сейчас? Что мы делаем завтра? — спросил я.

— Женя, мы всегда были хорошими, честными партнерами, мы всегда вместе тянули одну лямку. И я это очень ценю, — начала Катя. — Я приехала в Америку благодаря тебе и очень тебе благодарна за это.

— И благодаря мне ты встретила своего возлюбленного, — не выдержав, сказал, передразнивая ее высокопарный тон. — Представляешь, так бы жила в Москве, работала в районной поликлинике и никогда бы не встретила свою судьбу. Каково?

— Так вот, — продолжила Катя, не обращая внимания на мое высказывание, — я не буду подавать на развод, пока мы не получим грин-карту. Ты защищай свою диссертацию, а я поеду туда, где можно получить карту, когда получим карту, то мирно, безо всяких адвокатов и скандалов, разведемся. Это займет три с половиной года. Но я хотела бы разъехаться сейчас, нам не нужно жить вместе, — она чуть помолчала, и добавила, — мы с Константином хотели бы жить вместе. Ты согласен с моим предложением?

— Что ты хочешь от меня? — спокойно спросил я. Мне нравилось, как я держался; я, в конце концов, обманутый муж, я персонаж из всех анекдотов, типичное посмешище, но я почему-то таким себя не чувствовал, я даже любовался собой со стороны, отчасти испытывая мазохистское удовольствие от неожиданной боли всей возникшей ситуации.

— Проще всего было бы, если бы ты съехал отсюда, например, в Костину квартиру, а Костя переехал бы сюда, и не надо было ничего снимать среди года, осталось всего четыре месяца, а дальше мы уехали бы, и все… — неуверенно предложила Катя.

— Съехать — я съеду, но конечно же, не в квартиру твоего Костика.

Я нарочно ничего не спрашивал ни о ее новом мужике, кто он, где они познакомились, ни о том, когда они стали близкими, ни о их совместных планах, — потому что это было бы глупо и унизительно, это был бы признак слабости, а я не хотел не только казаться слабым в этой ситуации, но и не хотел в действительности быть слабым.

— Я найду квартиру, и когда найду, то перееду, а пока потерпите, — спокойно сказал я.

Найти дешевую квартиру среди года оказалось непросто, квартиры в университетском городке в дефиците; дешевую, потому что мне предстояло жить на одну маленькую зарплату-стипендию, но я нашел то, что мог себе позволить: это была крошечная старая квартирка в доме, который когда-то был односемейным домом, но потом был перестроен в многоквартирный для сдачи внаем. С лестницы вход был прямо в крошечную комнату, что-то вроде гостиной-столовой, там было окно, выходящее на близко стоящий соседний дом, дальше коридор вел в спальню. Коридор был одновременно кухней, там вдоль стены между комнатами стояли белые холодильник и плита, старые и оббитые; из этого же коридора напротив плиты был вход в ванную-туалет. Спальня тоже была крошечная, но из нее был выход на довольно большой балкон, который по размеру был почти со всю квартирку, он выходил на достаточно дикий двор, — это был большой плюс, я уже себя видел проводящим много времени на этом балконе, он был намного приятнее, чем квартира. Ванная комната была тоже небольшая, с окном, и там стояли, видимо, изначальные тяжелые покрытые толстой белой эмалью ванная на чугунных ножках и раковина со старинными медными кранами, отдельно кран для горячей воды и отдельно кран для холодной воды. В ванную вместо нормального душа спускался шланг, когда я сказал хозяйке, что хорошо было бы сделать нормальный душ вместо шланга, то хозяйка грустно ответила, что это слишком большое денежное вложение для нее. Хозяйка была пожилая женщина, опрятно, хотя и старомодно одетая, говорила с грустным видом, как бы опечаленная своим тяжелым, безысходным финансовым положением, такой американский вариант старухи-процентщицы. Раскольникова с топором на тебя нет, — выругался я про себя, но, скорчив недовольную физиономию, согласился с тем, что придется жить со шлангом вместо нормального душа. Я подписал контракт, внес залог и плату за первый месяц, можно было въезжать. Я объявил Кате день моего переезда, сказал, что ничего брать не буду, кроме дивана и всяких мелочей. В назначенный день я без лишнего шума съехал с нашей квартиры в свою норку с балконом.

— Вадим Петрович, представляете, еду сегодня в университет и вижу перед собой номер на машине ЭКС-И-ПИ, а читаю по-русски, неприлично, но смешно; и вот что мне пришло в голову… Человек живет в иммиграции, ассимилируется, старается не выделяться из большинства, но неважно, как бы он ни старался слиться с окружающим миром, мы видим мир по-своему. Получается, чтобы интегрироваться в новый мир полностью, надо не только узнать много нового из этого мира, но и забыть, что знал до этого, а это невозможно. Я на одной вечеринке встретил профессора, он родом из России, из Санкт-Петербурга, приехал молодым, стал профессором здесь уже, говорит по-английски с тяжелым русским акцентом; меня подвели к нему, представили, как русского русскому, наивные американцы думали, что мы будем несказанно рады встретить земляка. Я представился, спросил, откуда он, а он мне ответил, даже очень резко, что сильно жалеет, что когда-либо жил в той стране, и не хочет даже вспоминать об этом. Я растерялся, что-то ответил… Но выглядел он как-то нелепо в этой ситуации со своим тяжелым русским акцентом, хотя очень успешный человек, заведует большой лабораторией, и прочее, и прочее…

— Это ты у Лисы встретил? — поинтересовался Вадим Петрович.

— Да, у них на кафедре то ли защита была, то ли что-то еще в этом роде, я был при ней.

— Что у вас с Лисой? — Приам переводит стрелки, чтобы снять ненужную остроту темы, но я знаю, что он вернется к разговору, и вернется с неожиданной стороны.

— Все по-прежнему, — вместе как бы, но не очень близко.

— Чего ждете? Оба уже не дети, — заметил Приам, и вдруг начал: — Набоков, который писал «Лолиту» на английском, в самом начале, когда описывал перемещение кончика языка по небу, описал движение русского языка, точнее, движение языка, следующего русской фонетике. Я не знаю, сделал он это умышлено, как бы закодировал что-то, или непроизвольно, но факт интересный… Когда голова новорожденного проходит родовые пути, то форма головы определяется родовыми путями матери, так и наша внутренняя форма мышления определяется местом, где мы родились, хотим мы того или нет.

— Вадим Петрович, Вы не перестаете меня удивлять.

— Евгений, не стоит ничему удивляться. Учебный год начался, в среду ужинаем вместе? — спросил Приам. Это наша традиция, во время учебного года, по средам, мы ужинаем вместе, идем в какой-нибудь ресторанчик, по настроению, и там спокойно говорим о чем угодно: о кафедральных делах, просто о жизни, о политике, о науке, тема всегда находится.

— Конечно, Вадим Петрович.

Мы распрощались.

Рутина, то есть монотонно повторяющиеся события в жизни, создает иллюзию контроля над собственной жизнью, и родственную иллюзию того, что ты знаешь, что произойдет завтра, а завтра ты идешь из дома на работу, после работы домой, какие-то мелкие вибрации не меняют направления движения, а поскольку вероятность того, что завтра ты опять пойдешь на работу, очень высока, то тут и возникает ощущение, что ты знаешь, что произойдет завтра. Это, конечно же, не так. Ты едешь в поезде, точнее едет поезд и везет тебя, ты пространственно совпадаешь с поездом, но если вдруг поезд резко остановится, то ты полетишь с места кувырком по вагону. Завтра может вообще не наступить, или измениться помимо нашей воли с ног на голову, и тогда возникает абсолютное незнание того, что произойдет на следующий день, и это незнание создает ощущение, что завтра это вакуум, пустота — что совсем другая крайность. На самом деле неизвестное завтра — это не перемещение в вакуум, а выход на уже приготовленную сцену; по сценарию тебя там уже ждут люди и готовы к твоему появлению, хотя тебе кажется, что все встречи и события — это вопрос хаотичной случайности.

Когда я готовился к переезду от Кати и старался это сделать опять же спокойно, без драм и сцен, я перевез все мелкие вещи, одежду, сам, на машине, не прося ни у кого помощи, старуха-процентщица разрешила начать въезжать раньше. Но тут встал вопрос дивана, — диван одному мне было не осилить. На кафедре я не хотел никому говорить, что происходит дома, и что я разъезжаюсь со своей женой, а среди соотечественников у меня не оказалось близких друзей, к кому бы я мог обратиться за помощью. Катя была на связи со всеми русскоговорящими, она знала всех, все знали ее, телефон у нее не замолкал, до расставания все мои общения были через нее, теперь общения не было. О том, чтобы просить Катю помочь, не могло быть и речи, но как выбраться из ситуации, я точно не знал. Был вариант нанять какого-нибудь бродягу за несколько долларов, что было очень неопределенно и туманно. Мысленно я перебирал всех знакомых, кого бы я мог попросить об одолжении, но все как-то не вырисовывалось. Я не был близок с этими людьми, я всегда избегал их и общался с ними по необходимости из-за Кати, теперь обращаться к ним было бы неправильно, эти люди чувствовали мое отношением к ним, я уверен, что они злорадствовали по поводу ухода Кати и смотрели на меня, как на полного лузера, поэтому обращаться к кому-то из них было бы сверхунизительно — лучше спать на полу. Время переезда подходило, а решения диванного вопроса не было, я просто перестал об этом думать.

Я брел с тележкой по продуктовому магазину, соображая, что мне нужно, чтобы выжить одному, то есть нужно что-то простое в употреблении, готовить я не умел, сытное, но и здоровое. Выросши в Древней Греции, я восхищался не только их скульптурами, пьесами, поэзией, философией, но и их образом жизни, из которого и родились философия, поэзия, пьесы, скульптуры. Мне очень нравилось отношение древних к физической красоте, которая должна была гармонично резонировать с красотой внутренней: считалось позорным быть толстым и тупым. Еда тоже должна быть простая, питательная и полезная: поэтому в моей тележке лежали батон французского хлеба, самое близкое, что можно найти в американском магазине похожее на наш привычный русский хлеб, флакон оливкового масла, прозрачный пластиковый контейнер, заполненный большими черными мясистыми маринованными оливками с косточками и бутылка вина — на этом мое представление о здоровой и полезной пище в Древней Греции заканчивалось, дальше начиналась современность. Я чувствовал себя потерянным в большом продуктовом магазине, забитом неимоверным количеством всяких продуктов, и каждый вид продукта был представлен несколькими сортами, разобраться во всем этом было очень сложно. Мне надо было быть очень экономным, я возвращался на крошечную стипендию, денег было в обрез. Я ломал голову, что нужно купить еще, казалось бы, все, но все мне не нужно: как насчет кукурузных хлопьев — они могут стоять долго, полезные, питательные и их не надо готовить, к ним нужно молоко… Отлично! Я был рад прогрессу. И тут передо мной возникла мужская фигура: «Привет!» Я поднял глаза, оторвав их от полки с рядом разных кукурузных хлопьев: это был Боря Шнейдер. Когда я перебирал в голове всех соотечественников, которых я знал, Боря как-то выпал из памяти, наверное, потому что я перебирал одну группу людей, которые составляли одну компанию и были единым большинством, живущем в городе, Боря не был частью этой компании, как не был ею и я. Я встречался с Борей пару раз на больших сборищах, последний раз, когда мы виделись, мы здорово напились вместе и ржали, как сумасшедшие, весь вечер, ловя на себе косые взгляды остальных присутствующих, позже я получил нагоняй от Катьки, что мы вели себя неприлично. У Бори была репутация плейбоя, он жил один, его видели с множеством разных женщин, он много путешествовал, его суждения обо всем были неожиданные и остроумные, он был внешне привлекателен и никого из окружающих не подпускал близко к себе. Его знали очень многие из соотечественников, потому что Боря был менеджером, проще говоря домоуправом, в льготном доме для стариков, где жили многие родители наших соотечественников. О нем было много слухов, говорили, что он был на кафедре программирования в одном из очень престижных университетов в Нью-Йорке, и вдруг переехал сюда, и начал работать не в университете, а домоуправом. Он держался обособлено, появлялся на больших сборищах, но ни с кем особенно дружбы не водил. Когда я с ним познакомился, он по-человечески мне очень понравился, но у меня не было времени на дружбу, я, не разгибаясь, работал над диссертацией, оба раза, когда мы встречались, то договаривались созвониться, но это так и оставалось неосуществленным планом.

— Привет, — отозвался я, еще не решив, рад я его видеть или нет.

— Я слышал, у тебя перемены в жизни. Ты же знаешь, слухи распространяются быстрее интернета, — с легкой, как бы извиняющейся усмешкой, сказал Боря.

— Да, вот готовлюсь к независимому существованию, — неопределенно ответил я.

— Послушай, — спокойно, без усмешки сказал Боря: — если тебе нужна какая-то помощь, или просто поговорить о всякой ерунде, то я вполне готов либо выслушать, либо поговорить. Я был в чем-то похожем, я знаю, как это может быть. Я это говорю абсолютно серьезно.

Я посмотрел в Борины глаза, они были без усмешки, серьезны и в них был какой-то мягкий огонек. Борино лицо было спокойно, всегда присутствующей насмешки не было, все черты лица: длинный прямой нос, черные брови, черные короткие волосы, небольшой рот и массивный подбородок, все спокойно зависло вокруг глаз, подчеркивая их открытость и искренность. Я был один в своей ситуации, никого вокруг не было, с кем я мог бы поделиться переживаниями, мыслями или просто побыть не одному, разбавив самого себя чьим-то присутствием.

— Как насчет в субботу помочь мне перевезти диван? Или ты по субботам не работаешь? — с усмешкой спросил я.

— Я стараюсь не работать всю неделю, это мое кредо. Но помочь диван перевезти — дело святое. Говори, когда и во сколько, и я буду, как Майти моус, на месте.

— Отлично. Спасибо. Я грузовик заказал на одиннадцать утра в субботу, давай в одиннадцать тридцать около моего, точнее Катькиного дома, — я дал ему адрес.

— Все, договорились, — подытожил Боря.

— Ты что обычно предпочитаешь пить после перевозки дивана? — поинтересовался я.

— Всегда и везде — водку. Я однообразен. Ты о водке не беспокойся, я принесу пузырь, ты организуй закуску, или можем пойти ко мне, у меня найдется, чем закусить.

— А диван тоже к тебе повезем? — передразнил его я. — Если хочешь принести водку — неси, я не большой специалист по водке, я больше по вину, но закуску я организую. И, Боря… Спасибо.

В назначенную субботу мы перевезли диван. Катя была дома, мы пришли без особых разговоров, забрали тяжеленный, на железной основе, раскладывающейся вперед диван. Когда мы мучились с диваном, вынося его из квартиры, я тайком пытался подсмотреть за Катей, но ее видно не было, мне было досадно от этого, но потом в голову пришла простая мысль: для меня в этом моменте расставания есть оттенок сожаления, какой-то грусти, шесть лет жизни, обиды, как я ни пытаюсь себя разубедить в этом, а для нее — это чтобы я убрался побыстрее, чтобы она могла привести своего мужика и зажить новой счастливой жизнью.

Когда наконец мы преодолели лабиринт узкой лестницы к моей новой квартире на втором этаже, а потом еще протащили диван в спальню, мы были взмокшие и обессиленные.

— Если ты будешь отсюда переезжать, то диван оставляй здесь! В любом случае, на меня можешь не рассчитывать, — задыхаясь и смеясь, сказал Боря.

И вот, наконец, расположились у окна, за небольшим раскладным столом, которые продаются в каждом магазине с раскладными четырьмя стульями в придачу. На столе стояла бутылка водки и закуска, из так называемого русского магазина, и две хрустальные рюмки моего деда, всего их уцелело пять, я все их привез с собой из Москвы, просто, как память о домашних застольях.

Боря хозяйничал, он разлил водку в рюмки, набросал себе колбасы, сыра на тарелку, подцепил вилкой маринованный гриб, поднял рюмку и спокойно, глядя мне в глаза, сказал: «Из вежливости не буду тебе ни сочувствовать, ни поздравлять: что произошло, то произошло, жизнь продолжается по собственному сценарию, и все будет зае…сь,» — заключил он.

— Скорее надо поздравлять, чем сочувствовать. Что не срослось, то не должно быть вместе, — философски ответил я.

— Если честно, то я пока плохо соображаю, что произошло, у меня легкий ступор от неожиданности. Моя главная задача была до настоящего момента выбраться из физической близости с бывшей женой, точнее из «непосредственного физического соприкосновения с противником», потому что я боялся, что может что-то произойти непредсказуемое, — эта задача выполнена. Теперь я могу спокойно осмыслить, что случилось и почему, хотя, если честно, абсолютно честно, мне неприятно, вся ситуация очень неприятна, но в то же время все равно, где-то в глубине души. Это все, наверное, звучит достаточно абсурдно, — то ли спросил, то ли констатировал я.

— Звучит как звучит, — отозвался Боря, разливая водку. — Давай, за твою свободу. Хочешь ты или не хочешь, но ты теперь свободный человек, быть свободным в жизни — это не последняя вещь, к тому же детей у вас нет, с детьми все было бы по-другому.

— За свободу, — кивнул я и вылил рюмку себе в рот. Я заметил, что не чувствую вкуса водки. Боря выпил вслед и начал наливать новую дозу.

— Боря, не части, — взмолился я.

— Это для разгона. На самом деле, я пью редко, особенно и не с кем, так, изредка, перед обедом, но сейчас нужно набрать темп, чтобы в душе наступило легкое затишье или помутнение сознания, что тебе больше нравится.

— Конечно же, помутнение сознания, — не раздумывая, ответил я. — За что пьем? За сознание или за его отсутствие?

— За то, чтобы сознание работало на нас, а не мы на сознание, — изрек Боря и опрокинул рюмку водки, забросив голову назад.

Я кивнул и молча выпил.

— Объясни.

Боря съел несколько грибков, потом положил несколько колечек салями на ломтик черного хлеба, откусил бутерброд и начал говорить.

— Человек должен быть предельно честным с самим собой, тогда его сознание остается его сознанием, и работает на него, это его связь с реальностью, а когда человек начинает врать себе, подделываться под свое сознание, то сознание перестает быть сознанием, потому что расстается с реальностью, — закончил фразу Боря и опять откусил бутерброд.

— В этом что-то есть, — легко согласил я. — Я врал себе, что люблю Катьку. Врал, хотя относился к ней очень хорошо, но это не была большая, как легенда, любовь. У меня в семье есть легенды о любви, один мой дед, белый офицер, остался в советской России из-за бабушки, потому что она не могла уехать, хотя понимал, что красные могут его к стенке поставить. Легенда легендой, но я помню, что они хорошо жили, не знаю, что там происходило в их жизни, были ли какие-то сбои и казусы или нет, но прожили вместе долгую жизнь, и у них были нормальные, добрые отношения. Другие дед и бабушка не прожили долго, отцовский отец был белым офицером, а материнский отец был красным командиром в гражданскую, после гражданской он женился на бабушке, работал в наркомате тяжелой промышленности у Орджоникидзе. Когда Орджоникидзе неожиданно, среди бела дня, застрелился, то сразу после этого в наркомате прошли аресты, и моего деда арестовали как заговорщика. Его расстреляли очень быстро, бабашку вызывали на Лубянку, она рассказывала, какой ужас ее охватил, рассказывала о высоких дубовых дверях, широкой лестнице, она беременная была, ее не тронули, удивительно, но факт. Бабушка была совсем молодая, когда овдовела, но замуж больше никогда не вышла, и никогда у нее никого не было, и говорила о деде всегда с большим уважением, именно уважением. Она была из семьи известного московского адвоката, а он был из городской бедноты, семья переехала из деревни в город, но, судя по бабушкиным рассказам, был человек незаурядный, сильный, порывистый, кипучий — такие бабам нравятся. Я видел у бабушки фотографию, где дед сидит на диване, откинувшись на спинку, а бабушка, моя бабушка, которая до конца дней своих строго одевалась, причесывала аккуратно волосы и если выходила из дома, то одевала туфли пусть не на высоком, но каблуке, говорила на очень правильном, я бы сказал, несколько формальном, русском языке, бабушка, которая не выносила никаких фамильярностей, моя бабушка лежала головой на коленях моего деда, положив руки тоже на его колени. Бабушка очень стеснялась этой фотографии и пыталась что-то невнятно говорить о каких-то моментах в поведении человека и что-то непонятное, запутанное. Очень трогательная фотография, особенно, если знаешь мою бабушку. Так вот получается, что с обеих сторон в семье была любовь, о которой пишут в книгах, которая идеализируется и овеивается ореолом романтизма, которая живет в семье как предание, как пример для детей, внуков, правнуков.

— А как твои родители жили? — поинтересовался Боря.

— Родители? Нормально, скучно, счастливые люди, никаких жизненных катаклизмов, у них были очень теплые отношения, доверительные теплые отношения. Я никогда не был свидетелем никаких скандалов или больших ссор, я никогда краем уха не слышал, чтобы у отца был какой-то роман на стороне, там секретаршу трахнул или что-то в этом роде. Мы жили в академическом доме, там много слухов распространялось, и еще одна деталь, много профессоров и академиков ездили часто отдыхать в санаторий одни, — отец только с матерью. Легенды никакой нет, но они были просто счастливые люди, тоже неплохо, как пример. Так вот к чему я все это рассказываю, к тому, что Катька в это не вписывалась, а я себе врал и уговаривал, что время другое, мы другие, — это я прямо сейчас понял.

— У тебя в семье интересная вещь высвечивается, не имеющая отношения к теме разговора: твой дед-белогвардеец прожил всю жизнь при советской власти, и его не тронули, а деда-большевика свои же и расстреляли, — подытожил Боря.

— Это правда, — согласился я.

Я смотрел на наш стол с нехитрой закуской, разложенной на одноразовых бумажных тарелках, и на таких же бумажных одноразовых тарелках лежали наши одноразовые пластиковые вилки и ножи, и только две хрустальные, на тонких ножках, конусообразные рюмки улавливали свет своими гранями и красовались своей неуместной изысканностью. Это были рюмки моего деда, всего пять, шестая где-то когда-то кем-то была разбита «на счастье».

— У меня тост, — вдруг сказал я, — наливай. Это наш семейный тост, я как-то забыл его совсем, наверное, из-за того, что давно не пил в кругу семьи.

— Наливаю, — откликнулся Боря, показывая всем своим видом, что готов слушать.

— Этот тост стал своего рода семейным преданием, он родился на маминой с отцом свадьбе, его сказал моей дед, из чьих рюмок мы сейчас выпиваем. Свадьбу отмечали дома, были только свои, самые близкие. Женился сын белого офицера, хотя к этому времени дед прошел всю войну с января сорок второго до декабря сорок шестого, и закончил войну майором Красной армии, но тем не менее… И дочь красного командира в гражданскую. На свадьбе все поздравляют молодых, как положено, желают всяческого счастья, как все нормальные люди, а мой дед встал и полушутя, полусерьезно произнес: «За окончание гражданской войны!» Эффект, судя по рассказам, был неописуемый. С тех пор первый тост на всех семейных сборищах был: «За окончание гражданской войны!» Так вот, Боря: За окончание гражданской войны!

— За окончание гражданской войны, — отозвался Боря.

Мы выпили. Однако лихо меня Боря разговорил, — подумал я. Мысли были хмельные, чуть плыли в голове и как-то тяготились телом.

— Боря, ты обмолвился, что был в похожей ситуации. Рассказывай.

— Интересный тост придумал твой дед. Это легенда твоих родителей, хорошая легенда. Моя история, Женя, совсем грустная, не хочется тебя нагружать, у тебя своих забот полно, — лениво отозвался Боря.

Я взял бутылку и наполнил рюмки.

— Боря, сегодня вечер грустных историй. Выпьем и начинай.

Мы выпили без тоста, молча закусили.

— Моя история не знаю точно, когда и где началась, но предыстория в семье. У меня куча родни, большая еврейская семья, и все друг с другом общаются, все близки, все лезут в дела друг друга, всегда какие-то вечные обиды, недомолвки, но, когда надо, все друг за друга, я в этом вырос. Лояльность семье самое важное. Там своя семейная история, много детей у одного портного из еврейского местечка где-то на перекрестке Украины и Белоруссии, после революции все разъехались, выучились, потом была война, кто осел в Харькове — пропали, войну не пережили, кто осел в Москве или в Свердловске — пережили войну. Кто-то воевал, кто-то был ранен, женились, рожали детей, и заметь, только на евреях, так было принято в семье. И почти все снялись и уехали в Америку, когда перестройка началась, заметь, не в Израиль, а в Америку. Я приехал в Америку, только закончил институт, программист, поступил тут же в аспирантуру, точнее, Пи Эйч Ди программу в университете в Нью-Йорке, вся семья неподалеку. Родители, двоюродные братья и сестры, троюродные, дядьки, тетки, там уже племянницы и племянники подоспели, все периодически вместе собираются, шум, галдеж, лязг, звон, детский плач, — все идет своим чередом, вся эта семейная драма… И я часть всего. И вот в университете я встречаю девочку, я не буду вдаваться в подробности, скажу только, что она была очень красивая, очень умная…

— Но не еврейка? — попытался угадать я.

— Если бы только… Но хуже того — мусульманка, и еще из Ирана! Когда я ее увидел, я знал, кто она и откуда, я пытался не обращать на нее внимания. Я реально понимал, что мы не пара. Но во всем было что-то необычное, я когда заговорил с ней первый раз, у меня случилась эрекция, просто от разговора. От нее исходила какая-то энергия, которая просто напрямую влияла на меня. Неважно, суть да дело, мы не просто сблизились, мы вцепились друг в друга, — это была абсолютно зеркальная взаимность. Все было прекрасно, как в сказке, персидская царевна, весь мир искрится, как в коротком замыкании. И вот я начал запускать информацию в семью, чтобы привыкали к мысли. И что тут началось! Все взбеленились, идиотская часть семьи стала абсолютно вести себя по-идиотски: угрожать, стыдить, обвинять. Более умная часть семьи стала делать заходы, типа: ну, ты пойми, что она никогда не станет частью семьи, все ее будут избегать, она будет абсолютно одна, каждая встреча будет пытка для нее и для тебя, и так далее, снова и снова. Я решил, что мне все по барабану, они пусть делают что хотят и судят как хотят, а я от нее не откажусь ни за что. Хотя я переживал все сильно, и это переживание усиливалось, естественно, родители подключились.

— Как звали персидскую царевну? — поинтересовался я.

— Анахита. Я звал ее Аня. Она звала меня Бараз. Моя семья доводила меня до исступления, на семейные сборища либо меня не приглашали вообще, либо приглашали одного. Глядя назад, я думаю, что я до конца не осознавал, насколько вся эта ситуация влияла на меня. И вот однажды Аня мне говорит, что решила вернуться в Иран, она закончила свой проект, и что оставаться в Америке ей больше незачем, что так будет лучше для меня, потому что вся ситуация меня извела, и это все добром не кончится. Она сказала, что если она переедет в другой штат, то это не поможет, и мы все равно окажемся вместе, и вся история продолжится. Поэтому она вернется домой, и все уляжется. Я, конечно же, возражал, но …

— Что но?

— Но в глубине души я почувствовал какое-то облегчение, — в этом я себе признался позже. И вот настал день, я повез Анахиту в аэропорт, и мне хотелось, чтобы все быстрей кончилось, весь этот день отъезда, вся эта семейная буря в стакане водки. Зарегистрировались на полет, сдали багаж, я весь из себя деловой, помогаю, суечусь, и вот подходим к секьюрити, время прощаться. Я посмотрел на Анино лицо, она спокойная, улыбается, но так, как я никогда до этого не видел, я посмотрел ей в глаза, и у меня в голове что-то заклинило, как парализовало волю, язык, я сам не свой, такое чувство, как будто на меня рояль падает сверху, а я не могу пошевелиться. Она поцеловала меня в губы и сказала, что для меня письмо дома, на кухне, в холодильнике, улыбнулась, повернулась и пошла к секьюрити. А я все стоял, смотрел ей в спину, пока она проходила контроль, потом она обернулась, махнула мне рукой и пошла в терминал. И вот тут на меня рояль и обрушился… Я стал звонить ей, но телефон отключен, я звонил опять и опять, — бесполезно. Потом я, как сумасшедший, слонялся по аэропорту, почему-то думал, что она может выйти обратно, в ней была такая здоровая сумасшедшинка, она любила удивлять. В итоге я поехал домой, сразу на кухню, там в холодильнике письмо. В письме было что-то вроде, я дословно не помню: «Мое письмо начинается, как начинаются письма самоубийц, если ты читаешь это письмо, то… это значит я в самолете в воздухе по дороге в Тегеран, и мы никогда не увидимся. Я сама решила так сделать, чтобы тебе было легче, мне тяжело было смотреть, как ты мучаешься. Но я надеялась до последней секунды, что ты не отпустишь меня, заставишь сдать билет или утащишь из аэропорта, пусть в самый-самый последний момент. Но раз ты читаешь это письмо, то значит, этого не случилось. Спасибо тебе за то, что я узнала, что такое любовь, ведь можно прожить всю жизнь и так этого и не узнать».

Тут я вспомнил ее глаза, перед тем как она ушла, ее последняя надежда на то, что я схвачу ее, и скажу: «Все, хватит! Пойдем домой! Или еще куда угодно, хоть на край света, но вместе». Этого не случилось. Я понял, что я сделал или не сделал. Я стал бродить по квартире, везде ее присутствие, и ее нет. Я помню, сел на кухне за наш стол и съел ее письмо, запил его водкой, а потом еще и еще водкой. Так больно мне никогда не было в жизни, эта боль, не утихая, длилась год, потом стала утихать. Зато моя семья радовалась несказанно, как будто я выздоровел от рака или что-то в этом роде. Через год я овладел собой, за этот год я думал лететь в Тегеран, не слезал с интернета, искал знакомых иранцев, — все оказалось глупости. Я смирился с ее потерей, но решил изменить жизнь: семья — это люди, которые должны поддерживать тебя в трудные минуты и должны любить тебя любого, даже если ты педофил или серийный убийца, — на то они и семья. Мои же готовы были отвернуться от меня, задолбили мне все мозги, из-за чего? Я не отрекся от них, но решил уехать подальше, университет меня больше не интересовал, в итоге я нашел эту работу. Поскольку Ромео из меня не получилось, то, как сказали классики, «переквалифицировался в управдома». Я официально заявил, что религия — это зло, это опиум для народа. Я не посягаю на Всевышнего, он здесь ни при чем, люди придумывают религии, а эти религии разобщают людей, делят людей на группы, оправдывают подлости. Теперь я живу, чтобы жить, трахаю баб, как будто они в чем-то виноваты, путешествую, стараюсь работать как можно меньше, и не буду жениться, пока не произойдет что-то необычное в моей жизни, сравнимое с тем, что я пережил.

— Ты так о ней ничего и не слышал? — спросил я.

— Нет, как в воду канула.

— Она права была в одном — это точно, — грустно сказал я.

— В чем?

— Можно прожить всю жизнь, и так не узнать, какая она, любовь. Я, например, не знаю, что это такое. И, может, никогда так и не узнаю. Катька, может, узнала это, а я нет пока. Ты знаешь это, и это все-таки важно в жизни.

— Да, только осознать, что ты сам просрал эту любовь… И все, самолет улетел.

— Помнишь русскую народную песню про Стеньку Разина, «из-за острова на стрежень…», «и за борт ее бросает…» Княжна была персидская. Это про тебя. Твоя ситуация, за борт самолета. Цветаева написала свою интерпретацию истории, найди, прочти, стихотворение интересное. Что я тебе могу сказать, Бараз…

— Не называй так меня, не надо.

— Хорошо, Боря, не буду. Прости, я не хотел тебя обидеть. Что произошло в жизни, то произошло, во всем есть какой-то смысл, иногда нам непонятный. Давай выпьем за твою Анахиту-Аню, пусть у нее все будет хорошо в жизни, там в Персии-Иране, или где бы она не была, и давай выпьем за тебя, пусть и у тебя будет все хорошо, ведь жизнь продолжается.

— Давай. За окончание гражданской войны. За окончание гражданской войны, — заключил Боря.

Так мы с Борей стали друзьями.

У меня брямкнул телефон, пришла смска от Бори: «Жека, приходи скорее, Данила уже здесь». С Борей мы встречались довольно часто, но раз в месяц к нам присоединялся Данила-мастер. Мастер — это кличка, у нас у каждого была кличка, просто так, для смеха, я был профессор, Боря был либо Бендер, либо управдом, взаимозаменяемые варианты, а Данила был мастером, по ассоциации со сказкой, и он был действительно был мастер на все руки. Я встретил Данилу приблизительно тогда же, когда мы подружились с Борей, то есть, когда я переехал от Кати и стал жить один.

Тот период ознаменовался очень интересным и новым ощущением, все мои чувства оголились, как провода, и любое прикосновение вызывало ответную реакцию. Неожиданный стресс и одиночество, неопределенность того, что будет завтра, нехватка денег, жизнь в крошечной каморке, где слышно все, что происходит в доме, а душ принимаешь, сидя в ванной и поливая себя из шланга, сняли с меня наросшие за годы жизни слои чувственного ороговения. Я проходил процесс омолаживания, когда слои прошлого опыта сползают, как змеиная кожа: жизнь в академической московской квартире в итоге сменилась на жизнь в каморке. С уходом Кати с меня смыло все окружение, все случайные, ничего не значащие люди в моей жизни исчезли, именно потому, что они ничего не значили в моей жизни, а важных и дорогих людей рядом не оказалось, и я остался один. С родителями, которые были далеко, я не хотел делиться своими проблемами, сделать они ничего не могли, а волновать их не стоило, Боря оказался единственным человеком, который занял определенное пространство в моей жизни. В остальном, мое настоящее, моя реальность сжалась и готова была раствориться в окружающем мире, к счастью, Древняя Греция расширилась и словно газовое облако расползлась по городу, зависла над озером, и проникла в мою каморку, смешиваясь со звуками скрипучей лестницы под чьими-то ногами в моем доме. И хотя я не люблю спартанцев, я вел спартанский образ жизни, спал мало, много писал и учился, бегал по утрам, ел сдержанно, а по вечерам выходил в город на прогулку. Бег и прогулка были обязательны, независимо от погоды. Единственное нормальное общение — это были встречи с Борей, который всячески пытался разрушить мой спартанский образ жизни, затащив меня в какой-нибудь бар, в надежде, что я зацеплюсь за какую-нибудь студентку, потому что по его теории, случайная половая связь — это лучшее лекарство от всего в жизни. Сам он лечился таким образом постоянно.

Я брел по вечерней набережной озера, фонари вдоль озера освещали мелкий дождь, пустота над озером распространялась на берег, людей не было, вся набережная была в моем распоряжении. Я думал о том, что сейчас в моей жизни все временно, нет ничего постоянного: место работы, место проживания и страна проживания, и это ощущение временности и неопределенности, смешанное с чувством незащищенности, распространялось и на реальность, распространялось на озеро, на горы, на улицы города, на набережную под дождливыми фонарями. И эта реальность со смесью временности дробила жизнь на минуты, часы, дни, она выделяла их из общего безымянного временного потока, радовала вкусом неповторимости и очень простого счастья прямо сейчас, ощущением самого себя в пространстве и времени. Эта временность позволяла наслаждаться настоящим безо всяких опасений и страхов за него, за него не надо волноваться или переживать, оно все равно пройдет, по отношению к нему нет никаких обязанностей, и в этом нет ничего плохого, просто так распорядилась жизнь. Все свелось к тому, что если у тебя ничего нет, и все временно, то ты сам есть самая постоянная реальность, и что барьеры между тобой и всем миром рушатся, и весь мир почти умещается на твоей груди, — так, наверное, чувствовал Одиссей, возвращаясь домой после войны.

Я углубился в небольшой городской парк вдоль озера, я заметил фигуру человека у самого берега, который забрасывал спиннинг. Я всегда знал, что рыбаки чудаковатые люди. Когда я поравнялся с человеком со спиннингом, он решительно направился ко мне, оставив удило лежать на берегу. В парке фонари светили тусклее, они стояли вдоль дорожки, по которой я шел, и совсем немного света перепадало к берегу озера. Фигура человека стала более четко вырисовываться по мере его приближения. Он был одет в легкую короткую куртку, бейсбольную кепку и джинсы, двигался он быстро, почти порывисто, я остановился, чтобы он мог подойти ко мне без спешки, не волнуясь, что я его не заметил или пытаюсь уйти от него. Он вскочил в конус света от фонаря, и без улыбки, без заискивающего или чуть стыдящегося вида, какой люди часто принимают, когда просят что-то, с очень серьезным видом, как будто это вопрос жизни или смерти, громко произнес: «Эта, сорри, лайтер, до ю хэв лайтер?» Я посмотрел на человека в бейсбольной кепке: он был старше меня лет на десять, небольшого роста, подтянутый, скуластое лицо, маленькие, широко поставленные глаза, кожа на лице неровная, небольшой прибитый нос и сильная челюсть.

— Я не курю, — ответил я по-русски.

— О, земляк! — удивлено обрадовался человек в бейсболке. — А я вот спички в машине забыл, идти к машине неохота. Ну, да ладно. Курить охота. А ты че, вот так, один бредешь?

Мой неожиданный собеседник говорил громко, напористо, и казалось, что он выбирал самый короткий вопрос между тем, что его интересовало и потенциальным ответом, промежуточные приличия его мало волновали.

— От меня жена ушла, — спокойно ответил я.

Меня подкупила и чем-то раззадорила его напористая искренность, простая искренность — это то, что практически нигде не встретишь.

— Да и не переживай, — успокоил меня собеседник, — раз ушла, значит — не твоя, и никогда твоей не была. От меня бабы уходили, я от жены уходил, — все успокаивается, все забывается.

— А я и не переживаю, — опять спокойно ответил я. — Но гуляю один.

— Тебя как зовут? Меня Даниил, или просто Данила.

— Женя. Приятно познакомиться.

Данила протянул мне руку, мы обменялись крепкими рукопожатиями.

— Подожди, я удочку захвачу, и прогуляемся вместе.

Он быстро пошел обратно к самой воде, взять свою удочку, а я смотрел ему вслед. Я здесь третий год, а Данилу не встречал. Или он здесь совсем недавно, или просто не вписывался в местную компанию. Он быстро вернулся с удочкой.

— Слушай, пойдем к моей машине, я зажигалку возьму. Курить охота.

— Пойдемте.

— Слушай, давай на ты.

— Давай, — согласился я.

— Подожди, — вдруг остановился Данила. Он полез во внутренний карман куртки и вытащил оттуда плоскую флягу. Он открутил пробку: — Давай, за знакомство!

И отпил из фляжки пару глотков, и протянул фляжку мне.

— Что это? — поинтересовался я.

— Это классная вещь! Водка, настоянная на лимонных корках, сам делал.

Я молча взял флягу, выдохнул, и, стараясь не касаться губами фляги, отпил два глотка. Напиток был хороший, он приятно проскользнул вниз, оставляя за собой шлейф цитрусового вкуса и тепла.

— Хорошая, — одобрил я искренне.

— Я же говорю тебе, — обрадовался Данила. — Ты где живешь?

— Тут, совсем недалеко.

— А я на Лейквью парк, — сказал Данила.

Лейквью парк — это был небольшой квартал, состоящий из маленьких домиков, которые по структуре и виду напоминали строительные бытовки, только больше по размеру, это было льготное жилье для городской бедноты. Домики называются трейлеры, а люди, живущие в этих домиках, получили прозвище «трейлерный мусор», что созвучно с «бледнолицый мусор» или «красные шеи» для работяг, которые вкалывают весь день на улице, или «нигер» для черных, — я никогда не мог принять этих кличек, как бы я ни относился к данному человеку, меня коробило внутри, словно кто-то царапал гвоздем стекло, и я всегда презирал людей, которые их употребляют. Я заметил, что люди, которые стереотипно подпадают под одну из этих категорий, чаще всего употребляют эти прозвища по отношению к другим.

Мы побрели от озера к улице, где была припаркована Данилина машина. Машина оказалась небольшой, частично проржавевший «Фольксваген», белого цвета, что было видно даже в темноте уличного света. Данила открыл машину обычным ключом, нырнул в машину по пояс и вынырнул с зажигалкой. Тут же прикурил от зажигалки, и было видно, что первая затяжка доставила ему несказанное блаженство. На его лице появилась довольная улыбка.

— Давай еще по глоточку, — предложил Данила, доставая заветную фляжку. — Совсем почти ничего не осталось.

Он открутил крышку, чуть отпил и протянул фляжку мне. Я заколебался, не хотелось допивать последнее.

— Да ладно, допивай, я обойдусь, у меня не горит, — отказался я.

— Нет, давай глотни, тут всего несколько капель, так, для порядка.

Я молча взял флягу и опрокинул ее в рот, оттуда вылился один крошечный глоточек.

— Слушай, а давай в здешний магазин подскочим. Догонимся, — вдруг радостно предложил Данила.

Я стоял под дождем на вечерней пустой улице, по которой изредка проезжали машины, выстреливая брандспойтом брызги из-под колес в окружающее пространство, тем самым нарушая ленивую монотонность падающей с неба под тяжестью собственного минимального веса воды, и все было странно, ново и непривычно. У меня в жизни пропал ритм, удары ритма сменились на равномерный поток течения, события переходили одно в другое вследствие метаморфозного изменения, поэтому движения не чувствовалось. Мой новый знакомый, распивание с ним водки из фляжки, в прежней жизни казалось просто невозможным, а сейчас это происходит в реальности, а не во сне. В моей облегченной от ненужностей жизни все воспринималось по другой шкале, Данилина искренность была настоящей. Я прочувствовал, ему не столько хотелось выпить, сколько было просто одиноко.

— Ты давно здесь живешь? — поинтересовался я.

— Скоро будет пять лет, — быстро ответил Данила. — Так что, в магазин подскочим?

— У меня денег с собой нет, — ответил я.

— Да, ерунда, у меня есть. Мы же по чуть-чуть. Возьмем по чекушке на брата и по шоколадке, и нормально.

— Ну, коли ты угощаешь, то поехали, — согласился я. — Я здесь почти четыре года, а тебя раньше не встречал.

— Да, я как-то ни с кем не общаюсь. По-честному, все от меня рожи воротят, я же живу в трейлер-парке, работаю на лесопилке, а все вокруг господа: кто врач, кто инженер, кто бухгалтер, кто просто где-то в офисе работает. Ты кем работаешь?

— Я аспирант, диссертацию пишу в университете, — как можно скромнее ответил я.

— Диссертацию по чему?

— По Древней Греции.

— И кем ты будешь, когда защитишься? — недоуменно спросил Данила.

— Надеюсь, что преподавателем.

— Ну, пока ты студент, давай выпьем, — почти серьезно сказал Данила, забираясь в машину.

Мы съездили в магазин, купили по чекушке и шоколадки и вернулись к озеру, нашли столик у воды, сели на лавку, лицом к воде, опершись спинами на стол, открыли чекушки, распечатали шоколадки.

— Давай, Жека, за знакомство, — произнес Данила и протянул ко мне бутылочку, чтобы чокнуться со мной.

— За знакомство, Данила, — я чокнулся бутылочкой.

Мы отпили из горлышка своих чекушек.

— Ты как в Вестоне оказался? — спросил Данила, прожевав шоколадку.

Я коротко рассказал свою историю.

— Так ты сын академика! — удивился Данила, почему-то из всего рассказа этот факт больше всего поразил его.

— Да.

— А я из Кемерово, автослесарь. Я машины знаю, как свои пять пальцев, я никого не знаю, кто знал бы машины лучше меня. Американцы — дебилы, машин не знают, их учат только — компьютер воткнул и все, а я могу взять палочку, к движку прислонить и прослушать клапана. Ну, неважно. Я открыл с другом автомастерскую, он занимался организацией и бухгалтерией, а я производственной частью. Большая мастерская была, как все в автосервисе, я был при всех понтах, смешно вспомнить: ондатровая шапка, на пальце гайка, значит, золотая печатка, глупости одни. Но работу мы знали четко, весь город к нам ездил на ремонт, и начальник местного КГБ, и менты, и бандюки. У меня все строго было, я был мастер, делал самые сложные вещи и смотрел, чтобы все работали быстро и хорошо. Один раз придурок один, смотрю, тянет, машина стоит разобранная, он все не чешется, я ему один раз сказал, а он: мол, все нормально будет, я знаю все. Хорошо, смотрю, дело не движется, я ему опять, а он опять тоже самое. Ладно, думаю, поглядим. Потом вижу, время подходит, уже скоро клиент придет, а движок разобран, конь там не валялся. Я его за хобот взял, отвел в сторонку, и так легонько как дал ему по бороде, а я кандидат в мастера по боксу, и говорю, чтобы к завтрашнему вечеру все было готово. Он на следующий день, сволочь, не пришел. Пришлось все самому доделывать.

Все шло хорошо, работы было выше крыши, деньги текли рекой. С женой у меня тогда отношения разладились, она сама по себе, а я сам по себе. Баб было море. Я особенно не пил, пить с работой некогда, но баб любил. Тогда же встретил и мою теперешнюю, она моложе меня на пятнадцать лет. Так вот, все было хорошо, наехали на нас, и крыша у нас была, но там у бандюков, похоже, свои разборки начались. Один раз пришли к нам двое, я одному как дал по бороде, он с копыт свалился, в полную отключку, я его дружку сказал: «Ты, давай, забирай своего другана, а то сейчас тебе тоже по бороде въеду, и тогда уже вывозить вас буду я сам. А куда я вас вывезу, там вы сами себя не найдете». Они свалили. И вот однажды, возвращаюсь домой, уже поздно, чуть под банкой, но немного, так, чуть-чуть, вышел из такси, иду к дому, вдруг из темноты выскакивает человек, прям передо мной, вижу, у него что-то в руке, и он на меня направляет, я только и успел чуть отклониться, только помню, яркая вспышка, и такая адская боль вдруг, и все, сознание потерял.

— Ты видел, кто это был? — спросил я, увлеченный рассказом Данилы.

— Нет. Темно было, и все так быстро произошло, что рассмотреть ничего не успел. Очнулся в луже крови, боль такая, что терпенья нет. Я пополз к дому, там меня кто-то заметил, скорую вызвали, отвезли в больницу. Там кровь переливали, две недели лежал без сознания, бинтами к кровати привязанный. Потом потихонечку в себя пришел. Стреляли мне в лицо из обреза дробью, но промахнулись, а то бы мне голову снесло, но в лице дробинок куча, плечо повредили, сустав до сих пор плохо работает, и ухо оглохло, а так все ничего, живой остался.

— Повезло тебе, или среагировать успел, — отозвался я, пораженной всей историей. Теперь было ясно, что на лице у Данилы были не оспинки, а мелкие рубцы от дробинок.

— Повезло. Поэтому я решил судьбу больше не испытывать и уехал в Америку, как турист, а здесь убежища попросил.

— Дали?

— Я им показал им свой рентген рожи, там столько дроби, как звезд на небе, — мне сразу убежище дали.

— Ты так и не узнал, кто в тебя стрелял?

— Нет. Мне сказали, чтобы я не волновался, что разберутся. Не знаю, разобрались — не разобрались, но я решил уехать. Я помню, сидели с моим другом, с кем мы мастерскую держали, выпивали перед моим отъездом, перед нами журнальный столик, заваленный деньгами, просто гора денег. Мне друг говорит: «Ну, куда ты от этого едешь? Посмотри, сколько денег, где ты еще столько заработаешь?» Я ему тогда сказал, что второй выстрел в лицо я уже не выдержу.

— Если он уговаривал остаться, значит, он не мог это организовать. Знаешь, бывает, что люди хотят быть единоличными хозяевами бизнеса. Я не хочу обидеть твоего друга, просто так, со стороны, рассматриваю разные варианты, — осторожно заключил я.

— Если честно, я сам думал об этом, просто, исходя из того, что друзья проверяются не в беде, — в беде многие помогут, — а тогда, когда деньги начинают делить. Тут все и начинается, и дружба забывается. Но я не думаю, что это он, я Кормуху с детства знаю, мы вместе много всего прошли, да и потом через полтора года после моего отъезда его самого убили. Нашли на улице с пробитой головой. Так что если бы я не уехал, то меня либо бы убили, либо бы посадили. А здесь я живу хрен знает в чем, работаю на этой гребаной лесопилке, чтоб она сгорела, но зато жив, близнецы родились. Я потом свою бабу, Илону, выписал, мы здесь поженились, и у меня на старости лет близнецы родились: Антони и Айрин. Жизнь идет.

— Хороший тост. Давай, за жизнь. Пусть идет, — предложил я.

— Будем живы и здоровы! — откликнулся Данила.

Моя жизнь казалась серой и неприглядной по сравнению с Данилиной, он в армии служил в хоккейной команде СКА, то есть профессионально играл в хоккей, был автогонщиком, постоянно дрался с кем-то, потому что «терпеть не мог, когда кого-то обижают или какая несправедливость».

— Как в таком возрасте с близнецами справился, когда они груднички были, — поинтересовался я, — говорят, с возрастом тяжелее не спать?

— Мне утром на работу, а Илонка дома с ними; они, когда ночью начинали плакать, то я поворачивался в кровати, ложился на подушку здоровым ухом, и все тихо.

— Логично.

Передо мной промелькнули обрывки чьей-то жизни, которая все время шла по другому направлению, чем моя линия жизни, и мы вряд ли бы пересеклись дома, мы совсем разные, и тем не менее, мы сидим попиваем водочку, закусываем шоколадками, и я чувствую, что нас что-то связывает.

Мы молча смотрели в темноту над озером, озера видно не было, но было слышно, как оно плещется у берега, я представил невидимое озеро по воспоминаниям дня, его сейчас темную, невидимую поверхность, и вдруг представил его темную глубину, которая еще темней, чем поверхность, и в этой глубине, тихо плывущую в невесомости воды, рыбу. Я чуть тряхнул головой, чтобы сбросить видение.

— Данила, остался совсем глоточек, на последний тост, у меня есть один тост, я потом тебе расскажу, откуда он взялся. За окончание гражданской войны! — я поднял свою чекушку.

— Как скажешь, Жека, — он как-то запросто с самого начала стал называть меня Жекой: — за окончание гражданской войны.

Мы выпили все, что оставалось в наших бутылочках.

— Жека, причем здесь гражданская война? — спросил Данила.

— Вот это я тебе скажу в следующий раз, — ответил я. Давай обменяемся телефонами, созвонимся, может, на выходных, или когда получится, встретимся, выпивка за мной, я должник. А то неудобно получается.

— Да о чем ты говоришь! Какой должник? — всплеснулся Данила. — Это ерунда, хорошо посидели, познакомились. Слушай, а может еще в магазин сгоняем, ведь совсем близко, деньги у меня есть, — вдруг загорелся Данила, было видно ему не хотелось меня отпускать.

— Нет, на сегодня хватит. Завтра на работу, время уже позднее, давай созвонимся, встретимся, посидим потреплемся, я тебе расскажу про тост.

Мы обменялись телефонами и разошлись. Я, подвыпивший, брел домой по сырому, безлюдному городу, и в моих мыслях опять появилась рыба в темной глубине озера. Данила оказался преданный друг, но переносить его в больших количествах было тяжело.

Прошло пару месяцев, подходил мой день рождения, — это должен был быть первый день рождения, который я должен был отмечать один, в Москве было достаточно друзей, которых я приглашал, и мама всегда устраивала праздник дома, здесь Катя собирала, как оказалась, своих друзей на мой день рождения, но во всяком случае были люди. Сейчас же я жил в одиночестве, два человека, с которыми я общался, не знали друг друга, и я плохо представлял их вместе, отмечать день рождения с каждым по отдельности было неинтересно, терялось ощущения праздника, и только усиливало чувство одиночества, легче было просто не отмечать день рождения вообще. Я обмолвился об этом Боре, Боря не согласился со мной и сказал, что отмечать нужно, и что если мы соберемся втроем, где-нибудь в парке, пожарим шашлыки, выпьем, и если сибирский человек не начнет буйствовать и не отмудохает нас, то день рождения можно будет считать удавшимся, а если все закончится дракой и скандалом, то это будет памятный день рождения, — будет что вспомнить. Боря вызвался принести водку в качестве подарка, Данила, узнав о дне рождения, неимоверно возбудился и сказал, что в качестве подарка сделает шашлыки. Я сказал ему о Боре, что нас будет трое, если он хочет, то может прийти с женой, хотя в душе я надеялся, что он этого не сделает, я познакомился с ней, и желания продолжать с ней общаться совсем не было. Данила, без малейшей паузы, отверг вариант с женой: «У нее свои планы, там со своими бабами-соседками. Мы собираемся одни мужики», — заключил он. Я обеспечивал место в парке, жаровню под навесом надо было бронировать через офис, закуску, запивку, стаканы, бумажные тарелки, и, может быть, вилки. В назначенный день, в самый мой день рождения, который пришелся на вторник, то есть народу в парке вообще не было, мы собрались у нашей жаровни, которая стояла внутри открытой беседки рядом с деревянным столом. Я представил Борю и Данилу друг другу, они пожали друг другу руки, и Данила с невозмутимым видом, но с присущим ему напором, принялся за дело: угли, которые я купил в магазине, для жарки шашлыка не годились, «потому что они пропитаны всяким говном, чтобы лучше горели, поэтому он привез настоящие дрова, и угли для шашлыка — это самое главное, ветра нет и это хорошо, разжигать легче, воду он привез из родника в горах, он там всегда набирает воду для питья». И вдруг среди этой кипучей деятельности он остановился, повернулся к Боре и сказал совсем просто, как будто знал Борю всю свою жизнь: «Борисыч, ты на водке, давай открывай, пока суть да дело, надо за именинника по чуть-чуть, да и за знакомство». Боря сдержал смех, и абсолютно серьезно сказал: «Нет вопросов. Какие могут быть проблемы?» И начал открывать здоровенную бутылку «Серого гуся». Я скоропостижно открыл металлическую банку с икрой, открывал целлофановый мешочек с русским, точнее литовским, хлебом, салями, и грибочки, все приобретенное в русском магазине по случаю праздника.

Мы стояли с поднятыми хрустальными рюмками вокруг стола с закуской и с бутылкой водки, с высоты которой над всем столом парили в свободном полете гуси на этикетке. Рядом потрескивали щепки, все больше погружаясь в разгорающийся огонь костра.

— За окончание гражданской войны, — произнес тост Боря.

— Сейчас же день рождения, — удивился Данила.

— Это не имеет значения, — отозвался я, — он всегда первый, это как за родителей.

— Хорошо, за окончание гражданской войны, — отозвался Данила.

Мы чокнулись и дружно выпили. Данила кинулся опять к огню, начал подкладывать дрова, потом принес маринованные шашлыки, две кастрюли.

— Это свиные, а это говяжье, для тебя, Борисыч. Сам мариновал, специальный засол.

— А ты что, свиных мне не дашь? — с тихой зловредной усмешкой спросил Боря.

Я понял, что Данила сам вошел в эту ситуацию, а Боря, конечно же, не мог пройти мимо, чтобы не повеселиться. Данила опешил.

— Да, ну как же, да ради бога, ешь сколько хочешь. Я просто думал, ты не ешь свинину, пожалуйста, сколько хочешь. Я же подумал, что, а вдруг он не ест свинину, а свиные шашлыки самые вкусные, то что тогда делать, — оправдывался растерянный Данила.

— Данила-мастер, свиные шашлыки самые вкусные после бараньих, — смеясь, сказал Борис, — я ем все, а пью только водку. Давай, по второй, за именинника, — предложил Борис, и разлил всем по рюмкам.

Мы выпили, и тепло холодного спирта водки растопило последний лед непонимания после знакомства. Данила положил в разгоревшийся огонь привезенные им дрова, и мы расселись вокруг стола, у нас было время поболтать, пока дрова превращались в угли для шашлыка.

— Слушай, Данила, Женька сказал, что в машинах хорошо разбираешься. У меня рулевое колесо вибрирует, недавно стало. Мне сказали, что надо все рулевое управление менять надо, а мне что-то не верится. Лажа какая-то.

— И правильно не верится, чем быстрее скорость, тем хуже вибрирует?

— Да, точно, — подтвердил Боря.

— Это просто, это колеса. Нужно сделать алайнмент. Жулики эти твои мастера. Иди к другим, и скажи им просто, что руль вибрирует, надо сделать алайнмент, — уверено сказал Данила.

— Понял, — обрадовался Боря. — Кругом одни жулики, никому верить нельзя.

— Либо жулики, либо жлобы, — я тут намедни заехал домой к своему хозяину, у него своя лесопилка, денег немерено, а дома ходит в старых носках: у них пятка протерлась, так он их перевернул дырявой пяткой вперед и так ходит. Ну, что за жлоб! И платит так же. Надоел он мне, я ему на все руки мастер, и там починю, и здесь, и на машинах лес пилю, все делаю, а он мне платит копейки. Уйду я от него в дальнобойщики, там и платят лучше, и страну посмотрю, а то сижу на его вонючей лесопилке и ничего не вижу, а он из меня все соки выжимает, платить нормально не хочет.

— А революцию устроить не думал? — спросил Боря.

— Какую революцию? — не понял Данила.

— Социалистическую, — как ни в чем не бывало ответил Боря.

— Борисыч, я не пойму, когда ты шутишь, а когда серьезно говоришь. Одну страну в жопу загнали, теперь другую загнать, что ли? И потом, я свою порцию дроби получил — с меня хватит.

— Революция в России была построена на зависти, — начал развивать мысль Боря.

— Так, — вмешался я, — надо повторить тост «За окончание гражданской войны».

Я разлил по рюмкам.

— Я не коммунист и не большевик, но я марксист, — вполне серьезно продолжил Боря.

— За окончание гражданской войны, — поднял я рюмку.

Все согласились и выпили.

— Люди поделены на классы. На бедных и… — Боря сделал паузу, как бы спрашивая продолжения у Данилы.

— И богатых? — неуверенно ответил Данила.

— Нет, Данила. И очень-очень богатых, богатых настолько, что у них больше денег, чем в бюджете отдельных государств. Маленькая группка людей владеет основными богатствами планеты. В чем разница между человеком, живущем в трейлере, и человеком, живущем в доме за полмиллиона или семьсот тысяч баксов? В чем?

— В чем? — все больше недоумевая, отозвался Данила.

Я входил в такое же недоумение, как и Данила.

— Да ни в чем, — спокойно ответил Боря, жуя бутерброд с икрой. — Подавляющее большинство людей, живущих в этих дорогих домах, живут в них, выплачивая ссуду банку. У кого-то своя небольшая компания, кто-то работает начальником в большой компании, но вот обстоятельства изменились, экономика упала, дела пошли в жопу, и вот ссуду банку платить нечем, дом не продается, и все, банкротство! И человек переезжает в трейлер. И вот два соседа: один живет в трейлере всю свою жизнь, а другой переехал туда из большого дома. Кто будет злее? Кстати, революцию в России делали те, кто жил в трейлерах, против тех, кто жил в больших домах, мотивированные обычной человеческой завистью. Внутри одного класса. Ну убрали анахронизм монархии, она и так бы отмерла, как в Англии. Пропасть между очень-очень-очень богатыми и всеми остальными всю глубже и глубже, вся эта глобализация, отмена пошлинных границ, позволяет супербогатым делать деньги, которые сто лет назад и не снились их предкам.

— Боря, при чем здесь хозяин Данилиной лесопилки и глобализация? — взмолился я.

— Да ни при чем. Это мне так навеяло. Я подумал недавно, что все эти очень-очень богатые люди, умные люди, иначе они не были бы такими богатыми, они должны думать о том, как удержать в повиновении все эти массы копошащихся где-то там внизу, людишек. И я понял одну простую вещь; откровенно давить не получится, люди, когда задеты за живое, будут жертвовать жизнями, все, что есть, чтобы добиться справедливости, во всяком случае, как они ее понимают. Но скорее всего, могут стать разбойниками с большой дороги, просто начать охотиться, если узнают, за кем. Человек всегда к чему-то стремится, к деньгам, к свободе, счастью, к чему-то, чего у него нет. И вот возникает вопрос, как они контролируют людей, какие пути? По большому счету мне все равно, у меня чисто академический интерес. Я решил начать собирать теории заговоров, от самых фантастичных до самых реальных, придумывать самому, то, что услышу, то, что покажется подозрительным.

Данила молча, не моргая, смотрел на поверхность стола, потом молча разлил водку.

— Борисыч, тогда начни с теории, что евреи правят миром, — невозмутимо произнес Данила и поднял рюмку.

Я засмеялся. Боря закатил глаза.

— Меня никто править миром не приглашал. А знаешь, почему? Потому что денег нет. Все дело в деньгах. Все дело в деньгах. Если у тебя денег больше, чем весь бюджет какой-нибудь Буркина-Фасо, то тогда, возможно, ты будешь среди тех людей. Саудовские принцы втихаря сотрудничают с Израилем, сотрудничают с Америкой, и никакие религиозные различия никого не смущают: две политики — для толпы и для денег. И в этом вторая часть моего марксизма — интернационализм. Для меня глобализм — это когда очень-очень богатые загоняют всех в одно общее стойло, а интернационализм — когда простые люди находят общий язык.

— Ты в Бога веришь? — вдруг неожиданно спросил Данила, обращаясь к Борису.

— Не знаю, честно не знаю. С религией просто — не признаю никакую. За религией трудно рассмотреть Бога, без религии трудно увидеть Бога. Я не знаю, значит, агностик.

— Атеист? — не понял Данила.

— Да нет, Данила. Агностик. Человек, который не знает, есть Бог или нет.

— А мне однажды Бог приснился. Несколько лет назад, я уже в Америке был.

— То есть как приснился? — удивился я и насторожился одновременно.

— Я Его во сне не видел как фигуру, но чувствовал, чувствовал, что он здесь со мной, знаешь, как бывает во сне, ты знаешь и все. И мне так хорошо было, я не могу тебе этого передать, — лицо Данилы расплылось в млеющей, блаженствующей улыбке, — какое-то тепло разлилось по всему телу, и чувство такого счастья, мне так хорошо никогда не было. И хотелось, чтобы так всегда было. А Он стал уходить, я Ему говорю, Господи, не уходи, пожалуйста, останься, мне так хорошо с тобой, мы с тобой бизнес откроем.

— Что??

Мы с Борей взревели в один голос, удержаться было невозможно, слишком неожиданный был поворот.

— Бизнес с Богом?

— Я знаю, — грустно отозвался Данила, — чего во сне не скажешь только. Очень не хотелось, чтобы он уходил. А знаешь, что он мне сказал? Еще не время.

Мы перестали смеяться. Мне тогда подумалось: а нам с Борей Господь не снился.

Прошло почти десять лет с того знаменательного дня рождения, когда собралась наша троица, и как ни удивительно, но мы до сих пор вместе, мы периодически встречаемся просто поболтать, выпить водки, посмеяться от души, обменяться анекдотами. В нашей компании я был связующим звеном, Боря и Данила были связаны через меня, напрямую они общались только по делам: Данила сделал ремонт в Бориной квартире за очень уместную цену, он всегда помогал нам с машинами. Данила ушел с лесопилки и стал дальнобойщиком. Его история такова: «Один придурок с работы подходит ко мне и говорит: „фак то, фак се“, а я ему говорю: „Ну че ты все материшься“. А он мне: „Фак ю“. Ну, я так не сильно, открытой ладонью, дал ему по уху, и ведь не сильно дал, а он стоит, так вперед наклонился, головой трясет, оглоушенный, а я думаю: „Добавить ему кулаком слева по бороде, что ли?“ Но не стал, подумал, что если залупнется, то уже въеду, так чтобы с копыт слетел. Он очухался, побежал к хозяину, тот прибежал, раскричался. Я понял тогда, что надо отваливать, а то это все добром не кончится. Я сказал хозяину, что все, ухожу, так он потом просил меня не уходить, даже обещал денег прибавить, но я все — сказал, что ухожу, значит, ухожу.» Данила закончил курсы дальнобойщиков: «меня на курсах все за гения держали, потому что я знал материальную часть, как никто другой», и стал мотаться по всей стране, набираться впечатлений об Америке, и, что удивительно, он продолжать влетать в разные истории, но теперь уже на огромном грузовике с прицепом.

Боря, по его словам, из управдома вырос в уважаемого управдома, продолжал заниматься половым разбоем, много путешествовал и был в отличной физической форме. Как хобби писал книгу о заговорах, по его теории, вопросы о заговорах появляются в больном обществе, и чем больнее общество, тем больше теорий заговоров. Каждая отдельная теория заговора есть отражение определенной язвы в обществе, например, теория о том, что пресса контролируется какой-то маленькой группой людей, версии разные; это могут быть евреи, масоны, несколько богатых семей, или гомосексуалисты, но все это отражает тот факт, что люди видят, что пресса врет, что их не слышат, что нет свободы слова, и так далее. Он создал вокруг себя странный мир, где правда могла оказаться враньем, а полная абсурдность оказаться правдой. Его возмущал термин «фейк-ньюз», почему это называют фейк-ньюз, когда это обычное вранье? Потому что те, кто употребляют этот термин, сами и создают эти самые фейк-ньюз, и они не употребляют слово вранье, потому что это может привести к употреблению слова «правда», а это что они просто боятся даже произнести вслух. По всему земному шару распространяется, как ядовитое облако иприта, глобальная геббельсовская пропаганда, и хотя один геббельс схлестывается с другим, правды не выражает ни один из них, она где-то между ними, как в клубке удавов констрикторов, задыхается и чахнет. Борино первое правило: ничему не верь. Правило второе: ничего не отвергай. Правило третье: проверяй первое и второе. Этот мир, где нет право и лево, верха и низа, где правдоподобная ложь и невероятная правда — безымянны, не имеют своих ярлыков, и единственное мерило правдивости — это реальный факт, этот мир стал для Бори тем же, чем для меня Древняя Греция. Только в моей Древней Греции главное — это честь, за нее не жалели жизни, и не только чужие, но и свои, а в Борином, то есть современном мире, главное это — прибыль, за которую не жалеют только чужие жизни, ведь никто не хочет жертвовать свою жизнь ради денег, мертвым деньги не нужны. Боря оставался марксистом электронного века.

Боря втянул и меня в свой мир абсурдной реальности, то есть мы соревновались в выявлении разных потенциальных заговоров, разного вранья и создания невероятных гипотез футуристического характера, куда идет этот мир. Обычно это происходило за столом. Все было как бы в шутку, но только как бы.

Об Анахите мы не говорили, только однажды он сказал, что от кого-то узнал, что она в Тегеране, работает, вышла замуж, нарожала детей не то двоих, не то троих, сильно растолстела. Я тогда не очень деликатно заметил, что если бы он увидел ее сейчас, то, наверное, бы переоценил всю ситуацию с персидской княжной. Он мне тогда спокойно ответил, что отдал бы все, чтобы быть толстым мужем рядом с толстой Аней и иметь кучу детей от нее. Больше мы к этой теме не возвращались.

После расставания с Катей у меня было почти три года периода, который я назвал периодом Ахилла и черепахи, я постоянно пытался что-то догнать: защиту диссертации, грин-карту, работу, постоянное стремление куда-то и к чему-то и невозможность достичь результата мгновенно вызывало ощущение остановки времени, во мне сложилось реальное чувство, что я вне времени. Несмотря на все страхи, раздражение, связанные с моей беспомощностью, это ощущение остановившегося времени было очень эйфоричным, словно какой-то удивительный сон, можно сказать, что я жил, как во сне. Но вот я защитился, я стал PhD — это была важная ступень на моем пути куда-то, куда, я толком не знал, но это звание, полученное в уважаемом американском университете, выделяло меня из толпы людей. Теперь нужна была настоящая работа, моя программа в университете закончилась. Возвращаться обратно на родину было страшно, еще страшнее, чем оставаться в Америке. После защиты отец спросил меня, что я собираюсь делать, я ответил, что толком не знаю, что трудно искать работу в Америке без вида на постоянное жительство, я жду грин-карту. Он мне сказал, если можешь — не возвращайся: на кафедре тебя никто не ждет, я тебе помочь не могу ничем. То, что творится на кафедре, лучше не видеть и не знать, — преподаватели берут деньги за зачеты, экзамены, за курсовые. Полное безобразие, наука никому толком не нужна. Самое лучшее, на что я могу рассчитывать, это найти работу в каком-нибудь частном лицее, преподавать историю. Мне хотелось заниматься наукой, мне хотелось быть в университете. Я рассказал всю свою ситуацию Приаму, я рассказал ему про развод, про грин-карту, что мне нужна какая-то работа, пока я жду вид на жительство. Я тогда завершил свою историю словами: «Не знаю, где и когда моя одиссея закончится.» Вадим Петрович мне тогда сказал, глядя в глаза, он сказал это очень ясно и медленно: «Одиссей был наказан тем, что не мог вернуться на родину, в свой дом, вся его одиссея — это мытарство, путь на родину вопреки воле богов. Ты же можешь вернуться домой в любой момент, и больше того, ты стараешься всеми силами туда не вернуться. Так что это не одиссея.» Мне тогда стало очень стыдно и больно. «Вы правы, Вадим Петрович,» — глухо отозвался я. Мы сидели в его кабинете, он за столом, я перед ним в кресле.

— Я не хотел вас обидеть. В глубине души мне тоже обидно. Мой родитель долго жил с надеждой вернуться на родину, потом они все потеряли эту надежду. Мне обидно за отца. Я понимаю, почему вы не хотите обратно. Я помогу, чем могу.

— Вадим Петрович, мне страшно возвращаться, я не знаю, что мне там делать, — искренне ответил я.

— Евгений, я понимаю. Моя задача сохранить вас для науки. Какой прок от того, что вы вернетесь и будите заниматься, чем-то другим. Вам надо заниматься тем, чем вы занимаетесь. Это у вас хорошо получается. Я думаю, что я смогу помочь вам остаться помощником преподавателя с почасовой оплатой, денег это вам не прибавит, потому что работать придется пару часов в неделю, но будете на виду, будете при кафедре, а там посмотрим, может быть, что-то подвернется.

Пару часов в неделю я работал на кафедре, остальное время работал в библиотеке над статьями и в большом супермаркете мясником. Я паковал мясо на пластиковые подносики и обтягивал их прозрачной пленкой, взвешивал и наклеивал этикетку, которую выплевывали автоматические весы, с весом и ценой. Упаковывая мясо, я вспомнил мамину историю о знакомом мяснике, у которого она в советское время брала мясо по блату, с переплатой, а потом мясника убили, и она очень сожалела о его преждевременной смерти и о том, где же она будет доставать мясо для семьи. Это был перевернутый мир, все с ног на голову, но парадоксально, я с диссертацией сейчас пакую мясо. И даже если я вернусь домой, то все равно буду паковать мясо или что-то в этом роде. Интересно, что рядом со мной работал парень, который закончил колледж со специализацией по английскому языку. Работы не было. Делать диссертацию он не рвался, устроиться куда-то без опыта было очень трудно, а где возьмется опыт, если не берут никуда работать. Нил, худощавый высокий парень, выглядел чуть младше своих лет, говорил, что он первый в семье, который получил колледжское образование, что родители очень гордятся им, а он работает в супермаркете. Его план был поступить на учительские годичные курсы, для людей со званием бакалавра, и стать учителем. Сожалел о том, сколько денег он должен за свое образование. Большинство людей, работающих в супермаркете, были вообще без образования, но как оказалось, людей с образованием больше, чем я разглядел сначала. Я пытался как-то избежать вопросов о моем образовании, — было стыдно, но не получилось. Все только покачали головами, мой пример не добавлял оптимизма и надежды на будущее ребятам, у которых был только диплом бакалавра по не очень востребованным специальностям или слишком неопределенным полем специализации. Именно там, в недрах супермаркета, в расфасовочной, у меня родилась первая теория заговора, которой я тут же поделился с Борей во время одной из наших посиделок. Но он меня в чем-то разочаровал, сказав, что Хомский, лауреат Нобелевской премии, профессор в Бостоне, уже выдвигал это, и писал, и говорил об этом. Суть была в том, что люди, которые стремятся к образованию, несут в себе потенциальную опасность для очень-очень-очень богатых, поэтому образование очень дорого, и оно постоянно дорожает, поэтому, когда молодой человек заканчивает колледж, он должен кучу денег, и ему или ей не до социальных реформ или революций, им нужно долг выплачивать, они опутаны долгами. Молодые люди вступают в жизнь уже несвободными, у них долги и страх. Но, с другой стороны, мне лично было приятно, что я пришел к тому же, к чему пришел Нобелевский лауреат, а Боре было приятно наглядно мне продемонстрировать, что эти все теории заговора не такие уж невероятные, а скорее очевидные. Мы за рюмкой водки пришли к выводу, что все, что требуется в данном случае, это снять ограничение на рост платы за образование, и все, цены будут ползти вверх, не останавливаясь. Надо отметить, что последующие годы показали правоту нашего суждения, плата за образование поднялась по всей стране просто неимоверно.

И вот я PhD, но мало что изменилось, я чувствовал, что я кукла-марионетка, висящая где-то в шкафу, и мои ниточки, уходящие вверх, в самую глубину мироздания, не приходят в движение, по какой-то причине они повисли без напряжения и силы в них, оставалось только терпеливо ждать, когда же наконец энергия движения передастся мне, и я стронусь с места. А пока мое движение было по кругу: университет или библиотека, супермаркет, возвращение домой поздно ночью после супермаркета, чтобы назавтра опять начать свой круг. Я ждал и искал возможности разорвать этот круг, но я тогда понял, что для кого-то такой круг и есть вся жизнь, это было страшно. Я брел с работы по ночному городу, город расположился на ночлег по своим отдельно стоящим домам, оставив пространство улиц пустоте, которая заполнялась прохладным ночным небом. Редкий свет окон напоминал мне, что я один, что никто меня не ждет дома, и что мой дом, в общем-то, не мой дом, а временное пристанище, тараканья щель. В одном из окон я увидел старика, сидящего в кресле перед работающим телевизором. Казалось, что старик спит, я видел его мельком, всего несколько секунд, пока проходил мимо его окна, но ощущение того, что старик дремлет, было неоспоримо, это было бессознательное восприятие первого взгляда. Мне почему-то стало жалко старика: его кресло, повисшая, дремлющая голова на груди, свет телевизора, освещающий всю комнату, — все говорило о том, что это одинокая старость. С этого момента, каждый раз, когда я возвращался домой, я заглядывал в окно к старику, и каждый раз я видел его сидящим в кресле в той же позе перед работающим телевизором, в какой-то момент мне показалось, что старик мертвый.

Я монотонно вращался по своему кругу, увлекаемый течением времени вне меня, как колесо мельницы на реке, во мне все больше и больше нарастало недоумение, когда же что-то сдвинется в моей жизни, хотелось хоть какой-то определенности, хоть чего-то. Казалось, что вот сегодня что-то произойдет, но ничего не происходило, потом проходил еще день без каких-либо новостей и изменений, а потом еще, и еще. Так тянулись недели, переходящие в месяцы, месяцы сложились в два с лишним года, и вот Катя прислала текст, что мы должны явиться в правительственный иммиграционный офис получить вид на постоянное жительство, так называемую грин-карту. Катя сдержала свое слово, я сдержал свое — мы развелись тихо-спокойно, без адвокатов. Катя пришла на развод заметно беременная, все процедура заняла пять минут, и все. Мы обменялись несколькими фразами и разошлись. Казалось, что в моей жизни мало что изменилось, я появлялся на кафедре в качестве помощника преподавателя, опубликовал за это время несколько статей и продолжал работать в супермаркете, это было то, что кормило меня. Но в тоже время что-то стронулось с точки равновесия в моей жизни, началось движение, перемещение, еще только угадываемое, незаметное в повседневной жизни. Первое, что я сделал, это разослал свое резюме везде, где были объявлены конкурсы на должность ассистента профессора, по всей Америке и Канаде. У меня было несколько статей, добротная диссертация, хорошие рекомендации с кафедры, включая рекомендацию Приама, а его везде хорошо знали. Ожидание стало более конкретным, ограниченным временными рамками, осязаемым. Я знал, что процесс приема на любую кафедру очень долгий и формальный, нужно опять запасаться терпением. И пока я сосредоточился на ожидании вызовов на собеседование куда угодно, нежданная радость явилась ко мне с другой стороны. Меня вызвали в учебную часть кафедры и спросили, не возьму ли я на себя курс по истории Древней Греции на весь семестр в общественном колледже, который находится в двух часах езды от Вестона, на окраине штата, в месте, которое на местном жаргоне называлось Тридевятое царство или королевство, у кого как воспринимает ухо. Общественные колледжи входили в систему Университета и были разбросаны по всему штату, там люди могли пройти курс по предлагаемым предметам, и это засчитывалось в основном университете. Никто из преподавателей кафедры не хотел ездить весь семестр в Тридевятое царство, через горы, в любую погоду, почти каждый день, чтобы вести этот курс, выбор пал на меня. Прежде всего это означало, что я могу уйти из супермаркета. Хотя бы на полгода, а там будет видно. Потом это означало новую строчку в моем резюме. Если курс понравится студентам, и на него будут положительные отзывы, то курс может быть продолжен. Опять же надежда не вернуться в расфасовочную супермаркета.

Тридевятое царство оказалось одним из самых красивых и удивительных мест, которое я видел в своей жизни, оно располагалась в горах в стороне от основных магистралей штата и поэтому было изолировано. Горы были невысокие, все покрытые растительностью, перевалы, которые вели в царство, тоже не были высокими или крутыми, просто обычная двусторонняя дорога бежала, петляя по горам, поднимаясь то вверх, то вниз, на ней особенно не разгонишься, и вдруг дорога выпрямляется, появляются отдельные дома, потом дома уплотняются в улицу, улица упирается в гору, раздваивается, один рукав круто поднимается в гору к подножию церкви, которую видно частично и мельком, а основная часть улицы огибает гору и вливается в крошечный городок на берегу озера, где и находится колледж. Городок называется Рокпорт, всего несколько улиц, новое здание колледжа стоит прямо на берегу озера, у самой воды. Озеро довольно большое, оно растянулось с севера на юг на почти тридцать миль, и Рокпорт находился на самой южной оконечности озера, растянувшись полумесяцем вдоль берега, словно придавленный тяжестью озера. Берега озера были обрамлены все теми же горами, от ярко-зеленых летом — до багряно-бордовых осенью и белоснежных зимой. За горами, расположенными у самой воды, были опять же горы, которые выглядывали в промежутки между вершинами первого ряда, а за теми был другой ряд, который тоже любопытно возвышался где-то совсем в дали, каждая последующая волна гор теряла цвет, становилась все бледнее и бледнее, и по цвету становилась ближе к небу, чем к земле.

В городе от края до края вдоль озера шла деревянная набережная, которая повторяла контур озера, и из любой части набережной была видна огромная церковь из серого гранита, которая, стоя на самой вершине горы над городом и озером, упиралась в самое небо своими башнями и крестами. Размер церкви поражал не только и не столько своей абсолютной величиной, сколько тем фактом, что такая огромная церковь находится в таком крошечном городишке, каким являлся Рокпорт. Возникало ощущение, что эта церковь была не только для города, но и для всего королевства, для озера, гор, неба, для всего прилегающего пространства: церковь называлась Святая Мария Морская звезда.

Я проехался по улицам, чтобы составить себе впечатление о городе, не только о его географии, но в целом о его архитектуре, жителях, много ли туристов, где магазины, где рестораны, что просто интересного вокруг. В городе было несколько ресторанов и баров, расположенных по основной улице, которая шла параллельно набережной, один кинотеатр и маленький госпиталь, расположенный на окраине городка. Набережная начиналась от небольшого причала, где стояли пришвартованные парусники и моторные лодки, и заканчивалась у небольшого торгового центра с кинотеатром, за центром начинался пляж и место для кемпинга. Проехав по городу, я поднялся к самой церкви на вершине горы. От подножья церкви открывался ничем не запятнанный вид на городок, озеро, горы, небо; все воспринималось как одно целое, ничто не доминировало в лежащей перед глазами картине, все было гармонично сбалансировано в пространстве по отношению друг другу, и даже городок вписывался в природу, как часть этой природы. Я стоял и всматривался в ничем не прерванное пространство, от красоты увиденного в душе поднялась теплая волна тихой радости и покоя, для меня это был символ наступающих перемен в жизни, новых надежд. Мне казалось, что я мог бы стоять здесь часами и любоваться видом передо мной. Я вспомнил, что что-то подобное я чувствовал много раз в Коломенском в Москве, когда стоял на высоком берегу Москвы-реки возле Дьяковской церкви и смотрел на широкий простор речной долины, — это было мое самое любимое место в Москве. У меня даже появилась теория, почему это было самое любимое место, и, наверное, не только в Москве, но и на всей планете. Позже, разговаривая с людьми в Рокпортском колледже, я узнал, что в этом прекрасном месте самая высокая безработица в штате, проблема с наркотой среди молодежи, ранние беременности, сильный алкоголизм. Но все это не изменило моего отношения к месту, я его видел и чувствовал другим.

Первый сюрприз, в городке не было сотового сигнала, была только пара высоких точек, где можно поймать телефонный сигнал, стоя на одном месте. Второй оказался необъяснимым и очень личным. Я сел в машину и поехал опять вниз к набережной, мне почему-то захотелось услышать одну мелодию в исполнении струнного квартета, они играли композиторов разных эпох, и одна вещь была аранжировкой средневековой музыки, необычайно пронзительной по своей простоте и загадочности, я включил радио в машине и услышал эту вещь. Вот так просто, нежданно-негаданно, желание и его исполнение, между ними не было паузы, какого-то усилия к исполнению желания, музыка заполнила салон моего автомобиля, — в моем существовании наступила пауза. Когда я вернулся обратно к своему существованию, я был другим человеком, я любил весь мир.

Я начал курс истории Древней Греции в сентябре, он должен был идти весь осенний семестр до Рождества, специфика курса была в связи Древней Греции и современности, что мы до сих пор используем, что пришло к нам из античного мира, как этот мир определяет нас сегодня. Это должен быть очень базовый, вводный курс для повышения уровня образования студентов и создания основы для дальнейшего изучения античного мира, если вдруг возникнет интерес к предмету.

Я начал погружение постепенно, не стал опускаться на глубину тысяч лет, а сначала погрузился всего лет на пятьсот. Эпоха Возрождения. Что возрождали люди этой эпохи? Почему возрождения? Возрождение — это возвращение, возвращение куда? И почему им надо было что-то возрождать и куда-то возвращаться, почему им было не уютно в их собственном времени? А времена в Европе после падения Римской империи были действительно неуютные, проще говоря, варварские, цивилизация была в Константинополе, чуть позже в арабском мире, но не в Европе. По мере упорядочивания жизни в Европе, все больше и больше знаний проникало туда из Византии и арабского мира, в том числе знания, обретенные древними греками. По мере падения грекоязычной Византии зазор между Европой и Античностью становился все больше и больше, пока не обернулся пропастью, но вместе с тем все больше и больше греков из Византии эмигрировали в Европу, спасаясь от турок. Людям в Европе, как и людям всегда и везде, хотелось свободы. Свободы выхода своей энергии: творческой, эстетической, социальной, сексуальной. Окружающий мир выхода этой свободы не предоставлял, и вполне закономерно, взгляды обернулись к древней Греции, где была свобода мысли, где не просто ценились интеллект и физическая красота, а интеллект в сочетании с физической красотой, где понятие красоты исходило из практичности и эстетизма, где сексуальная энергия не воспринималась как лихорадка или жар, а была естественной частью нормальной повседневной жизни, не больше, но и не меньше. Красота человеческого тела была основана на полифункциональности: мужское тело оптимально соответствовало задачам войны или в мирное время физическим упражнениям, таким как Олимпийские игры, и для сексуальных отношений; женское тело по своим формам, размерам было идеально и в танцах, и в сексе, и в материнстве, а красота человеческого лица определялось симметрией, как и здания храмов. Древняя Греция давала людям представление о гармонии духовного и физического, и во многом это было идеализированное видение культуры с высоты двух тысяч лет, представление о том, какой должна быть жизнь в своем идеальном виде, глазами людей эпохи Возрождения. Интересно, что представление древних греков об устройстве жизни больше соответствует современному представлению об устройстве мира, чем виденье людей ранней эпохи Возрождения. Греки знали, что Земля круглая, что она вращается, и посчитали ее окружность. Они разумно предположили, что все состоит из молекул и атомов. И еще во всем этом переплетении знаний, которым обладали древние греки, вкрадывается ощущение, что они знали что-то, чего не знаем мы.

Человеческая деятельность как цивилизация всегда и везде определяется несколькими областями, которые и определяют эту жизнь: религия — везде и всегда, за исключением одного общества, в котором я имел несчастье жить, и которое просуществовало только семьдесят лет; политика, то есть управление обществом; искусство — отражение объективного мира через личные взгляды, умения, навыки, и наука — познание объективного через объективные методы. Специфическая для Греции черта, наука любви к мудрости, философия, она — матрица, которая связывает все области жизнедеятельности в один целый организм, и основа этой матрицы — свободный разговор, свободное изложение мысли.

Что из этих областей передалось сегодняшним нам?

Безусловно, геометрия и математика: Архимед, Пифагор, Евклид — люди-легенды, каждый школьник знает их имена и учит их теоремы и законы. И эта геометрия-математика из мира абстрактного знания переливается и кристаллизуется в удивительной красоты зданиях, основанных на пропорции «золотого сечения», как морские раковины.

Принцип власти народа, демократии, как противопоставление власти аристократии-олигархии, и главное в этом не только выборы, а умение находить компромисс как инструмент управления.

Искусство через красоту влияет на мир, это когда обычный глиняный горшок становится амфорой.

Устный и письменный языки обретают неимоверную силу убеждения, мелкие правдивые детали, захваченные в сети языка, вытаскивают на поверхность сознания образы, которые из вымышленных персонажей становятся реальными людьми, жившими как бы в совсем недалеком прошлом. Царь Эдип. Язык соприкасается с математикой и обретает ритм, сродни набегающим и оттекающим от морского берега волнам, — гекзаметр. «Илиада» и «Одиссея».

Антропоморфные боги-олимпийцы созданы по подобию людей, то есть, следуя теории архетипов, каждый из них представляет определенную базовую сознательную или подсознательную психологическую функцию человека. Прекрасная, чувствительная богиня любви Афродита замужем за Гефестом, уравновешенным, добрым, хромым художником-кузнецом, и изменяет ему с Аресом, грубым, бесчувственным, но физически совершенным богом войны. Очень повторяющаяся повседневная история. Олимпийские божественные мифы и легенды — это пособие по современной психологии; от нарциссизма до Эдипова комплекса.

Христианство, проповедующее единобожие иудаизма, основанного на Ветхом Завете, тем не менее переняло из Греции определенные черты, существовавшие в их представлении. В иудаизме нет изображений, а мозаики древней Греции перешли в христианство и стали иконами и фресками в православии, так же как римские статуи перешли в католичество. В иудаизме нет загробной жизни, у греков было царство Аида, которое стало адом. В иудаизме нет святых, есть пророки, праведные люди, которым открыто больше, чем остальным людям, но они такие же смертные, как и остальные люди, у христиан есть святые, то есть люди, которые после смерти обретают особое положение в царствие божьем, им можно молиться, можно искать их покровительства и заступничества перед Богом. Это очень напоминает героев античности, им можно было приносить жертвы, как богам, они были особой группой людей, не бессмертные, но и не простые смертные, а один из них даже получил бессмертие — Геракл. Святые — это духовные герои нового тысячелетия. Протестанты, отрицая существование святых, удалились от Древней Греции. Греческие боги были богами чего-то, Гефест был кузнецом, ремесленником, художником, Асклепий был врачом, и многие святые покровительствуют разным областям деятельности людей, плотникам, каменщикам, врачам, помогают людям исцелиться, учиться, рожать детей.

Отцы Церкви — это греческие философы, одетые в рясы. Последователь Антисфена, во время спора о неподвижной сущности мира, встал и стал ходить перед оппонентом, показывая движение примером. От сложного к простому и от простого к сложному, используя аналогию, кстати, тоже греческое слово. Святой Спиридон на Никейском соборе продемонстрировал триединство Святой Троицы на примере того, как глина под воздействием огня и воды обращается в керамику.

Греческий язык, произошедший из единого протоиндоевропейского корня, как и большинство европейских языков, после нескольких тысячелетий вернулся в другие языки, и не только индоевропейские, названием наук, терминологией, усиливая понимание между людьми, приводя абстрактные понятия к единому определению.

Курс прошел успешно, студенты дали мне высокую оценку и на прощание подарили большую настенную фотографию Рокпорта, озера и гор, сделанную с высоты полета дельтаплана, это было очень приятно, но главное, курс набрал новых студентов на весенний семестр. Мне не нужно было возвращаться в расфасовочную супермаркета еще несколько месяцев, я очень надеялся, что что-то образуется за это время.

Я спустился в долину, которую надо было переехать, чтобы попасть в королевство, мела метель, разбалтывая снег между горами, как сахар в стакане с водой, снежные хлопья хаотичными завихреньями метались по пространству, подчеркивая его трехмерность и замкнутость. Воздух потерял прозрачность, он стал вбирать в себя свет, мир вокруг стал матовым, без контрастов, предметы перестали отбрасывать тени. Солнце висело над долиной белым шаром с четкими очертаниями, как луна, и на него можно было смотреть безболезненно в упор. Я ехал по дороге, не сводя глаз с солнца, и у меня в голове, в такт метели, кружилась одна мысль: «Запомни этот день, запомни этот день». Я последовал своему совету, я запомнил этот день — это был день очень простого, как кажется, беспричинного, счастья. Весь учебный год я ездил в королевство по несколько раз в неделю, и никогда горы не переставали удивлять меня. Это были невысокие горы, летом они были все покрыты зеленью, зимой снегом, а осенью увядающие деревья расцветали густыми бордовыми оттенками, разбавленными редкими мазками тусклого золота, в этих горах, как древнегреческая богиня, круглый год жила красота. И эта красота наполняла меня счастьем просто так, без всяких моих заслуг и усилий, бесплатно и безвозмездно, по милости, не прося ничего взамен.

В начале второго семестра, посреди зимы, когда кажется, что все не живет, а выживает, что ничего в жизни не происходит из-за холода, снега и темноты, мне позвонил Вадим Петрович и сказал, что на нашей кафедре открывается ставка ассистента профессора, и чтобы я подавал документы, гарантий никаких нет, конкурс открытый, люди будут подавать на это место со всей страны, но у меня шансы есть, и даже очень хорошие. Я почувствовал, что наступил мой момент, это глубокое чувство-предчувствие, почти уверенность, появилось откуда-то из глубины меня, такой глубины, где границы размыты настолько, что не понятно, где я, а где мир, и это самое чувство-уверенность могло залететь в меня откуда-то извне, словно вещий сон. Началась маята, эта уверенность то исчезала, то опять появлялась, она превращала ожидание в медленную, затянувшуюся пытку. Процесс выбора кандидата занимал месяцы, я прошел интервью, потом другие люди приезжали на интервью, все тянулось, растягивалось, время, казалось, удлинялось само по себе, каждая минута, час, день становились длиннее, время текло, как остывающая, затвердевающая вулканическая лава. Мысли ходили по кругу, ночами мучали какие-то невнятные тревожные сны, ничего сделать уже было нельзя, все сделано, надо только ждать.

Пришла весна, на озере в Рокпорте растаял лед, снег вокруг озера таял, по утрам поднимаясь густым туманом, и влажные теплые запахи заполняли все вокруг, весенние птицы острожным протяжным свистом радовались новой жизни.

Я остался ночевать в Рокпорте, что я периодически делал, когда надо было преподавать два дня подряд. Я вышел на вечернюю прогулку, — бродить по опустевшему городку было тоскливо и мазохистски приятно, фонари были тусклые, улицы без машин и людей, только здания, все мое хроническое ожидание решения моей судьбы было предоставлено мне целиком, оно, ничем не прерываемое и не отвлекаемое, как облако или нимб висело вокруг меня, отражалось от стен домов и возвращалось ко мне, оно ни с чем не смешивалось и ничем не разбавлялось, оно было наподобие боли, которая своим присутствием напоминает тебе, что ты жив. Я не хотел думать о том, что будет, если я не получу это место. Я поднялся по крутой улице к церкви. От подножья церкви открывался вид на затянутый густыми сумерками городок, и где-то там в сумерках было озеро, отрывки освещенной набережной, обозначали берег, а дальше озеро уходило в темноту, и там, в темноте, скрытое от людских глаз, оно переходило в небо и появлялось над горизонтом, полное звезд. К моему удивлению, около церкви было несколько машин, значит, шла вечерняя служба, я поднялся по гранитной лестнице ко входу и, открыв тяжелую, неимоверных размеров дверь, вошел внутрь. В церкви было светло, хотя и не ярко, шла служба, священник негромко вел службы, он был совсем старый, полный и медлительный, перед ним на лавках сидело всего несколько человек, таких же стариков, как и он. Никто не обратил внимания на меня, я тихонечко сел на лавку последнего ряда у самого прохода, с краю. Я осмотрелся, огромное пространство церкви освещалось со всех сторон настенными лампами и люстрами сверху, свет был плавный, отраженный цветными стеклами-витражами с окон, звук голоса священника гас где-то в высоте под сводами, в стороне я заметил трубы органа, но музыки не было. Лавки были из добротного дерева, массивные, устойчивые, рядом с собой, на сиденье, я заметил большой перекидной блокнот, видимо, кем-то забытый. Я взял блокнот, он был пустой, чистые листы бумаги. Я помедлил, потом достал свою шариковую ручку, и на переднем листке блокнота написал одно предложение, а потом аккуратно вырвал листок. Под тихую молитву священника я сложил бумажного голубя из листка, написанное предложение скрылось в складках бумаги и оказалось во внутренностях бумажной птицы, голубь сиял нетронутой белизной своих крыльев. Зажав бумажного голубя в руке, я тихо вышел из церкви, и начал спускаться вниз, в город. Город оставался прежним: тихим и пустым. Я подошел к самому озеру, деревянный настил вдоль озера, казалось, завис над водой, и плеск волн у берега создавал ощущение, что я нахожусь на палубе. Я подошел к перилам набережной, внизу плескалась черная вода, которая была чернее, чем нависший над ней ночной воздух. Я острожным нерезким движением пустил голубя в пространство над озером, голубь чуть взметнулся вверх, а потом нырнул вниз и, проплыв в потоке воздуха, опять чуть поднялся вверх, потом опять нырнул еще ниже, описал полукруг, плавно спускаясь к воде, и вот приводнился на поверхность озера. Его белизна поблекла, но он оставался светлым пятнышком на темной поверхности воды. Я не видел, что произошло с ним дальше, но понятно, что вода, пропитав бумагу, размоет чернила моих слов, и они распадутся не на буквы, а просто растворятся, оставив после себя грязные продавленные отпечатки на бумаге, а бумага, промокая все больше и больше, начнет разбухать и в итоге распадется на составляющие элементы и полностью растворится в озере, а затем во всем окружающем абстрактном мире. А что же мною написанное предложение? Оно перестанет существовать? Оно есть только чернильная краска на бумаге и больше ничего? Или все-таки выраженная на бумаге мысль обретает независимое существование и будет перемещаться в мысленном пространстве, пока не найдет себе новый приют, или вернется опять ко мне же, но уже обогащенная независимым существованием? Ответа на эти вопросы не будет, можно просто придерживаться определенного мнения.

Несколько недель спустя я опять подошел к церкви, она была закрыта, рядом стоял дом, где жил священник, свет горел в единственном окне, я подошел ближе к окну, в окне я увидел стоящего на коленях перед большим распятием священника, старик молился. На следующий день я случайно узнал, что отец Мартин, так звали священника, прекращает свою службу и удаляется жить в специальное заведение, вроде дома престарелых, но для священников. Он служил в этой церкви не то сорок, не то тридцать лет, точно никто не помнил, всем казалось, что он был в Рокпорте всегда, я вспомнил его стоящего на коленях перед распятьем в пустом доме с единственным светящимся окном, и мое сердце сжалось. Этот старик священник очень вписывался в моей временный, никому не нужный мир, с пустыми ночными улицами, неопределенным будущим, незащищенностью перед неблагоприятными обстоятельствами и просто бедностью.

Мой временный мир рухнул в одночасье с получением известия о том, что меня берут в университет на должность ассистента профессора на кафедру античной литературы.

Это долгожданная новость вызвала в душе облегченье и восторг, наконец-то жизнь обретает русло, я возвращаюсь в Древнюю Грецию на законных основаниях, я не должен думать о том, где и как заработать деньги, я могу переехать жить в нормальную квартиру или дом, я не должен с дипломом PhD работать в расфасовочной супермаркета. Но вместе с чувством облегчения и радости, достижения цели, победы, в глубине души было сожаление о потери своего временного, неустроенного мира, мне не хотелось в нем оставаться, я рад, что наступил новый этап жизни, но… Приобретая свою новую жизнь, я что-то терял. Я обещал себе, что буду хранить память о других, таких же, как я тогда, необустроенных людях, я буду выходить в город ночью на прогулки, чтобы не терять связь с пустотой его улиц, я буду стараться чувствовать время, его ход, ценить его неповторимость. Но все оказалось тщетно, ритм жизни изменился, а с ним и изменилось ощущение повседневности, дни потекли, подчиненные графику занятий, собраний, встреч. Я занимался тем, чем хотел, и большего я не мог и желать. И только иногда, задавленный усталостью, я ложился на свой диван, закрывал глаза, и мне вспоминались мои ночные прогулки, люди, живущие своей жизнью в своих окнах, мое дыхание наполнялось воздухом ностальгии о прошедшем времени, которое грелось мечтами об уже наступившем настоящем.

Через несколько лет из ассистента профессора я передвинулся в доценты (ассошиэйт профессор). Данила-мастер был несколько запутан местными званиями: «Так ты профессор или доцент?» — недоумевал он. Ему нравилось, что я профессор, но прибавка ассошиэйт вызывала у него подозрение, что я не настоящий профессор, а эквивалент доцента вызывал у него меньше уважения. Ему очень хотелось, чтобы я был просто профессор, того же хотелось и мне, и я знал, что это только вопрос времени.

Боря накрыл на стол, то есть расставил тарелки и столовые приборы, пельмени из русского магазина ждали моего прихода, а со мной — прихода бутылки водки, за которой я заскочил в магазин. Данила-мастер с грустным видом сидел за столом и жевал огурец.

— Ну, где тебя носит, — вместо приветствия выпалил Данила, — есть хочется.

— Данила-мастер суров и отказывается чистить картошку, — пожаловался Бендер.

— Ты что, Даниил, не радуешься жизни? — поинтересовался я. — Сегодня пятница: поэтому смени на чашу кубок свой, а ежели все дни и так из чаши пьешь, удвой ее сегодня: священный этот день особо помяни! Это Омар Хайям, — пояснил я.

— Устал я. Надоели мне эти длинные рейсы. Домой хочется. Хочу найти работу, чтобы не уходить на неделю, а каждый день домой возвращаться. А то дети без меня растут, семьи совсем не вижу, — не обращая внимания на Омара Хайяма, высказался Данила.

— Профессор, давай, разливай водку, а то Данила окончательно впадет в депрессуху.

— Нет проблем, — я откупорил бутылку, разлил водку по рюмкам.

— Господа! За окончание гражданской войны! — провозгласил Боря.

Мы с Данилой отозвались на тост эхом и выпили свои рюмки.

— Давай сразу по второй, — выпалил Данила: — надо догнаться.

Я разлил водку.

— Лехаим, бояре, — подхватил Боря.

— Шабад вам, шалом, — ответил я.

— Воистину шабад, — парировал Бендер.

— И вам не кашлять, — заключил обмен тостов Данила и выпил. — Водка теплая, — заключил он.

— Потому что свежая, прям из магазина, — отозвался я.

— Давайте есть пельмени, а то нахерачимся без закуски, нехорошо будет, — сказал Боря, поднимаясь из-за стола.

— Это разве пельмени, — грустно протянул Данила, — вот дома, там настоящие пельмени! Моя бабка в деревне делала такие классные! Вот такие маленькие, — Данила свернул указательный и большой палец в колечко, оставив крошечный просвет между ними, показывая окружность воображаемой пельмешки. — Немножко уксуса с чесночком, водочка, — ну, такая прелесть. А эти магазинные, так одно название.

— Картошку отказался чистить, вот ешь это название, — отозвался Боря.

— Моя грузинская бабушка делала хинкали, ничего вкусней я не ел в жизни — это, пожалуй, мое самое любимое блюдо вообще. Я люблю пельмени, но хинкали — это просто совершенство. Ее берешь за хвостик, аккуратно надкусываешь, и тебе в рот выливается теплый бульон, настоянный на пряностях, а потом уже полностью откусываешь кусочек мяса с тестом. Мясо может быть свинина с телятиной, баранина, что хочешь. Просто сказка! Так, давайте выпьем за бабушек и дедушек…

— Не, пельмени все равно вкуснее. Их и надкусывать не надо, пельмешку целиком кладешь в рот и там и уже раскусываешь…

— Там нет бульона, — возразил я.

— Как это нет? — закипятился Данила.

— Слушайте историю про бабушку, и все встанет на свои места, — вмешался Боря.

— Рассказывай, Борисыч, — примирительно сказал Данила.

— У меня был друг, еще в России, у него жена готовила кусок мяса, и всегда обрезала жаркое с двух сторон, один кусочек, скажем, справа и один слева. Он ее спросил — зачем? А она говорит, так моя бабушка всегда делала, так вкуснее и сочнее получается, так и моя мама делает. И эти кусочки хозяйка обычно по традиции брала себе, а остальным отрезала от большого куска, целая семейная традиция. Он был дотошный мужик, и как-то на семейном торжестве спросил эту самую бабушку, прочему это мясо сочнее и вкуснее получается, если отрезать по кусочку с противоположных сторон. И знаете, что эта самая бабушка ответила?

— Что? — спросили мы с Данилой одновременно.

— Она сказала, к изумлению всего семейства, что она так делала, потому что у нее духовка была маленькая. Весь кусок мяса на всю семью в ней не помещался, и поэтому ей приходилось обрезать кусок мяса, и если это делать с одной стороны, то маленький кусок был достаточно велик и все равно в духовку не помещался, поэтому приходилось обрезать с двух сторон, тогда оба кусочка влазили в духовку вместе с большим куском.

— И что вся семья? — спросил я.

— Долго смеялись, а потом — это мой друг говорил, — все сильно его невзлюбили, и не сразу, а как бы потом.

— И причем здесь пельмени, — поинтересовался Данила.

— При том, что чем нас в детстве кормят, то мы и считаем вкусным, — подытожил я.

— Именно, — утвердительно кивнул Боря. — Нам мозги с детства заправляют: еда, привычки, обычаи, религия. Вот ты русский, хоть и глаза раскосые, а мог бы родиться татарином и ел бы конину вместо пельменей. Дело случая.

— Тогда я был бы не я, — веско заметил Данила-мастер, — а глаза раскосые не знаю откуда, у нас в семье у всех так, а все русские на сто процентов.

— Это коренные сибирские народы в тебе плещутся, ты то, что в народе называется чалдон. У Шукшина лицо такого типа.

— Профессор, ты, давай, не наезжай на меня, и осторожней с выражениями. За Шукшина — спасибо, — отозвался Данила.

— Не обижайся, Данила, я чисто с антропологической точки зрения, — примирительно сказал я.

— Профессор, будь проще, говори проще, и народ к тебе потянется, — констатировал Данила, видно было, что он раздражен.

— Данила, а ты мог бы Профессору по бороде, не испугался бы? — с насмешкой поинтересовался Боря.

— Ну, ты надоумь его еще!

— Борисыч, ты что? Я своих не трогаю. Если только буянить не начинают. Хотя один раз отца саданул. Он у меня пил, и как напьется, начинает мать бить. Я тогда уже боксом занимался, мне лет четырнадцать было. Отец пришел пьяный, полез на мать с кулаками. Я как дал ему в челюсть, он сразу свалился и уже до утра не вставал. А я так переживал, так переживал, ведь на отца руку поднял, как-то само собой получилось, так мне не по себе было, так погано на душе было. Но мать он больше не трогал.

— Слушайте, я сегодня с утра еду и вижу номер на машине впереди меня Экс И Пи, я читаю его как ХЕР, это к разговору о детстве. Программное обеспечение мозгов. Я рассказал об этом Приаму …

— Петровичу? — перебил меня Данила. Данила очень уважительно отзывался о Вадим Петровиче, он его встречал один раз на одном из моих дней рождений.

— Да, Вадим Петровичу. Как пример того, как мозги подспудно реагируют на то, что в них заложено с детства. Он привел мне пример из Набокова, где он описывает движение языка во время произношения слова англичанином, а язык двигается по небу по закону русского произношения. Что, видимо, Набоков сделал непроизвольно. То, что в нас сидит, уже никуда не денется. Мы можем ассимилироваться в Америке, или где угодно, то есть знать все о местной культуре, говорить без акцента, но то, что мы знаем из детства, делает нас отличными от всех местных. Я пока сюда ехал, расвспоминался, вспомнил, как я говорил с Вадим Петровичем и назвал свою жизнь одиссеей, а он мне сказал, что одиссея — это путь Одиссея домой, не Диснейленд или забавные приключения, а что Одиссей был наказан невозвращением на родину, он рвался к себе на родину, но не мог туда попасть. А у меня наоборот. Мне тогда очень обидно было. И правда, Одиссей жизнью рисковал, возвращаясь домой, жил с богиней на райском острове, и все равно рвался домой. Занимался сексом с богиней, но все равно плакал, и хотел на свою Итаку.

— Трахался и плакал, это по-нашему, — заметил Бендер.

— Что, правда, что ли, с богиней? — поразился Данила. — А чего тогда плакал?

— А сейчас люди отваливают с родины, как ни в чем не бывало. Раньше люди сражались за родину, умирали за свою землю, а теперь? Мой дед, бывший белый офицер, работал инженером на заводе, когда началась война, то он в первый же день собрался в военкомат. Бабка стала причитать и уговаривать его не ходить туда, может, бронь и так далее. А дед ей сказал тогда: «Нина, я русский офицер. Враг напал на мою Родину. У меня нет другого выбора.» И все, ушел на фронт. Понимаете, ребята, как у него все было просто: «Я русский офицер.» А я, его внук, уехал с родины и не хочу возвращаться. Почему? Что изменилось в людях, в мире? Даже большевики вернулись на родину, когда произошла революция в стране. И это не только мы, посмотри, что в Европе делается. Там люди ломятся во все западные страны, оставляют родные места. А те, кто не хочет у себя принимать, вроде как подонки. А собственно почему? Если это твоя страна? Твоя земля? Или это уже нельзя иметь: свою страну, свою землю, она уже как бы для всех, и вроде ничья?

— Ты заметил, Профессор, что ты сказал «мозги»? — с хитрой усмешкой спросил Борис.

— Не понял. Ты это о чем?

— Ты в начале разговора сказал «мозги», там что-то делают, реагируют или что-то в этом роде. Ты не сказал мозг, ты употребил множественное число, а не единственное.

— Ты это к чему? — растерялся я.

— Так, к слову, — как ни в чем не бывало ответил Борис.

— Борисыч, ты чего это вдруг? — насторожился Данила. — Мозг — это орган, вроде руки или члена, а мозги — это мысли, а их много.

Тут сначала я, потом Боря разразились даже не хохотом, а гортанным рыком вместо смеха. Это было очень неожиданно. Данила только улыбнулся.

— Дело дрянь, если в голове только одна мысль, — сквозь утихающее ржание проговорил Боря.

— У меня сейчас только одна мысль: давайте выпьем! — подхватил я.

— Хорошая мысль, хоть и одна. Дело не в количестве, а в качестве. Дело, что ученый человек, профессор. Смотришь в корень, — сказал Данила, разливая водку.

Наши глаза блестели от смеха, настроение стало легче, веселье развеяло вялость и усталость, которую мы принесли с собой после долгого рабочего дня.

Выпив, Данила продолжил тему разговора, но уже в своем ключе:

— Разве бы я уехал, если бы в меня не пальнули? Я, когда в себя пришел на больничной койке, после недели в шоке, лежу и думаю: вроде живой, нет, точно живой! Последнее, что помню, что словно уплываю куда-то, и так тепло, приятно было. И вот тогда я подумал, а вдруг я правда умер и сейчас очнулся на том свете. И все вокруг меня, это жизнь после смерти. И эта мысль так засела у меня в голове, что долго меня не отпускала, она до сих пор ко мне иногда возвращается: так иногда думаешь: живой ты или мертвый, там или здесь. Так я поэтому свалил, потому что не хотелось, чтоб второй раз стрельнули. Кормуха остался, и его убили.

— А чего в Америку? — спросил Боря, — мог бы в Москву, к примеру, или еще куда, Россия большая.

— Я тогда подумал, что уж раз из дома уезжаю, то уж поеду куда-нибудь далеко-далеко, да и потом, в Москве, или где-то еще в России, откроешь свое дело, опять стрельнут. А ты чего, Борисыч, уехал? Профессор хотел быть профессором, ему не светило, он поехал профессором становиться, а ты чего?

— А я еврей.

— Ну и что, что еврей, — отозвался тут же Данила, — тебя что, гоняли? Высшее образование получил, мог бизнес открыть и жить себе поживать…

— Видишь ли, Даниил, — мы все засмеялись, услышав эту фразу. — Человек не только тот, кем он сам себя считает, но и тот, кем его считают окружающие.

— И что? — насторожился Данила, не очень понимая, куда клонит Боря.

— А то, Данила-мастер, что ты живешь, считаешь себя русским, и все вокруг считают тебя русским, и ты даже особенно не паришься по поводу, кто ты. А я был не как все, хотя говорил по-русски, думал по-русски, других языков не знал, религией не увлекался. Но для всех я не русский — я еврей, и окружающие это мне не давали забыть. И не то, чтобы меня преследовали, оскорбляли, нет, но я чувствовал, что я не как все, и мне периодически давали понять об этом. Если вы помните, господа, то в школе, в классном журнале в самом конце была страничка с национальностями всех детей класса, и вот очень не хотелось, чтобы кто-то заглядывал на эту страничку. А здесь всем по глубокому барабану, кто я. И самое смешное, ирония судьбы, здесь все аборигены меня называют русским.

— Да-а, — протянул Данила, — у каждого свое, у каждого своя правда.

— В Древней Греции…, — начал я.

— Так начинается ликбез по-древнегречески, — протянул Боря.

— А мне нравится, когда Профессор рассказывает, — поддержал меня Данила.

— Это о правде, которая у каждого своя… У греков была богиня правды — Алетейя, не истины, а именно правды. Это была богиня с необычайно привлекательной фигурой, так что все замечали ее и тянулись к ней, хотели быть к ней ближе. Ее формы тела были таковы, что нравились всем, тебе нравятся худенькие — она казалась худенькой, нравятся в теле — она казалась соответствующей формы, — она были на любой вкус, это было божественное свойство ее внешности. Но когда кто-то приближался к ней, то приходил в ужас от отвратительности ее лица, — ее лицо было ужасно. Ужасно настолько, что никто толком не мог смотреть на нее, люди стояли перед ней, не поднимая глаз. Но тот, кто мог пересилить себя и посмотреть в ее глаза, мог обрести полное счастье и покой.

— Никогда не слышал этого, — смущенно заметил Борис. Данила молчал, переваривая услышанное.

— Об Алетейе мало что известно, а насчет фигуры, лица и глаз я придумал сам, — смеясь, ответил я.

— Дурачишь нашего брата, — обрадовался Боря. — Ох, уж мне эти профессора! Пользуются доверием и неподготовленностью аудитории!

Данила ничего не сказал, только усмехнулся.

— У меня есть одна идея по поводу Алетейи, которую я хочу попробовать воплотить в одном из курсов. Ну да видно будет.

— По поводу твоего Одиссея, я тебе так скажу, — вдруг начал Данила, — он у себя на родине был царь, все ему принадлежало, он что хотел, там и делал, ну и там дом, жена, дети.

— Сын, — уточнил я.

— Тем более. А был бы рабом, или быдлом каким, то хрен бы он рвался туда, — философски заключил Данила.

— Ты хочешь сказать, что только цари любят родину? — спросил я с усмешкой.

— А Данила прав, — откликнулся Боря, — человек должен чувствовать себя царем на родине, или просто свободным человеком. Иметь возможность себя реализовать, не чувствовать себя быдлом.

— Я понимаю, о чем вы, и в этом что-то есть, безусловно. Но мой дед ненавидел большевиков до последнего дня жизни, может, это сильно сказано, — просто не любил, но я могу точно сказать, что родину он любил. Хотя, как и все тогда, был под гнетом коммунистов.

— Он из другой эпохи, он страну видел по-другому, помнил ее другой. Для него это все временное было, я так думаю, — рассудил Боря.

За столом воцарилась тишина.

— Что, мужики, на выходных делаете? — спросил я, больше для того, чтобы вопросом разрушить тишину.

— Я с детьми поеду куда-нибудь, может, на озеро, рыбу ловить, — неуверенно произнес Данила.

— Я завтра на работе появлюсь, надо кое-что закончить, а потом, может, куда-нибудь в бар, на охоту, — отозвался Боря. — А ты со своей биологиней будешь укреплять внутриуниверситетские связи между департаментами?

— Да. Абстиненция затянулась. Она уезжала к родителям. Когда она вернулась, то я готовился к началу года, да и у нее в лаборатории были дела, все никак не могли состыковаться.

— Классная баба, — протянул Данила, — а я свою трахать перестал.

Мы с Борей переглянулись от неожиданности.

— Чего это вдруг?

— Растолстела, разнесло, как на дрожжах. Я ей сказал, что не буду ее трахать, пока она не похудеет.

— Суров, — отозвался я, удивленным таким поворотом и разговора, и событий в жизни Данилы.

— А сам-то как будешь? — с нескрываемым ехидством спросил Боря. — Глаза на лоб не вылезут?

— Я пощусь, мяса не ем, а без мяса оно мне и не нужно все.

— Ну, Данила-мастер, ты суров и несправедлив, — заключил Боря. — Это не по-людски, женщину мучить. И потом, ты нарушаешь супружескую обязанность, ты обязался это делать с ней, когда на ней женился. И в радости, и в горе!

— Борисыч, у меня для тебя есть новая теория заговора, на днях пришла в голову, и тут Данила напомнил мне! — встрепенулся я. — В середине прошлого века людей стали травить наркотиками, — это, по существу, уничтожает беднейшее и самое взрывоопасное население, ту его часть, которая представляет наибольшую опасность. Возьми гетто в больших городах, наркотики просто уничтожают их, те, кто в бизнесе, стреляют друг в друга, те, кто потребляют, вымирают сами собой. Но эти наркотики трудно контролировать, много преступлений от них.

— Насчет наркотиков я не уверен, как ты знаешь, — возразил Боря, он ревностно относился к теориям, с которыми пришел не он. — Это порок глобализации, границы между государствами становятся прозрачнее, большое движение товара, тысячи пароходов, самолетов плывут, летят с континента на континент, и в этом потоке движутся наркотики.

— Да, конечно. А сколько новых синтетических наркотиков появилось! Это же не просто собрал урожай и отправил, — это же надо исследования проводить, делать эксперименты: нужно иметь целую лабораторию или научно-исследовательский институт! — парировал я.

— Я не знаю. В мире много талантливых и малооплачиваемых людей, разного рода Кулибиных, придумают, что хочешь. Эксперименты проводить можно на уличных доходягах, и потом им FDA утверждение получать не надо, — дело грязное, — заключил Боря.

— А то, что сейчас происходит? Это же просто государством спонсированная программа отравления людей и приучения их к наркотикам. Вся это глобальная зависимость от наркотических таблеток, которых врачей заставляли людям выписывать? Просто приезжала комиссия в госпиталь и проверяла, выписываются таблетки или нет.

— Как это? — недоверчиво поинтересовался Данила.

— А так. У нас на кафедре у одной преподавательницы муж врач, он рассказывал, что с середины девяностых, когда вышло исследование, которое показало, что какие-то там наркотические таблетки не вызывают зависимости, стали насильно заставлять врачей прописывать эти лекарства. Вот приезжает комиссия, проверяет госпиталь, смотрят, как у больных контролируется боль. «Ах, вы не контролируете боль у больного, больной страдает, а вы это игнорируете!» Там целая система была, естественно, все из самых гуманитарных соображений. И заметь, в основном среди ветеранов, людей, прошедших боевые действия, не боящихся ничего в этой жизни, умеющих воевать и зачастую очень озлобленных на то, что с ними сделали. Многие поняли, что их использовали в большой экономической игре, где замешаны миллиарды и миллиарды долларов… Ну да ладно, я отвлекся, речь не о наркотиках. Я начал с того, что наркотики деморализуют, но также порождают много проблем. А здесь все просто гениально! — я сделал паузу.

На меня смотрели две пары глаз в обрамлении очень скептических физиономий, не зная, то ли придется смеяться, то ли ржать.

— Вы заметили, сколько толстых людей на улице? Не просто полных, чуть превышающих нормальный вес, толстунов, а безобразно жирных, бесформенных людей, жировая оболочка которых почти волочится по земле!

— И что? — почти в один голос спросили Данила и Борис.

— А то, что в этом вся идея! Толстый человек беспомощен. Он не может устроить разгром на улице, он не может подраться, он не может бежать куда-то, он не может размножаться, он много болеет и рано умирает.

За столом водрузилась тишина. Данила, не проронив ни звука, разлил водку. И так же молча поднял рюмку, предлагая выпить. Мы так же молча последовали его примеру и подняли рюмки.

— Я сейчас одну историю расскажу, — серьезно сказал Данила и опрокинул рюмку.

Мы опять последовали его примеру.

— Я как-то подъезжаю к зоне отдыха для дальнобойщиков, а там толпа собралась, не видно, что происходит, — начал Данила, не дожидаясь нашего одобрения. — Я припарковался, влез в толпу, смотрю, а там посередине толпы на земле лежит человек, огромный, как гора на асфальте, весь синий, не двигается, видно, умер, все — капут. И кровь изо рта. Ему еще до моего приезда пытались массаж сердца сделать, но какой там! Так вот, потом скорая приехала, констатировали смерть, хотят его на носилки погрузить, а не могут. Такой тяжелый, что не могут поднять, а там в бригаде две девчонки и один парень. Стали помогать им, я себе спину надорвал, потом недели две болела, я даже покойника нехорошими словами обругал, грех на душу взял. Мы тогда взяли его за руки, за ноги, а поднять не можем, он провисает и все. Ужас какой-то! Я потом его вспомнил, мы пересекались на стоянке как-то, я его запомнил, он в трак влазил пятнадцать минут, шел по парковке с такой громкой отдышкой, как паровоз. Я тогда еще подумал: как он ссыт? Он же до члена, наверное, достать не может.

— Вот, Данила привел социально интересный пример. Мужик был, видимо, трудяга, пахал всю жизнь, выплачивал все социальные пенсионные фонды, а потом раз и убрался перед выходом на пенсию, и все, никаких затрат для государства.

— Ну, я понимаю экономическую часть того, что ты говоришь. Я понимаю, что толстые на баррикады не полезут, и в целом беспомощные люди, но как ты из нормальных людей сделаешь толстых? Я могу понять, что реклама постоянно вдалбливает в голову: жри-жри-жри-жри, и это может повлиять на человека, и чем ниже образование у человека, тем больше его подверженность этому воздействию, но так было много лет уже, почему вдруг? Я это не понимаю, объясни, — обратился ко мне Борис.

— Очень просто, если совсем коротко: дело не только и не столько в людях, как в продуктах, которые эти люди потребляют.

— Изменился рацион? Больше карбогидратов?

— Это тоже. Я думал о том, что же могло измениться? Раньше в классе был, ну может быть, один толстяк или толстячка на весь класс, так было у нас, так было и здесь, — я спрашивал, а теперь проблема подросткового ожирения. С чего вдруг поголовно почти? Значит, люди едят что-то не то. А что? Мясо. Его выращивают на огромных фермах, дают все виды стимуляторов: гормоны, антибиотики, разные факторы роста. Доходит до того, что у кур ломаются ноги под тяжестью собственного веса. Эти стимуляторы остаются в мясе после забоя скота, и идут к потребителю, и продолжают стимулировать. И уже стимулируют человека и превращают его в гору.

— А что если добавить в картину генетически измененные продукты, то картина интересная получается, — оживился Боря. — Единственное, это может быть обычная погона за прибылью, и никакого заговора. Предприниматели стремятся увеличить производство мяса, птицы, чтобы больше продать, лоббируют конгресс, регуляторные органы, проводят удобные для них стандарты, и вот результат налицо. Заговор больше объегорить людей, чем контролировать их.

— Ты, Борисыч, совсем скучный стал, — разочарованно отозвался я, — пропал в тебе энтузиазм на теории заговора.

— Жека прав, — уверенно заявил Данила, — в магазине говно продают, все вкуса не имеет. Я помидоры, огурцы сам выращиваю. А все остальное в супермаркете покупаю только кошерное.

— Данила, еврей хренов, ну почему кошерное? Откуда ты это взял? — искренне смеясь, спросил Борис.

— Борисыч, ты не смейся. Евреи, — Данила бросил короткий взгляд на Борю, — настоящие евреи — люди умные, они себя травить не позволят. Рэбе наблюдает, чтобы все было качественное, сделано правильно, чтобы говна в еду не добавляли. Поэтому кошерные продукты надежные, — заключил Данила.

— Данила-мастер, рэбе смотрит, чтобы ему отстегивали бабки, — возразил Боря.

— Антисемит, ты, Борисыч, хоть и еврей, — заключил Данила.

— Я интернационалист. А религия — это опиум для народа, извини, Профессор, — заключил Боря.

— Ни одно общество в истории человечества не существовало без религии, даже коммуняки, отвергнув одну религию, по существу, придумали другую взамен. Иначе тот маразм, которым нас вскармливали, назвать нельзя, помните, как тогда говорили: «Ты веришь в коммунизм?» Веришь — что это значит? Мое мнение: религия — это душа народа, а язык его тело. Нет языка — нет народа. Это просто. Но перед этим обычно происходит кризис религии, возьми Древнюю Грецию, возьми Древний Рим.

У меня просигналил телефон, который мирно покоился на столе рядом с моей тарелкой, — пришла смска. Я посмотрел на экран: «Легка на помине», — произнес я, как бы обращаясь к себе.

— Биологиня? — то ли спрашивая, то ли подтверждая, сказал Боря.

— Она самая, — отозвался я, — надо мне лыжи пристегивать, она уже у меня, ждет и вежливо интересуется, когда я заявлюсь домой. Мотивируя свой вопрос тем, что ей надо знать, когда заказать ужин, но самом деле, она впала в абстиненцию, и ей невтерпеж уже. И если правда, то и мне тоже. Поэтому, господа, я откланиваюсь, и до новых встреч!

— А она что, сама не готовит? — удивился Данила.

— Очень редко. По очень большим праздникам, — ответил я.

— Передавай Лисе привет, — сказал Боря. — Данила, Лиса — эмансипированная баба, доктор наук, как наш Профессор, готовка для нее — это отвлечение от дел.

— Доктор наук или нет, она все равно баба. Вон, Профессора к себе требует. Ну, так приготовь ему обед, накорми его, а потом трахай сколько хочешь, и книжки свои читай или пиши. Знаешь, как в песне поется: Барыня, барыня, сударыня барыня! Какой ты барыней не будь, — все равно тебя …

— Так, я пошел, — сказал я, вставая из-за стола.

— Давай, по последней. Как раз бутылка будет, — сказал Данила, взявшись за бутыль.

— Только быстро, — согласился я.

— Давайте, а то не оставлять же на донышке, — согласился Боря.

— За баб? — то ли спросил, то ли предложил я.

— Нет, — строго сказал Данила, — за нас, за мужиков.

— Что б член стоял и деньги были? — передразнил его Боря.

— Не в члене и не в деньгах счастье, — начал было Данила.

— Мужики, за нас! — перебил я своих друзей и выпил рюмку. — Мне пора!

Все выпили и встали из-за стола. Я надевал туфли в прихожей, а Боря и Данила наблюдали за мной, стоя в коридоре между кухней и прихожей. Данила особенно никуда не торопился.

— Господа, джентльмены, мужики! Приятно было потребездеть с вами обо всем, но надо двигать! До встречи, не знаю когда. Созвонимся, — попрощался я.

— Счастливо, — попрощался Боря.

— Смотри, на ментов не нарвись, а то они тебе устроят сексуальное представление с твоим участием прям на обочине дороги, — напутствовал меня Данила. — Слушай, Борисыч, а у тебе коньячку нет, что-то коньячку хочется.

— Коньяк у меня есть, но он с пельменями не идет, — ответил Боря.

— Коньяк идет, куда ему скажут и с чем ему скажут, — невозмутимо парировал Данила.

— Я вижу, продолжение следует. Счастливо! — сказал я, открыл дверь и вышел из квартиры.

Боря подошел к проему двери, за его плечом маячил Данила. Боря смотрел на меня с усмешкой и закатил глаза, как бы говоря: «Хочешь — не хочешь, а продолжение следует.»

Я побежал вниз, перебирая ногами ступеньки лестницы, как клавиши на пианино.

После развода, точнее после Катиного ухода, моя половая жизнь находилась в состоянии анабиоза, было попросту не до того, надо было выживать. И именно благодаря этому анабиозу я увидел жизнь по-другому. Я понял, почему монахи живут в безбрачии, я вспомнил, как Эйкуда из Гильгамеша жил в полном единстве с природой, его понимали животные, и он понимал их, до тех пор, пока жрица из храма не совратила его, и после этого эротического опыта все кончилось, вся связь разрушилась. Я вспомнил, когда я рассказал это Кате, еще задолго до развода, он просто сказала: «А как они это узнали?» Два могучих дракона держат человека в рабстве — это секс и необходимость есть, без них человек свободен, а свобода — есть родная сестра смерти. Если человек свободен, он не боится смерти, если он не боится смерти, то он свободен. Если же человек свободно занимается сексом и свободно ест, не ограничивая себя, то он раб, сытый, довольный раб, отнимите у него этих двух драконов, и он будет валяться в пыли, чтобы ему вернули эти два удовольствия, и в основном эти люди боятся смерти. Я оказался в состоянии прозрачного безбрачия не по своей воле, но я оценил открывшуюся мне, благодаря ему, сторону жизни. Это легкое душевное состояние, когда находишься в единении с восходами и закатами, когда порыв ветра, качающий верхушки деревьев, вызывает параллельное колебание в душе, когда перебегающая дорогу перед машиной белка кажется чем-то родственным и близким, и ты пугаешься мысли, что можешь наехать на нее; когда видишь рыб в аквариуме супермаркета, безумно глотающих воду широко открытыми ртами, и чувствуешь их ужас и страдание. Слова обретают свое значение не по смыслу, а по тому глубинному трехмерному содержанию, которое было заложено в них изначально, они обозначают не какое-то абстрактное понятие, а именно суть явления, они реверберируют внутри тела и сознания, синхронизируя мысль со всем мирозданием. Получив работу в университете, я вышел из этого состояния, как человек выходит из озера; омытый водой, воодушевленный, обновленный, но по прошествии очень короткого времени охлажденное тело опять нагревается, кожа высыхает на воздухе, дыхание уравновешивается, эффект озера улетучился. Как мне ни хотелось остаться в состоянии душевного равновесия и покоя, оно развеялось, и ко мне вернулись обычные желания. И вот, идя по коридору своего этажа, я замечаю толпу первокурсников, проходящих ориентацию, медленно бредущих вдоль дверей аудиторий, во главе с кем-то из представителей администрации. Я вижу оголенные женские плечи, обтягивающие футболки, тесно облегающие плоские животики и груди новых студенток, шортики, напоминающие больше набедренные повязки, чем укороченные брюки, из-под которых выглядывают самое начало ягодиц, ровные бедра, неиспорченные целлюлитом, и множество любопытных, оценивающих взглядов, исходящих из разного цвета, формы и выразительности, глаз — во мне что-то шевельнулось, глубинное, приятное, теплое. Я опять стал замечать женщин, и оказалось, что я свободный, ничем не обремененный молодой мужчина, у которого не было секса целую вечность. С этим я пошел к Боре, и Боря вовлек меня в свою половую охоту, вечер начинался в баре и заканчивался утром следующего дня в постели с кем-то из этого бара, все было просто, без претензий, по обоюдному согласию и без лишних эмоций. Все контакты были одноразовые, с одной я встречался дважды, поток казался неиссякаемым, и тут, спустя всего пару недель моего полового разбоя, я заметил, что начинаю тяготиться новыми знакомствами, азарт пропал. С одной стороны, я не хотел серьезных отношений, неудачная женитьба отбила желание серьезных отношений, но с другой стороны, хотелось хоть каких-то отношений, чего-то еще помимо секса. Все это разнообразие прыгающих сисек, вздохов, ахов, разных форм попок обернулось однообразием безразличной толпы, количество не переходило в качество. Я впал в меланхолию, а Боря не мог меня понять и с ехидством интересовался, не являюсь ли скрытым педиком или просто конченым романтиком. Я выбрал конченого романтика. Тогда Боря разумно заметил, что в бар ходят женщины, чтобы найти себе партнера на ночь, а не любовника надолго, и что если найдешь себе кого-то в баре надолго, то это навряд ли хорошо. Он зловредно предложил мне переключиться с бара на университетскую библиотеку и принялся рассуждать об оральном сексе среди полок книг. Я по мере физиологической необходимости делал пиратские набеги на бары, но в целом было одиноко и неуютно вне стен кафедры. Я переехал жить в маленький домик, расположенный на склоне горы, этот домик небольшой, но необычайно уютный, я рентовал его у одного из бывших сотрудников университета, который пошел на повышение в университет в другом штате. Домик он решил не продавать, а сдавать кому-нибудь своему, с надеждой, что он сможет вернуться в этот дом после выхода на пенсию. Дом был двухэтажный, на первом этаже — кухня, гостиная-столовая с большим кирпичным камином из старого продымленного, покрытого тонким слоем сажи, когда-то красного, а теперь бурого кирпича, окна кухни выходили на улицу на подъезд к гаражу, а окна гостиной выходили на крошечный квадратный дворик, — пространство между стеной дома и склоном горы. Старомодная лестница из настоящего цельного дерева вела на второй этаж, где располагались две спальни, одна выходила на улицу города и из окна было видно озеро, а вторая спальня выходила на тот же внутренний дворик. После шаблонной квартиры, где я жил с Катей, а тем более моей норы, где я жил после развода, этот домик был воплощением мечты об уюте и комфорте. Он был уютен не обстановкой, а именно своим размером и расположением комнат, он выхватывал из физического пространства гомогенный трехмерный кусок и пропорционально делил его своими стенами, создавая замкнутое пространство убежища. Его положение в пространстве так же много значило, как и его внутреннее содержание; он не располагался на плоском блине равнины, — горизонтальная поверхность лишает человека объема, он был расположен на склоне горы, и из его окон видно озеро, поверхность которого определяет нулевой уровень трехмерного мира вокруг. Дом располагался не на берегу озера, но где-то между небом и озером, то есть висел между небом и водой, почти как в невесомости, чуть прильнув к склону горы. Его маленький размер делал его почти незаметным для окружающего мира, что только подчеркивало его скрытую уникальность, я чувствовал себя привилегированным тем, что я вхож в этот дом. И именно поэтому я чувствовал какую-то неловкость, когда по утрам, убираясь в своей спальне, менял белье и собирал использованные презервативы. Мне казалось, что дом не одобрял моего поведения, в нем был заложен потенциал для романтичных любовных отношений, приют для влюбленных, именно в таком доме должна завершиться счастливым финалом неспокойная любовная история, которыми так богата человеческая история, именно в нем наступает это самое «жили долго и счастливо». А вместо этого я приводил девочек из местных баров, о которых через день я ничего не мог вспомнить, но именно здесь однажды в субботу утром, проснувшись в своей постели рядом с студенткой-первокурсницей, глядя на ее спину, плечи и повернутую ко мне спящую голову на подушке, с чуть вздрагивающими ресницами, я подумал: «Все-таки у женщины влагалище должно быть прикреплено к голове. Если на другом конце нет головы, то получается, что занимаешься сексом с пустотой. Алес!» Я понял, что не могу толком вспомнить раздельно тех женщин, которые прошли через мою спальню за относительно короткий срок, они все слились в один поток, как прохожие на оживленной улице, конечно же, спасибо им за удовольствие, от каждой остается свое ощущение, но воспоминание об удовольствии бессмысленно, и поэтому их различие очень условно. Из всех я запомнил только одну, как раз с ней у меня секса не получилось, она мне показалась сумасшедшей. Мы познакомились в баре, она первая пошла на контакт, получается, она сняла меня, а не я ее, она позвала меня к себе, я пошел. Она была симпатичная, привлекательная — почему бы нет? Мы пришли к ней домой, ничего особенного дома. Я пытаюсь начать процесс, а она: «Почему ты трогаешь мою грудь без разрешения?» Я удивился. Преодолели это недоразумение, я пытаюсь отмести раздражение, двигаемся дальше, а она опять, уже раздетая: «Я так не хочу. Эта поза унижает женщину, она представляет женщину как безвольный объект для сексуального удовлетворения похоти мужчины!» Тут произошло резкое перераспределение крови в моем организме, вся заряженная гормоном кровь прилила к голове и запульсировала в висках, от эрекции не осталось даже воспоминания, я встал, порывисто одеваясь, сказал: «Трахай себя сама, сука!» и ушел.

Я поделился этим случаем с Борей, Боря спросил меня, была ли она совсем раздетая, я ответил, что да. Но почему? «Потому что может это был трансвестит в процессе перехода, сиськи уже есть, а член еще не отрезали! Оно, может, хотело у тебя отсосать и все, а ты со своей любовью полез!» — Боря явно получал удовольствие от разговора. «Нет, Боря, это была баба, но подвинутая на всю голову», — неопределенно заключил я. Но воспоминание об этой извращенке парадоксально осталось на фоне остальных прямолинейных отношений.

Однажды заведующий кафедры вызвал меня к себе и очень ненавязчиво предложил, но так, что отказаться нельзя, мне, как самому молодому сотруднику, подготовить и прочитать курс лекций, парочку — не больше, о миграции древних греков в Средиземноморье. Университет, точнее генетики, начинали большой проект о генетическом анализе миграций древних народов. Биологи нашли определенные мутации, по которым можно отслеживать перемещение народов древности. Проект действительно безумно интересный, но генетикам нужна какая-то база по истории, какое-то хотя бы представление о том, что происходило несколько тысяч лет назад в районе Средиземного и Черного морей. Я мог дать обзор общепринятых теорий о миграции древних народов Средиземноморья и чуть углубиться в лингвистический аспект вопроса. Несмотря на нехватку времени, я загорелся этой темой, подготовил лекцию, которая должна была проходить в очень неформальной обстановке, за пиццей и пивом, все слушатели уже зрелые люди, либо аспиранты, либо зав. лабораториями.

Она сидела за столом в первом ряду, прямо передо мной. О боги! Утешьте, успокойте, убедите политкорректностью всех некрасивых, толстых, кривоногих женщин, дайте им нейтральные термины, чтобы они прятались за них, дайте им идеи, которые говорят, что красота не важна, главное что-то другое, утешьте их тем, что красота не долговечна и скоротечна, потому что тяжело находится рядом с красотою и осознавать ее превосходство.

Когда я пришел, в классе было одиннадцать человек, пицца уже была на столе, в пластиковом ведре со льдом стояли бутылки пива и соды, я подключил свой лэптоп к проектору, чтобы показывать слайды во время лекции, к удивлению, все сработало без сбоя. Я взял кусок пиццы и банку пепси. Мы все ели и пили, стоя полукругом, я, естественно, представился, и все вокруг стали представляться по очереди, я напрягал свою память, чтобы запомнить имена: Дипак — это просто, как Дипак Чопра, Джим — как собака, «дай, Джим, на память лапу мне..» и так далее, Мухамет — это тоже просто, Розан — что ж ты такая страшненькая, Борис — большой, большой мужчина, и вот… Я ее не отметил до этого, она как-то мелькнула в боковом зрении и не отпечаталась в сознании, я был занят собой. «Лиса», — просто представилась она, а потом повторила: «Лиса Смит». Я из вежливости посмотрел на ее лицо, и на меня полился свет ее глаз, направленный на меня ее улыбкой, я почувствовал ее взгляд как что-то материальное, как какое-то физическое излучение, я вспомнил, что древние греки считали, что из глаз выходят невидимые щупальца или что-то в этом роде, через которые люди воспринимают мир визуально, я понял, что они, как всегда, были правы. Я не успел толком рассмотреть ее лицо, мне хотелось всмотреться в него, но я должен был двигаться дальше. Заканчивая знакомство, я уже не пытался запоминать имена, мне хотелось поскорее опять увидеть ее лицо, но я понимал, что я не должен выставить себя дураком, который, не замечая окружающих, пялится на красивую бабу. Нужен такт и спокойствие. Она села за стол передо мной, я начал лекцию. Мои греки сделали муз красивыми женщинами или красивых женщин сделали музами, так или иначе, они опять правы, я был на подъеме, лекция летела, я был увлечен предметом, и не то что мне хотелось ее впечатлить, или удивить, или понравиться ей, — я просто испытывал подъем внутренней энергии, она поднималась откуда-то из меня и выливалась, выплескивалась на окружающих, вопросы лингвистики, археологии обретали детективную интригу, дразнили нераскрытыми тайнами давно ушедших времен, я внес определенный романтизм в сугубо научные понятия. Когда я читаю лекции, я всегда смотрю людям в глаза, как бы обращаюсь к конкретному человеку, я меняю эти глаза беспорядочно и неорганизованно, как бы скользя по аудитории, это позволяет устанавливать иллюзивный личный контакт со слушателями, тогда я неизменно возвращался к ее глазам. Она была очень серьезна, делала какие-то записи, реагировала на шутки, иногда задавала вопросы.

Я не уложился в отпущенное время, но меня никто не остановил, пока я не закончил. В самом конце, закончив лекцию, я сказал уже не академично, а просто по-человечески, что мы живем с ощущением прошлого как чего-то совсем абстрактного, как ядерная физика. Мы не видим, не чувствуем микрочастиц, и это делает ядерную физику абстрактной наукой, так и история, у нас нет личного прикосновения к тому, что было пять — десять тысяч лет назад. Мы можем чувствовать причастность, например, ко Второй мировой войне, это было недавно, у многих в семьях родственники воевали в этой войне, мы слышали рассказы о ней от очевидцев, но то, что было десять тысяч лет назад, лишено материи. Но самое удивительное в том, что у каждого из нас, здесь сидящего, десять тысяч лет назад был предок, достаточно удачливый, так что его линия дошла до двадцать первого века. Просто живой, конкретный человек, безусловно удачливый, а иначе и быть не могло, и у него были предки, тоже наши предки, эта линия тянется вглубь и вглубь. Поскольку мы теряем эту временную связь, мы как общество имеем множество психологических на личном уровне и множество социальных проблем.

Я закончил говорить, глядя ей в глаза, у меня в голове засела лихорадочно бьющаяся мысль, — как, каким образом хотя бы зацепиться за нее, чтобы потом попробовать прозондировать почву, выяснить, с кем она, открыта ли к общению, есть ли у нее мужик, что скорее всего, или она на перепутье, или она лесбиянка.

После нескольких вопросов и небольшого обсуждения, все стали разбредаться, класс почти опустел, остались я, Лиса и большой Борис, неуклюжий, видно, что очень добродушный милый парень, говорящий с заметным немецким акцентом. Лиса неожиданно попрощалась с Борисом, сказав ему: «Давай, пока, увидимся завтра». А сама не торопилась уходить. Озадаченный Борис попрощался и вышел из класса. Мы остались в классе вдвоем, оказывается, Лиса должна была закрыть класс. Я забросил сумку с компьютером на плечо, готовый выйти из класса, и уже готов был, не придумав причины или повода, просто пригласить Лису на ужин когда-нибудь куда-нибудь, как Лиса очень просто, без смущения и затруднения сама предложила пойти куда-нибудь поужинать. Оставшись с ней в классе вдвоем, я наконец мог рассмотреть ее лицо без боязни, что кто-то заметит, что я пялюсь на нее. Темные волосы, миндалевидные, чуть-чуть раскосые глаза, как кажется, черно-вишневого цвета, нос с небольшой высокой горбинкой, и очертание губ с чуть приподнятыми уголками, словно в едва заметной улыбке, и маленькая ямочка на немаленьком подбородке. Она была высокого роста, я — метр восемьдесят семь, она рядом со мной не казалась маленькой, она была очень хорошо пропорционально сложена: длинная шея, острые плечи, узкая грудная клетка, на которой было тесно ее груди, узкая талия и узкие, но закругленные бедра, длинные ноги в узких джинсах. Когда она говорила, то двигалась всем телом, легко и плавно, в ней была легкая раскованность, внутренняя свобода выливалась в легкость движений или легкость движений создавали ощущение ее внутренней свободы.

Я смотрел на нее, погрузившись в свои остановившиеся мысли, проще говоря, просто любовался ею, находясь в легком поверхностном оцепенении, и не ответил сразу на ее предложение поужинать вместе.

— Если ты не можешь, то ничего страшного, — сказала Лиса чуть смущенно.

Я вздрогнул и вышел из своего гипноза.

— Шутишь, что ли! Как, в принципе, я мог бы не пойти на ужин с тобой. Тебе хоть кто-нибудь когда-нибудь отказывал? Такое разве возможно! — улыбнувшись, ответил я.

— Не знаю, я никогда никого на ужин не приглашала сама, — облегченно ответила Лиса.

Мы сидели за маленьким столиком в шумном ресторане, в центре зала кругом возвышалась стойка бара, вокруг которой, как осы вокруг улья, прилипло плотным шумным комком множество людей. Люди вокруг бара создавали основной шум, люди за столиками говорили громко, чтобы услышать друг, что усиливало шум в ресторане еще больше. Это был один из самых популярных ресторанов в городе, студенты туда не ходили, он им был не по карману.

— Счет мы разделим пополам, — предупредила меня Лиса.

— Почему? — поинтересовался я. — Тебя поход в ресторан ни к чему не обязывает, это просто ужин. А я в чем-то старомодный человек, если я пригласил девушку в ресторан, то я плачу. Меня так воспитали мои родители. Извини, конечно, но это так.

— Во-первых, в ресторан пригласила я тебя. А во-вторых, я сильная, независимая, самодостаточная женщина, — ответила Лиса.

— В моем мире такие женщины называются амазонками, — попытался пошутить я. — Оставайся сильной и независимой, причем здесь счет? Я же не покупаю тебя. Если я заплачу за ужин, то это просто значит, что я ухаживаю за тобой, но это совсем не значит, что ты обязана идти со мной в постель, — попытался я объяснить свое виденье ситуации.

— Но если мы заплатим поровну, то между нами не остается неловкостей и недосказанностей, мы равны и все. Ты говоришь о своем воспитании, а мне неловко, если ты заплатишь за меня на первом свидании. Почему? — не сдавалась Лиса.

— Хотя бы показать, что я не жлоб, — парировал я.

— Как хочешь, — сдалась Лиса. — Хочешь платить — плати.

Мы заказали еду, Лиса любила вино, я тоже, — я заказал бутылку хорошего вина. Когда вино разлили по бокалам, мы отпили первые глоточки, я не утерпел упомянуть, что в Древней Греции греки пили вино, разбавленное водой, считалось, что только алкоголики пьют неразбавленное вино.

— Значит, мы цивилизация алкоголиков, — заключила Лиса. — Я лучше признаю себя алкоголиком, чем буду разбавлять вино, особенно такое вкусное, как это.

— За знакомство, за встречу. Спасибо, что пригласила меня на ужин, — поднял я бокал.

— За знакомство, — ответила Лиса, и с улыбкой посмотрев мне в глаза, отпила от бокала.

— Итак, сильная и независимая женщина-амазонка, расскажи мне о себе, что хочешь, что хочешь, чтобы я узнал о тебе, — предложил я.

— Я не знаю, что рассказывать. Начни лучше ты, расскажи ты о себе, а я последую твоему сценарию, — смеясь, сказала Лиса. — Ты из России, откуда конкретно?

— Хорошо. Я из Москвы, там родился, там вырос, там учился и оттуда уехал в Америку… — я начал рассказывать о своей семье, о дедах и бабушках, их истории, о своей неудавшейся женитьбе; в детали о жизни в Америке я не вдавался. Я заключил все тем, что сказал, что в моей семье всегда существовали легенды о любви дедушек и бабушек, что было примером для подражания, идеалом к которому хотелось стремиться, но начал свою любовную взрослую жизнь с неудачи.

Лиса послушала мой рассказ с нескрываемым интересом, но заключение ее было совсем неожиданным, потом я привык к этому, она была предсказуемо непредсказуемая, она, в конце концов, действительно было сильная и независимая женщина.

— Легенды о любви, — задумчиво сказала она. — Любовь как чувство. Что все это? Ты человек, который изучает лингвистику, литературу, а я биолог, моя доля протеины, ДНК, РНК, гены. Я все это вижу, только не упрощай, что я скажу, — как взаимодействие протеинов, нейромедиаторов, гормонов — биологически очень сложный процесс. Любовь — это романтическое половое влечение, романтическую часть я оставлю для тебя, а половую часть — для биологии. Половая часть — ты видишь женщину, у тебя гормон в крови поднимается, тебя тянет к ней. А романтическая, мистическая части любви, зависят от каждого отдельного человека и никакого отношения к реальности не имеют.

— Допустим, биология и гормоны. А как насчет красоты? Красота какое имеет отношение к гормонам, в каком-то смысле прямое, потому что вызывает их всплеск, но это понятие мутное, не очень объяснимое. Я увидел тебя сегодня, и у меня все замерло внутри от твоего вида, от твоей красоты. Ты прости, что я так откровенно, но это сегодняшний пример, твой вид вызвал восхищение, как произведение искусства. Если бы вместо тебя я увидел трехсотпудовую бабищу, то это бы не вызвало во мне ничего, кроме страха.

— Если бы ты год не видел женщин, может, и трехсотпудовая показалась бы Венерой, — засмеялась Лиса.

— Не думаю, — серьезно ответил я. — Дело в том, что красота, с одной стороны, есть, но с другой стороны, определить ее невозможно. Это как сократовский диалог, стоит только начать определять ее и станет понятно, что определить ее словами невозможно.

Лиса взяла телефон, что-то набрала на клавиатуре.

— Вот определение красоты из интернета. Действительно, мутотень какая-то. Хотя, вот смотри, есть данные, что указывают, что красивые люди и пейзажи способствуют выживанию людей и более благоприятной передаче или сохранению генов. Видишь, опять биология, — довольно заметила Лиса. Ее глаза поблескивали от вина.

— Еще вина, или портвейна, или коньяка на десерт, — предложил я.

— Давай по рюмочке портвейна, — согласилась Лиса. — Что будем делать после ресторана?

— Не знаю, я так далеко не заглядывал. Я надеюсь на экспромты, — отозвался я.

— Вот сейчас в твоей голове происходит борьба гормонов с романтикой: гормон говорит: притащи ее в спальню, замани, задури, а там уж как-нибудь дело доведем до секса, а романтическая часть говорит, что так нельзя — это может ее обидеть, она может подумать, что я специально вызвался заплатить за ужин, чтобы потом после первого знакомства предложить ей пойти ко мне, что я думаю о ней, что запросто может лечь в постель, совсем не зная человека, — нужно себя сдержать. И кто побеждает? Гормон или джентльмен? — лукаво смотря мне прямо в глаза, спросила Лиса.

— Лиса, на русском, если поменять ударение, означает лиса. Ты не Лиса — ты лиса, просто простодушные американцы этого не знают. Побеждает же схватку, как и положено в такой ситуации у нормальных людей, — джентльмен с гормоном.

— Закажи еще портвейна.

— Нет вопросов.

Когда мы вышли на улицу, уже было темно и прохладно, мы были подпитые и веселые. На центральной улице было полно народу, несмотря на то что это была середина недели, и достаточно поздний час.

— Посмотри, вот людям не сидится дома, все бродят, шляются! Учиться надо, заниматься, а они по барам шляются! — смеялась Лиса. — Так куда мы направляемся, профессор?

— Мои друзья дали мне кличку «профессор».

— Ну, скажи уже! Куда идем? — дразня, подначивая меня, спросила Лиса.

— Подожди секунду, — я подошел ближе к Лисе, совсем вплотную, так что мое лицо оказалось совсем близко от ее лица, взял ее за предплечья, сильно сжал и почувствовал ее твердое тело под своими ладонями, притянул к себе, и, не почувствовав никакого сопротивления, припал к ее губам. Лиса обхватила меня за спину и прижалась ко мне всем телом так, что казалось, между нами не осталось ни одной зазоринки. «Вот и славненько», — подумалось мне.

— Так чего сейчас хочет сильная и независимая женщина? — спросил я, когда наконец оторвался от ее губ.

— Сильная и независимая женщина сейчас хочет секса. Похоже, что это случится рано или поздно, так уж пусть раньше, чем позже. Зачем время терять на всякие условности. Пойдем к тебе, у меня комната для этого не приспособлена, полно соседей.

— Заметь, никакого давления и уговоров, — улыбнулся я. — Все сама.

Тогда я привел ее к себе без внутренней неловкости перед домом, она вошла в дом, и дом по-родительски облегченно вздохнул.

Мы с Лисой не были противоположностями, иначе бы мы не были вместе столько лет, но наша общность и похожесть заключалась в упрямом стоянии на своем, неважно, в каком вопросе, и при этом умении сохранять уважение и интерес к противоположной точке зрения. Мы редко в чем соглашались друг с другом, когда говорили о социальных, политических, исторических вопросах, зато в быту все было легко и просто: в какой ресторан пойти, куда поехать, — не имело никакого значения. Наши отношения носили очень сумбурный характер, секс в наших отношениях был как солнце над головами, людям со стороны казалось, что у нас отлетели тормоза и понятия приличия вместе с ними. Мы много смеялись, в том числе прилюдно, иногда над только нам понятными вещами, мы знали, что наша пара привлекает внимание, что мы всегда имели зрителей и часто подыгрывали этому. В наших отношениях не было доминирующей стороны, где-то в глубине души мы оба понимали, что если один, неважно, кто, поставит условие другому, то это будет конец отношений. Это был паритет силы, и нам обоим нравилось иметь сильного партнера. И что было важно для меня, Лиса не рвалась замуж. Для меня это был болезненный вопрос, я его отгонял и не хотел думать об этом, мысль о женитьбе вызывала у меня спазм в горле, и тут же всплывали воспоминания о разводе, о том беспомощном состоянии, когда жена уходит и уносит с собой несколько лет твоей жизни, об этих годах не хочется ни вспоминать, ни думать, потому что все, что в них было хорошего или плохого, потеряло подлинность и оказалось неудавшейся попыткой жизни. Я надеялся, что будущее само все расставит по своим местам, когда придет время, все само собой образуется.

Лиса вписалась в компанию моих друзей сразу же и очень естественно, первая же встреча с Борей и Данилой оказалась очень потешной и увлекательной. Мы собрались жарить шашлыки, начали выпивать, трепаться на разные темы. Данила, английский которого был очень ограничен, чувствовал себя не совсем ловко, как-то виновато улыбался и обращался ко мне не как ко мне, а как к Лисе, и только периодически тихо мне говорил на ухо: «Жека, классная баба!» Если Данила восхищался Лисой как немой, то Борис, напротив, открыл словесный фонтан, по силе сравнимый с пожарным брандспойтом, я только ухмыльнулся про себя, почувствовав легкую ревность, что-то вроде укола. Позже я ему, как бы шутя, сказал, что ты что перед ней хвост распустил, как павлин, на что Боря честно мне признался, при виде такой женщины хвост и все остальные органы распускаются сами собой, и здравый смысл здесь не работает. Я не помню, как и о чем шел разговор, но было что-то о гомосексуализме и часто звучало слово гей. Данила не мог четко вникнуть в суть разговора, но уловил слово гей, и, сфокусировавшись на мне, громко спросил: «Геи — это пидарасы, что ли?» Мы с Борей засмеялись, Лиса, следуя теме разговора, точнее, его направленности, сказала: «Вы грубые мужики! Вы хотя и прикидываетесь, что вы такие сознательные и прогрессивные, но в душе вы к геям относитесь пренебрежительно и смеетесь над ними!»

— Ну, что ты такое говоришь, дорогая! — смеясь, с неприкрытой издевкой сказал я. — Как мы можем! Хотя нам, здесь присутствующим мужчинам, не очень понятно, зачем особи мужского пола наяривают друг друга в сраку или, еще пуще того, отсасывают друг у друга. Ну, непонятно это нам. Я понимаю, что между мужчиной и женщиной всякое может быть, и мужчина может случайно, или как бы случайно заблудиться, потерять направление…

— Только попробуй у меня заблудиться, — смеясь низким грудным смехом, почти пропела Лиса. — Заблудишься и не вернешься обратно!

— Ты мне угрожаешь?

— Нет, предупреждаю!

— Так вот, как бы у мужчины с женщиной не складывалось, количество может перейти в детородное качество, даже если оба не хотят этого. А что с двумя мужиками?

— Это не важно, важна любовь, люди любят друг друга, — грустно сказала Лиса, вытирая глаза после приступа смеха.

— Ага! Попалась, лиса! Запела про любовь! Ты мне говорила, что любовь — это гормоны, синопсисы в голове, нейромедиаторы, — вот и объясни с точки зрения гормонов и эволюции, что в этом мире происходит, — зловредно, как мог, предложил я.

Тут вмешался Боря:

— Могу отметить справедливости ради, что гомосексуализм существовал всегда!

— Так же, как и геморрой, — согласился я.

— Ты, Профессор, у себя на кафедре рот откроешь вот так, вмиг работу потеряешь, если кто-то пожалуется, — как бы шутя сказала Лиса.

— Я что, больной?

— Лиса, правда, что ты думаешь по этому поводу с биологической точки зрения? Забудем о политкорректности, это все фигня. В чем смысл всего этого гомосексуализма? Мне они даже подходят, чем больше гомосеков, тем больше нуждающихся неудовлетворенных баб, тем больше поле деятельности для меня, — прямо высказался Боря, радуясь возможности найти компромисс между гомофобией и гомофилией.

— Вот тут, как мне кажется, и ответ, — серьезно начала Лиса, продолжая улыбаться. — Я думала об этом, и вот, что мне кажется. Во всем этом вопросе должен быть какой-то эволюционный ответ.

— Просвети нас, моя дорогая, но только осторожно. Чтобы мы не переметнулись! — попытался пошутить я, но Лиса меня проигнорировала. Боря махнул на меня рукой, мол, замолчи. Данила, улыбаясь, смотрел на нас, с трудом понимая, что происходит.

— Мальчиков и девочек рождается одинаковое количество, мальчиков даже немного больше, у них выше смертность. Но в целом поровну. Моногамность — совсем недавнее изобретение.

— Еще не усовершенствованное, не отлаженное, — вставил Боря.

Я промолчал.

— Поэтому на ранних этапах эволюции один самец, мужчина, мог содержать гарем самок, женщин, и успешно их оплодотворять. Один мужчина может оплодотворить десяток женщин.

— Такой самец, как Боря, может и всю сотню, — не задумываясь, вставил я.

— Борис, я восхищена, — отозвалась Лиса, — тем более. И получается, что все женщины сконцентрированы вокруг десяти процентов амбалов, а что делать остальным? Мне кажется, что эволюция нашла способ, как реагировать на относительный избыток мужчин, не убивая их, держа их как бы про запас, потому что в самом крайнем случае гомосексуальный мужчина может оплодотворить женщину.

— Если родина прикажет, — строго заметил Боря.

— В каком самом крайнем случае? — вдруг прорезался Данила. Все изумленно посмотрели на Данилу.

— Когда нет мужчин, из-за войны или болезней, — отозвалась Лиса.

— Это вряд ли, чтобы уж так плохо, — недоверчиво ответил Данила.

— Данила, ты помнишь, что в Библии написано, что дочери Лота зачали от отца, чтобы продлить род? — спросил Боря.

— Что правда, что ли? Не может быть! — еще больше усомнился Данила, и посмотрел на меня, ища поддержки.

— Данила, это правда, — подтвердил я.

Данила качнул головой в полном недоумении. А потом вдруг сказал:

— Если у пидарасов есть дети, ну так вышло, то я не думаю, чтобы они хотели, чтобы их дети были пидарасами.

Мы молча переглянулись.

Позже Лиса мне сказала, что «с твоими друзьями весело и легко, можно говорить, что хочешь, и не волноваться, что тебя неправильно поймут». Мы периодически встречались все вместе, большей частью на дни рождения и Новый год, Новый год я застолбил как обязательный праздник, который мы встречаем вместе.

Наши отношения, как длинная веревка, запутывались какими-то непредсказуемыми хаотичными перемещениями, затягивались, и превращались в нераспутываемый клубок, который если попробовать распутать, потянуть за один конец, то он только затянется еще туже, иными словами, мы стали очень близкими людьми. Две вещи, которые вытекали из наших убеждений, сформированных опытом предыдущей жизни, негласно висели над нами: первое, мы никогда не говорили о любви, — это было бы смешно, на фоне Лисиной теории гормонов, и второе, мы никогда не говорили о женитьбе и детях. Один только раз, спустя года три нашего общения, я очень деликатно, с замиранием в сердце, потому что не очень хотелось, чтобы Лиса согласилась, я предложил ей переехать ко мне, но она также деликатно и очень вежливо отказалась: «Ну, зачем нам это надо? Мы и так все свободное время вместе, мы оба много работаем, занимаемся, а это лучше делать одному, без отвлечений. Если вдруг захочется увидеться внезапно, то можно приехать и среди ночи, мы живем в пятнадцати минутах друг от друга. К тому же совместное ведение хозяйства увеличивает шанс ссор». Я с облегчением выдохнул, больше мы к этому не возвращались, хотя проводили кучу времени вместе, включая все отпуска. Два раза в неделю мы вместе ходили в джим, во всяком случае старались, по выходным — лазили по горам или отправлялись куда-нибудь в ближние поездки, а иногда после интенсивного общения пропадали из поля зрения друг друга на какое-то время, чтобы опять соскучиться друг по другу.

Сейчас я ехал к себе домой, там была Лиса, мы не виделись две недели, две недели полового воздержания — это болезненно, это затуманивает мозги. Я Лисе не изменял, мне просто не хотелось других женщин, больше того, другие женщины меня раздражали, казались либо страшными, либо глупыми, либо и то, и другое. За прошедшие две недели произошла одна вещь, которая вызвала колебания внутри меня, распространяя волны дискомфорта сразу в нескольких направлениях, — я случайно в городе увидел свою бывшую жену. Она со своей семьей была проездом в Вестоне и остановилась повидаться со друзьями, это мне рассказал Боря, который поддерживал отношения со всей русскоговорящей общиной. Я брел по пешеходной улице в толпе гуляющих расслабленных воскресных зевак, когда вдруг на противоположной стороне улицы я увидел Катю с двумя детьми, она стояла около витрины одного из множества магазинов, наклонилась к маленькому мальчику и что-то вытирала на его лице, мальчик в шортиках стоял, покачиваясь в ритм от Катиного усердного вытирания, девочка стояла рядом и что-то рассматривала в витрине магазина. Девочка была постарше, тоненькая, и казалось длинной, вылитая Катя с поправкой на детство, я Катю в детстве не видел, но она должна была выглядеть именно так. Я приостановился, стал наблюдать за ними, не зная, что делать, и нужно ли что-то делать вообще; стоит ли подойти к ней, или не стоит, за чем подходить, и если подойти, то о чем говорить. Глядя на Катю с детьми, я понял, что прошло много времени с нашего развода, как-то незаметно пролетело почти десять лет. Эмоционально я легко перенес расставание с Катей, наверное, потому что никогда не любил ее, она ушла из моей жизни и как бы перестала существовать, к тому же мы расстались хорошо, без особых обид, выполнили друг другу данные обещания, никогда, во всяком случае, из того, что я слышал в сплетнях от Бори, она не говорила гадости обо мне, а я никогда не говорил плохо о ней. Все это время Катя, ее жизнь, наше расставание не вызывали у меня никаких чувств, даже равнодушие можно охарактеризовать как отмерзшую эмоцию, у меня не было даже равнодушия, но тут, глядя на нее, я вдруг странно осознал, что эта женщина близка мне, просто самим фактом, что почти десять лет назад мы жили вместе, делили постель, еду, жилье, ее фигура, очертания плеч, бедер оказались очень знакомыми, и тут в душе появилась странная ребяческая обида от странной мысли, что эти дети, девочка и мальчик, могли быть моими. Катя вдруг, явно непроизвольно, посмотрела в мою сторону, я оказался застигнут врасплох, впрочем, как и она, делать вид, что я ее не вижу, было поздно. Мы секунду смотрели друг на друга, она была растеряна и не знала, как реагировать, ее растерянность придала мне силы, я стоял и молча спокойно смотрел на нее, после паузы кивнул ей. Она кивнула в ответ, улыбнулась легко и очень дружелюбно, в этот момент мальчик стал дергать ее за руку, и она теперь стала ритмично покачиваться от его подергиваний. Это была немая сцена, мы молча смотрели друг на друга, через редкую текущую толпу гуляк. Я поднял согнутую в локте руку, ладонью вперед, качнул ею, как маятником, развернулся и пошел вверх по улице с потоком праздной толпы. С того момента мои мысли периодически возвращались к Кате, моя фантазия рисовала воображаемую жизнь с Катей и двумя детьми, удивительно, но в этой воображаемой жизни все было знакомо, просто, пока все не упиралось в факт, что Катя ушла от меня к другому мужику. И тут воображаемая жизнь обрывалась. Это воображаемая жизнь не была мечтой, желанием или завистью — это было исследование на тему упущенных возможностей, или еще точнее, импровизация на тему сослагательного наклонения в жизни. Что бы было, если бы я жил, как живут большинство мне знакомых людей? Как жили мои родители. Тихая семейная жизнь. Мои дедушки и бабушки не жили тихой жизнью — хотя именно этого им и хотелось, их жизнь была полна событий, подчас трагических; если подумать о расстреле моего деда-коммуниста. У моих предков было стремление спрятаться от жизни, от ее опасностей, закрыться в своем мире, а мир их выковыривал из раковины и бросал в бурлящую воду. А они это выживали, переживали — или нет. Все, видимо, дело в человеке, который с тобой. Если бы я остался с Катей, то не узнал бы лису Лису. Если их сравнить, то Лиса намного ярче, индивидуальней, живее, Катька по сравнению с ней пресная и серая. Вот сейчас я еду к себе домой, там Лиса, и я знаю, что она приготовила какой-нибудь сюрприз, что-то будет затеваться, будет легко и смешно, и так до самого расставания утром.

Я заскочил в магазин, чтобы купить одну длинноствольную розу, презервативы. В машине, откупорив упаковку презервативов, надул один из них, перевязал бечевкой, взятой из цветочного отдела, — это будет мое приветствие: изумительная, свежая, с капельками воды, сконденсировавшимися на лепестках после холодильника, темно-красная роза на длинной сильной ножке с могучими шипами и надутый презерватив — воздушный шарик. Лиса должна это оценить.

Когда я подъехал, Лисина машина стояла в гараже, в доме ярко горел свет во всех окнах, окна зашторены, что происходит в доме, ничего не видно. Я припарковался на улице перед дверью гаража, у Лисы распорядок дня обычно достаточно свободный, начинаешь, когда захочешь, а уходишь, когда закончишь, поэтому я завтра буду уезжать первым, моя машина будет не заблокирована. Я выбрался из своей машины, взял цветок и шарик-презерватив с переднего сиденья и направился к входной двери. Двери мы обычно закрывали на ночь, когда ложились в постель, поэтому ключ мне был не нужен, я просто потянулся к ручке двери, как вдруг неожиданно дверь распахнулась полностью, и передо мной стояла во весь рост, занимая собою весь дверной проем, с распущенными по плечам волосами, с широкой улыбкой, освещенной белыми жемчужными зубами, с раскосыми от улыбки глазами, абсолютно голая Лиса. Мои глаза и рот широко открылись и замерли, впрочем, как и все тело, — эффект неожиданности.

— Добро пожаловать к себе домой, дорогой профессор! Почему ты еще одет? — засмеялась Лиса, довольная произведенным впечатлением.

— Я надеюсь, что за моей спиной толпа народу. Пусть завидуют мне все мужики в этом городе!

Наша улочка была неширокая, тихая, расположенная чуть в стороне от основного потока жизни, поэтому прохожие на ней появляются редко.

— К сожалению, никого нет. Люди пропустили бесплатное шоу.

Я привлек Лису к себе, обнял и хотел поцеловать, но она неожиданно вскрикнула.

— Что это? Меня что-то ужалило или укололо! — встрепенулась она и сделала резкое движение, отстраняясь от меня. От этого резкого движения ее грудь ритмично колыхнулась.

Я откинул руки в стороны, в моей руке была роза, шипы которой впились в Лисину спину.

— Это роза. Для тебя. Как и этот воздушный шарик со спермоприемником.

— Спасибо. Я очень тронута вниманием и художественной выдумкой. Почему ты еще одет? — сказала Лиса, отступая от порога внутрь дома. — Заходи, хватит нам моими сиськами светить на всю улицу. Пойдем в спальню.

Она пошла впереди меня, держа розу и надутый презерватив в одной руке, я шел за ней, расстегивая на ходу рубашку, ремень на брюках. Я смотрел на ее фигуру, поднимающуюся по лестнице на второй этаж, и одна простая мысль весело, с восхищением, с мальчишеским задором и нигилизмом появилась в моей голове: «На хер все музеи и лувры, нет ничего красивее этого создания. Все музеи для несчастных обездоленных людей, которым это недоступно, никакая мраморная Венера Милосская не сравнится с этой настоящей живой, теплой, мягкой женщиной, которая через несколько секунд будет лежать на спине передо мной с широко расставленными ногами и затуманенными глазами».

— Как ты съездила к родителям? — спросил я, отпивая из бокала красное маслянистое вино. Мы лежали на кровати перед окном с видом на озеро, над которым оттенками красного цвета переливался закат. Вид заката из спальни был чем-то очень специальным для нас, это было очень специфическое явление в нашей жизни, оно было привязано непосредственно к нам, к месту, где мы находились, ко времени нашего нахождения в этом определенном месте. Лежа в кровати, мы не видели из окна ничего, кроме озера, гор и неба, и нам казалось, что этот закат только для нас, что только мы можем видеть его из окна нашей спальни, что во всем остальном мире заката нет. После того, как мы увидели закат впервые из моей кровати, выражение «посмотреть на закат» стало синонимом секса: «приходи ко мне, полюбуемся на закат; я потеряла счет дням — миллион лет не видела заката над озером; закат — это мое самое любимое время суток» — это все об этом. Или:

— Лиса, ты знаешь, что пришло мне в голову только что? Маленький принц мог смотреть закаты на своей планете не останавливаясь, ему нужно было только передвинуть немножко стул. То есть ты понимаешь, что он на своей планете был секс-гигантом, а на Земле только раз в день. Поэтому-то он и отверг Лису и хотел обратно на свою планету. Ты видишь, во всем есть более глубокий смысл.

— Подожди, то есть пока я, задрав задницу, всецело отдавалась своим чувствам, уставившись в закат, ты думал о Маленьком принце? Да-а, имей бойфренда литератора и не надо ходить в цирк!

Мы много вместе смеялись.

И вот сейчас мы любовались на густеющие краски красного купола небосвода, поедали греческий ужин, он же, в зависимости от времени суток, завтрак, ланч, обед: красное вино, хрустящий багет белого хлеба, большие черные, мясистые, маслянистые оливки с косточками и твердый вермонтский сыр чеддер.

— Съездила очень здорово, хорошие две недели, но к концу уже была готова вернуться к себе, — тихо ответила Лиса. — Стыдно признаться, но долго с родителями общаться трудно, и не знаю даже почему, то ли они уже привыкли быть сами по себе, то ли я привыкла жить одна, но в конце уже тяжело становится. Я их очень люблю, но долго быть вместе с ними трудно.

— Сестра приезжала?

— Да, сестра приезжала. Представляешь, она беременная! Закончила резидентуру, нашла работу, все — подписала контракт, уже на работу вышла. Через пять месяцев — рожать.

— Я думаю, работодатели в полном восторге: только вышла и через несколько месяцев в послеродовой отпуск.

— Да нет, она в отпуск выходить не будет, — отозвалась Лиса.

— А кто будет с малышом? — поинтересовался я. — Нянька?

— Да нет же, муж, — спокойно ответила Лиса.

— Я забыл, он у нее кто?

— Медбрат. Он на время полностью уйдет с работы, — ответила Лиса.

Я видел в окне только остатки красного цвета, непрозрачная темнота заполняла пространство между нашим окном и остальным миром, мир погружался в ночь, как перо в чернильницу.

— Я, конечно, понимаю, она врач, она больше зарабатывает, финансово имеет полный смысл, вопросов нет. Но… Как-то меня настораживает эта вся ситуация. Тебя нет?

— Почему она меня должна настораживать? — удивилась Лиса.

— Ну, как почему? Все-таки инстинкт — есть инстинкт. В мужчине на генетическом уровне сидит охотник, добытчик, эдакий притаившийся зверь, — при этих словах, я осторожно, чтобы не расплескать вино в бокале, грудью привалился к Лисиной груди и стал давить на нее своим телом. — Чувствуешь?

— Все это глупости. Моя сестра и ее муж подходят друг другу, они характерами подходят, они выбирают самый целесообразный вариант, их эти глупости не волнуют. Будут ребеночка воспитывать, а кто чем занимается — это их семейное дело.

— Опять же мне кажется, что, все-таки, женщинам нравятся мужчины, которые, ну как это выразить? Английский же не мой родной язык, ну что ли мужественных мужчин, что-то вроде самцов, — попытался я очень деликатно донести свою мысль.

— Да почему хорошим девочкам нравятся плохие мальчики? Это все для подростков. Для семейной жизни, я думаю, важно другое, надо уметь выживать вместе, и главное слово здесь — вместе. И потом, мой дорогой мачо, с сексуальной точки зрения, как ты думаешь, какой муж лучше: президент какой-то компании или сидящий дома домохозяин?

— Я молчу, — с усмешкой ответил я, понимая, что Лиса сейчас придет с чем-то сугубо своим.

— Правильно, и молчи. Я думаю, что домохозяин лучше. Потому что президент компании работает как проклятый, весь в стрессе, страхах, заботах и прочее, и к концу дня у него никакой эрекции, а то, может, и вообще, так называемая эректальная дисфункция, проще говоря, нестояк. И все, никакой сексуальной жизни. А домохозяин спокойно себе занимается детьми, домом, готовкой, уборкой, к вечеру жена пришла, а он тут как тут.

— А жена ему: Отвали, я устала, мне не до этого, — злорадно парировал я.

— Это если жена дура, а умная в такой ситуации скажет: будешь трахать — не буди. И всем хорошо. До оргазма она, может, и не разгонится, но все равно приятно, а главное, приятно осознавать, что дома есть муж, который тебя хочет, и главное, может, а не импотент-неврастеник, пропадающий на работе.

— Ты как всегда оригинальна, но все очень неоднозначно. Мы разные, мы эволюцией приспособлены для разных задач, — опять очень деликатно ответил я.

— Эволюция не твой конек, литератор, — продолжала наступать Лиса. — Ответь на простой вопрос, с эволюционной точки зрения, какая семья имеет больше шансов быть успешной, на примере моей сестры, там, где фактическое равенство полов, или там, где несмотря на здравый, то есть финансовый, смысл, преобладает мужской пол?

— Что ты имеешь в виду, на примере твоей сестры?

— Одному из супругов надо уйти с работы, чтобы сидеть с ребенком, — пояснила Лиса. — Кто должен уйти?

— Более успешная семья та, где оба супруга врачи, — уверенно выходя за рамки вопроса, ответил я, — кстати, это то, что сделала моя бывшая жена.

Я допил свой бокал, поставил его на тумбочку рядом с кроватью, сел по-турецки рядом с развалившейся вдоль кровати, неприкрытой одеялом Лисой, которая лежала на боку и в руке держала бокал с вином, поставив его ножку на простыню.

— Ну, что ты уставился на мою грудь? Я с тобой пытаюсь разговаривать, — смеясь, сказала Лиса.

— Слушай, лиса Лиса, у меня к тебе вопрос о женской груди с биологической точки зрения, помоги мне, я же литератор, — я попытался это сказать как можно серьезнее.

— Говори, — как-то настороженно сказала Лиса.

— Вот может быть такое, что размер груди у женщины равен размеру мозга? Вот ты у меня очень умная, и грудь у тебя тоже умная, большая…

Я мгновенно получил удар, точнее, шлепок по плечу.

— Ударь еще, — смеясь, сказал я. — Давай, ударь!

— Размечтался, — так же смеясь, ответила Лиса, — чтобы пялился на мою прыгающую грудь? Ни за что!

— Вредная ты, — посетовал я. Я разлил оставшееся вино. — В эти выходные, я так понимаю, мы в горы вряд ли попадем, тебе нужно после поездки все в порядок приводить дома, мне нужно чуть-чуть подготовиться к понедельнику, но, может, на следующие выходные сползаем в горы?

— Нет, не получится. Я в четверг улетаю в Калифорнию, в тамошний университет, мне нужно там презентацию сделать, с людьми переговорить. Вернусь в воскресенье.

— Окей. Жалко. Но тогда счастливой дороги, вернешься, тогда что-нибудь придумаем. Ну, а до четверга будем играть в Маленького принца.

— Да, с одной стороны, не хочется ехать, но с другой стороны, — здорово, — колеблясь, ответила Лиса, а потом добавила: — Ты похож на Маленького принца так же, как горилла на балерину.

— Я надеюсь, что это комплимент, — отозвался я.

Нас отделяет от осады Трои более трех тысяч лет. «Илиада» написана, точнее, записана, лет восемьсот спустя описанных там событий. Нас отделяет от Троянской войны не просто время, а слои времени, прерывистые временные периоды, разделенные, как слои пирожного кремом, катаклизмами, катастрофами, сменами цивилизаций, все это искажает объект наблюдения. Фактологическая структура события искажается при этих условия до неопределенности, почти до полного отрицания. Рассмотреть с такого расстояния при всей многослойности временного пространства реальную картину очень трудно, но вопрос в том, что мы хотим увидеть? Что мы хотим понять о том времени? Что важно для нас? То, как люди одевались? Что ели? Какой была их ежедневная жизнь? Что считалось хорошо, а что — плохо? Что их делает похожими на нас, а что нет? Для того, чтобы все это понять, надо не только погрузиться во время «Илиады», проходя через слои времени, как нож через торт, но и надо в определенной степени отречься от своего времени. Этот как ныряние с крутого обрыва с разбега.

Во времена «Илиады» не было сотовых телефонов, да и вообще не было телефонов, не было поездов, машин, самолетов, понятие «быстро» физически определяло движение колесницы, запряженной лошадьми, несущейся на врага под управлением возницы, с воином, стоящим на ее оси. Быстрее в физическом мире того времени ничего не было. По морю плавали на гребных судах, со скоростью не больше пятнадцати километров в час, так что собраться всем грекам со всего Средиземного моря под Троей — не простая задача чисто физически. Расстояние мерялось шагами. Вся связь осуществляется только через посыльных, которые выходят из пункта А и приходят в пункт Б, если доходят, и все занимает время, все течение времени медленно и обстоятельно. И герои в «Илиаде» говорят не торопясь, не бросаются сразу к делу и сути, и даже во время битвы они вступают в достаточно длительные пререкания.

Все делается руками людей, от гвоздей до мечей и доспехов, поэтому все представляет определенную ценность, поэтому с поверженного противника снимают доспехи, не только как трофей, доказательство победы, но и как ценную вещь, которая может пригодиться в будущем. И тут возникает простое понимание, что построить деревянную лошадь, куда можно посадить солдат, совсем не простое дело, и в общем-то абсолютно бессмысленное. Построить достаточно большую лошадь, куда могли вместиться пусть человек десять, требовало бы существенных материальных и временных затрат, которых у осаждающих особенно не было. Большую лошадь троянцы должны были внести в город, по легенде, сломав свою стену или ворота, это заняло бы много времени, в течение которого греки должны были бы сидеть внутри лошади, не имея возможности оправить физические нужды, не производя ни единого звука. Становится понятно, что ситуация с троянской лошадью полностью абсурдна, что возник разрыв между временными пластами, что выпала какая-то часть мозаики и картина не восстанавливается. Люди это поняли и пытаются прийти с объяснениями истории с лошадью, кто-то предложил, что лошадь это было стенобитная машина, кто-то пытался найти лингвистическое сходство в словах лошадь и корабль, что греки оставили корабль вместо лошади, но все не укладывается либо по форме, либо по содержанию. В истории с лошадью есть момент, который говорит о том, что хитроумный Одиссей пришел с этой идеей.

Есть выражение «запустить утку», то есть пустить слух, дезинформировать кого-то, то, что сейчас называется fake news. Если люди, не понимая этого фразеологического оборота, начнут рассуждать о том, что пятьсот, тысячу или даже три тысячи лет назад одно войско запустило утку в войска противника, а само тихо поменяло местоположение, или напало раньше, то, возможно, появились бы теории об утке. Утке из золота, которой подкупили кого-то, или что-то еще, что абсолютно не имеет смысла. В случае с троянским конем хитроумный Одиссей пришел с каким-то планом, хитростью, которая позволила грекам захватить город. Что это за план, который можно условно назвать «оставить лошадь», что-то вроде «запустить утку», возможно, мы так и никогда не узнаем. Кстати, в самой «Илиаде» ни слова о лошади. Сама «Илиада» очень проста и реалистична, как дневниковая запись осады, опять с исключением на присутствие олимпийских богов, и того факта, что главы хронологически не последовательны. Как созвездия на небе, в тех формах, которые мы знаем, существуют только на небе над землей и состоят из звезд, расположенных друга от друга на неимоверном расстоянии, просто они проецируются из трехмерного пространства на плоскость неба, как на лист бумаги. Возможно, что в «Илиаде», как в созвездии, собраны истории разных попыток осады Трои, в том числе и неудачных, и они сложились в одну эпическую историю. Но для определения отношений людей, их пристрастий, их ценностей — это не имеет никакого значения. Племена греков собрались вместе, чтобы свергнуть господство Трои. Литературная версия — как в любой войне есть официальная причина, в данном случае Елена Прекрасная, сбежавшая с Парисом. Карл Юнг говорил, что греки сражались за свою национальную Аниму в лице Елены Прекрасной, и что даже это отражает название страны — Эллас — от Элены или Елены. Это высокие материи и выдумки, а текст «Илиады» — это о войне, брутальной жизни, убийствах, жестокости, смелости и нравах людей. О нравах людей, которые еще не знали железа и делали свое оружие из сплава меди и олова — это был бронзовый век.

Физическая сила определяла на войне все. Меч и копье — это все оружие, с ними ты противостоишь врагу. Нет спасительной пули, которая может сразить великана в разы сильнее тебя. Врага надо встречать лицом к лицу с оружием в руках, можно метнуть копье, но дальше меч в меч. Люди судят человека по его силе и храбрости. Храбрый Гектор, убегая от Ахилла, обежал вокруг стен Трои несколько раз, пока мужество не вернулось к нему, чтобы встретить врага один на один.

Представьте, что вы, обычный человек, изучающий в университете историю Греции или генетику, любите пробежаться вдоль озера для тонуса, чуть-чуть позаниматься спортом для здоровья, должны вдруг подраться с человеком, который по размеру как футболист из НФЛ: два метра роста, выше вас на две головы, все тело — комки мышц, и еще черный пояс по каратэ. Вы умрете. Это бронзовый век.

Кто самый сильный и неистовый? Это Ахиллес. Он самый величайший из всех героев Греции, и, кстати, последний эпический герой Греции, после «Илиады» начинается история Греции, нет ни мифов и ни героев. Никто, никто не может сравниться с Ахиллом ни среди греков, ни среди троянцев, он смертный полубог, его мать Фетида — богиня. Видимо, у современников Ахилла единственным разумным объяснением его силы и храбрости было то, что его мать богиня, остальное просто казалось маловероятным, поэтому он и вошел в историю как человек божественного происхождения. Что представлял из себя величайший герой Греции всех времен? Повествование начинается с того, что он собирает военный совет без ведома главнокомандующего и обвиняет Агамемнона во всех бедах, что есть вызов авторитету главенствующего царя, по существу, попытка переворота. Не найдя полной поддержки от других царей, он обижается на всех и перестает участвовать в битвах. Но этого мало, он идет к матери-богине и просит ее уговорить Зевса, чтобы он убедил греков пойти на заведомо проигрышный бой, чтобы они поняли, что не могут воевать без него. Его не смущает, что по его плану прольется кровь соплеменников. Что и происходит, пока он праздно сидит в своем шатре. Дела у греков идут из рук вон плохо, и друг детства Ахилла, Патрокл, уговаривает его разрешить ему надеть доспехи Ахилла и выйти в бой, чтобы поддержать греков и устрашить троянцев. Патрокл погибает в битве, убитый Гектором. Ахилл приходит в ярость, и когда он выходит сражаться, он, которому нет равных по силе и умению воевать, устраивает настоящую резню. Он не знает пощады. Так, ему попадается убегающий Ликаон, совсем юноша, один из множества сыновей Приама, который обнимает его колени и просит о пощаде. Поскольку герои «Илиады» никогда и никуда не торопятся, в соответствии со своим временем, то Ликаон напоминает Ахиллу, что он уже однажды был им пленен, и что был выкуплен, и что он может быть выкуплен за большой выкуп опять, он молит его о пощаде. Ахилл в не менее пространной речи ответил ему, что не будет ему пощады, как и всем троянцам, и он сейчас умрет, и смерть неизбежна, и что даже он сам, «красив и величественен видом» должен будет умереть в бою в один из дней, и пронзил юношу, стоящего перед ним на коленях, вонзив меч в шею, поверх ключицы, по самую рукоятку, и убив, с насмешкой бросил мертвое тело в реку.

Перед поединком с Гектором Гектор предложил заключить договор, что победитель не надругается над телом побежденного, а отдаст его родным. Ахилл отклонил этот договор, а когда уже смертельно раненый Гектор просил Ахилла отдать его тело родителям, то Ахилл ответил ему, что он отдаст его тело на растерзание псам. Он не знает ни жалости, ни снисхождения, и только сочувствие зарождается в его сердце, когда видит старика Приама, пришедшего просить его вернуть тело Гектора для погребения. С современной точки зрения и понятия «герой» — очень сомнительные качества. Себялюбив, вспыльчив, храбр, но равных ему нет, поэтому риск минимальный в бою, поскольку никто не может ему противостоять. Но Ахилл знает свою судьбу, он знает, что он умрет на этой войне, ему нет равных, и при этом кто-то его убьет. Это большая эмоциональная ноша, это то, с чем ему приходится жить каждый день. Как для современного государства атомная бомба является предметом гордости и одновременно гарантом безопасности, так для греков Ахилл был своего рода ядерным оружием, предметом гордости и гарантом безопасности. Физическая сила — основная добродетель того времени. В «Илиаде» все цари греков сильны, храбры, красивы, это своего рода атрибут царя, венценосный знак превосходства. Только один из царей не храбр, Нирей, и «малую вывел с собой дружину», хотя прекраснейший из смертных и уступает по красоте только Ахиллу.

Остальная масса греческих воинов как бы оттеняет могущество царей, служит фоном, на котором красота и храбрость лидеров выглядит более объемной и значимой. Ну а кто не силен, или попросту слаб в этом мире, кто они? и как им живется?

Есть Нестор, царь Пилоса, старец Нестор, привел с собой девяносто кораблей, у него богатая военная биография, но он был старейший из греков. Средняя продолжительность жизни тогда была около тридцати восьми лет, то есть Нестору, можно предположить, было где-то между сорока и пятьюдесятью лет, остальные герои в возрасте между двадцатью и тридцатью годами, «и при нем боевые лежали доспехи: Выпуклый щит, и два копия, и шелом светозарный; Подле и пояс лежал разноцветный, который сей старец часто препоясывал, в бой мужегубный готовясь Рать предводить: еще не сдавался он старости грустной». Нестор каждый раз извиняется за свою немощность, когда начинает говорить, хотя он «почтеннейший старец, великая слава данаев». Нестор на особом положении среди греков.

Но вот Одиссей урезонивает взбунтовавшихся греков, «Там, властелина или знаменитого мужа встречая, К каждому он подходил и удерживал кроткою речью.» «Если ж кого-либо шумного он находил меж народа, Скиптром его поражал и обуздывал грозною речью… Значащим ты никогда не бывал ни в боях, ни в советах». И вот конкретный персонаж, который имеет продолжение за пределами «Илиады», он фигурирует в драмах хронологически более поздних, что говорит о том, что это не такой простой и однозначный персонаж.

Терсит. «Муж безобразнейший, он меж данаев пришел к Иллиону; Был косоглаз, хромоног; совершенно горбатые сзади Плечи на персях сходились; глава у него подымалась вверх острием, и была лишь редким усеяна пухом.» И что же вещает этот безобразный муж? «Что, Агамемнон, ты сетуешь, чем ты еще не доволен? Кущи твои переполнены меди, и множество пленниц В кущах твоих, которых тебе, аргивяне, избранных Первому в рати даем, когда города разоряем. … Хочешь ли новой жены, чтоб любовию с ней наслаждаться, В сень одному заключившися?» Дальше он призывает греков вернуться домой. А дальше Одиссей публично избивает его, Терсит начинает плакать, все вокруг смеются. Это запись первого антивоенного протеста в истории человечества, дошедшая до нас. И не ясно, то ли Гомер искренне презирал эту точку зрения и поэтому сделал Терсита «безобразнейшим из мужей», то ли это была возможность высказать непопулярную точку зрения, как бы обойдя публичную цензуру, через такого непривлекательного персонажа. За рампой «Илиады» судьба Терсита имеет продолжение. За кулисами повествования, не гомеровское продолжение, Ахилл вступает в поединок с царицей амазонок, Пентесилеей, которая пришла на помощь троянцам со своим войском. Ахилл смертельно ранит Пентесилею, она, смертельно раненая, падает на землю и умирает, но взгляд Ахилла встречается с взглядом Пантесилеи, и он влюбляется в нее. Терсит начинает высмеивать его, и Ахилл ударом кулака в голову убивает Терсита. Это конец «безобразнейшего из мужей», он умер даже не от меча, как воин, а от удара кулаком. Терсит мертв, но его голос, то ли полный зависти, то ли жаждущий справедливости, остался звучать в веках, его отзвук есть в антивоенных протестах современности, в социальных революциях прошлого настоящего и будущего.

Есть еще одна категория людей, чья физическая слабость делает их совершенно беззащитными — это женщины. Тема женщин «Илиады» — это тема женщин на войне. В книге есть несколько категорий женщин: первая — это богини, они абсолютно равны мужчинам, нет никакого гендерного неравенства, только социальная, зависит от положения на иерархической пирамиде олимпийских богов. Арес, бог войны, или Гефест, бог ремесла, ничем не выше Афины или Афродиты, а Аполлон и Артемида — близнецы, равные во всем. В этом есть идея равенства полов, своего рода идеальная жизнь, в мире «если бы» или «когда-нибудь».

Есть женщины Трои, и Елена Прекрасная, которая, как характер, очень схематична. Жены Трои — жены со своими домочадцами, Андромаха, любящая жена Гектора, нежная мать, у нее добрые, хорошие отношения с мужем. Андромаха полна тревоги за будущее семьи, сына, мужа, она полна трагических предчувствий, она островок женского счастья, окруженный стенами Трои, потому что вне стен Трои счастье отвернулось от женщин. Под стенами города военный лагерь, и там место женщины только в палатке победителя, в качестве сексуальной рабыни. Все повествование «Илиады» начинается с того, что Агамемнон унизил и оскорбил жреца храма Аполлона Хриса тем, что прогнал его, когда тот пришел просить его отпустить его дочь. «Деве свободы не дам я; она обветшает в неволе, В Аргосе в нашем дому, от тебя, от отчизны далече — Ткальный станок обходя или ложе со мной разделяя. Прочь удались и меня ты не гневай, да здрав возвратишься!» Ахиллес требует возвратить деву отцу, потому что на лагерь греков обрушился гнев Аполлона, его стрелы разят воинов. У древних греков внезапная смерть мужчины — это невидимые стрелы Аполлона, а внезапная смерть женщины — стрела сестры-близнеца Аполлона, Артемиды. Агамемнон под давлением совета царей возвращает плененную деву, но, как компенсацию, забирает у Ахилла его пленницу, красавицу Брисеиду. И именно тут Ахиллес перестает участвовать в осаде Трои. Но потеряв Брисеиду, Ахиллес не убивается от потери, а продолжает наслаждаться любовью с другими пленными женщинами, которые находятся при нем, в его лагере. «Но Ахиллес почивал внутри крепкостворчатой кущи; И при нем возлегла полоненная им лесбиянка, (что звучит несколько абсурдно в современном контексте, но и даже если бы это была сексуальная ориентация женщины, то это мало кого волновало бы!) Форбаса дочь, Диомеда, румяноланитая дева. Сам же Менетиев спал напротив; и при нем возлежала Легкая станом Ифиса, ему Ахиллесом героем Данная в день, как разрушил он Скирос, град Эниея.» У каждого царя был своего рода гарем, состоящий из пленных девушек, которых он использовал для удовлетворения своих сексуальных потребностей.

И вот Патрокл гибнет от руки Гектора, Ахиллес убивает Гектора, устраивает пышные похороны Патрокла. Перед сжиганием тела друга он приносит в жертву двенадцать знатных троянских юношей, тела которых будут сожжены в том же костре, что и тело Патрокла. А после похорон Ахиллес устраивает игры, прообраз Олимпийских игр. В ахиллесовых играх греки соревнуются в скачках на колесницах, борьбе, кулачном бою, забеге на короткие дистанции, стрельбе из лука. Ахиллес выставляет призы для победителей и для проигравших тоже, чтобы оказать честь всем участникам игр. Среди призов дорогие вазы, треноги, воинские доспехи и женщины. И не просто женщины: «Мздой победителю вынес огонный треножник, огромный, Медный, — в двенадцать волов оценили его аргивяне; Мздой побежденному он рукодельницу юную вывел, Пленную деву, — в четыре вола ее оценили.» Женщину оценили ниже треноги, грубо говоря, большой кастрюли.

И Гомер делает одно замечание, — он описывает, как все та же Брисеида, «златой Афродите подобная ликом», оплакивает убитого Патрокла, в голос причитая, что потеряла мужа, убитого Ахиллесом, потеряла трех братьев и родной город, и только Патрокл утешил ее, пообещав, что Ахиллес станет ее мужем (очень странная ситуация!), — Гомер пишет: «Так говорила, рыдая; стенали и прочие жены (то есть другие женщины из Ахиллесова гарема), С виду, казалось, о мертвом, но в сердце о собственном горе.»

Гомер среди этой всей жестокости, смерти, царства грубой физической силы, очень тихо сочувствует этим несчастным женщинам, которые потеряли в жизни все: мужей, родителей, родину, свободу, и должны до конца своих дней быть чьим-то имуществом, сексуальной потехой. Тем удивительнее звучит нарратив, что вся война началась из-за женщины.

Это было другое время, люди не знали ценности человеческой жизни, не знали ничего более надежного в жизни, чем физическая сила, не знали железа, — они делали оружие из сплава олова и меди, этот сплав называется бронза — это был Бронзовый век.

Я сидел на кухне за круглым столом, вытянув ноги, положив их на противоположный от меня стул, передо мной стоял бокал красного вина. Я смотрел на Лису, которая стояла у плиты, и я видел ее лицо и тело в профиль, на ней был туго облегающий фартук поверх легкой, с коротким рукавом, кофточки и джинсов. Ее волосы были собраны на затылке в хвостик, который был пучком завернут наверх к макушке, собранные волосы оголяли длинную тонкую, неприкрытую никакими воротниками, шею. Один выбившийся на волю локон волос свисал от виска к подбородку. «Какая красивая женщина, — подумал я, — с какой стороны на нее не посмотри, под каким ракурсом не начнешь рассматривать — красивая. Это, наверное, настоящее свойство красоты, не надо ни раскрашивать, ни наряжать, ни румянить, ни белить, а просто смотришь, и любуешься». Я видел ее в любом виде и все равно не могу привыкнуть. Лиса мешала что-то на сковородке, я помню, как она сказала однажды: «Готовить я не очень люблю, но уж если готовлю, то хочется сделать что-то вкусное и необычное». И вот сейчас она готовила что-то замысловатое из овощей, грибов и мяса, по кухне распространялся пряный, очень аппетитный дух. «Ну чем не жена, — вдруг подумалось мне, — типичная семейная картина». Она воодушевленно рассказывала мне о своей предстоящей поездке, что она должна делать презентацию для аспирантов и студентов, но там будут ведущие профессора, люди с мировым именем, что она волнуется. Мне хотелось ей сказать: «Ну чего ты волнуешься, ты такая красивая, что, увидев тебя, все мужики забудут обо всем на свете, тебе надо бояться страшных лабораторных крыс преклонного возраста» — но решил этого не говорить, потому что это обидело бы ее, хотя мне просто хотелось сделать ей комплемент, следуя своему невольному любованию ею. Вместо этого я сказал: «Чего ты зря волнуешься и себя накручиваешь, ты знаешь свою тему как никто в мире, они будут слушать тебя и учиться у тебя, наверняка зададут массу трудных вопросов, на которые ни у кого нет ответов. Тебя же не будут спрашивать вопросы, как на экзамене, на которые они сами знают ответы, и спрашивают, просто чтобы помучать».

— Жека, я все пониманию, но волнуюсь. И ничего не могу с собой поделать, это уже такая натура, — ответила Лиса, виновато улыбаясь. — Как у тебя прошел день?

— Нормально. Сегодня первый раз за все время, когда я упоминал в лекции похороны Патрокла, друга Ахилла, меня не спросили о том, были ли они в гомосексуальных отношениях.

— Почему не спросили? И почему спрашивали раньше?

— Я восхищаюсь тобой, твоим умением ставить вопросы. Ум ученого! — засмеялся я. — Действительно интересные вопросы. Не спросили, потому что я привел отрывок из текста, где они ушли спать, каждый со своей девушкой. А спрашивали раньше, потому что люди перестали понимать мужскую дружбу, крепкую мужскую дружбу. Они были очень близкие друзья, выросли вместе, вместе ходили в бой, вместе проводили время с женщинами, вместе пили вино. Они, по жизни, были самые близкие люди друг для друга, оба не женатые. И когда убили Патрокла, то для Ахиллеса это катастрофа. Тяжело терять друга, а особенно друга детства. Я отчасти понимаю Ахилла.

— Почему отчасти?

— Я потерял друга детства, хотя он не был для меня таким близким, как Ахилл и Патрокл, мы жили разной жизнью.

— Ты мне никогда не рассказывал об этом. Расскажи, — попросила Лиса.

— Да не было повода. История такова: мы с моим другом с раннего детства начали заниматься борьбой. Мой папаша-профессор воспитывал меня в духе древнегреческих традиций и поэтому отдал меня в секцию борьбы, а его мать, очень простая женщина, отдала его в секцию борьбы, что он не болтался на улице со шпаной. Там в секции мы и сдружились, так и росли вместе, вместе по соревнованиям ездили, часто боролись друг с другом.

— Кто побеждал чаще? — с легкой иронией спросила Лиса.

— Когда как, шли, в общем, на равных. А когда дело стало подходить к поступлению в университет, то я оставил занятия борьбой, а Серега, наоборот, стал заниматься больше. Он поступил в институт физкультуры, начал выступать за сборную Москвы и пошел бы дальше. Но вдруг случилась перестройка, все распалось, все закрутилось, завертелось, как в падающем самолете, мы как-то потеряли друг друга. Да и к этому времени я уже заканчивал университет, он в своем институте, времени на общение мало, разная жизнь. И вот однажды я, бедный студент, ни копейки в кармане, а главное, никакой перспективы, полная депрессуха, ты знаешь эту часть истории, встречаю своего Серегу. Я иду к своему подъезду, вдруг рядом останавливается рядом шестисотый «Мерседес».

— Я не очень разбираюсь в машинах, хотя могу понять, что «Мерседес» — это дорого.

— Очень дорогой «Мерседес», из него выходит мой Серега, которому дверь открывает охранник. Я растерялся. Он пригласил меня в ресторан, причем мы сидели в отдельной комнате, все суетились перед Серегой, официанты, сам хозяин прибежал: «Сергей Иванович, Сергей Иванович!» Это было круто. Оказалось, что он связался с одной из группировок бандитов, быстро там поднялся в гору. Он был парень очень неглупый, лидер по натуре, естественно, физически крепкий. Мы с ним сидели, выпивали, закусывали, за дверью его охрана, мне хвастаться особенно нечем: живу с родителями на их деньги, заканчиваю университет, а на что жить дальше — непонятно. И он мне говорит: «Иди работать ко мне. Ты сам понимаешь, чем я занимаюсь. Не ребенок. Риска много, что завтра — неизвестно, но если все переживем, то до конца дней своих будем в шоколаде. И еще наши дети. Самое главное, я никому не могу верить. Нет надежных людей. Тебя я знаю с детства, вместе выросли. Я знаю, что ты не сдашь, мы бы вместе дела закрутили будь здоров».

Лиса замерла у плиты и с удивлением смотрела на меня.

— Я понимаю, что ты отказался, поскольку ты здесь. А было желание согласиться?

— На долю секунды. Это было искушение, соблазн. Я ему тогда сказал, что признателен за доверие, что верит мне, но я выбрал свой путь, хотя не знаю, куда идти и как выжить в данной ситуации. Он сказал, что уважает мою позицию, что мы все равно останемся друзьями, как бы жизнь не сложилась.

— И что было дальше?

— Дальше? Я уехал в Америку, пахал здесь, как конь, и иногда, от усталости и замотанности, мне приходило в голову: а может, надо было согласиться и начать работать с Серегой, жизнь без нормальных правил, сумасшедшая жизнь, но такой же жизнью и жили мои троянские герои, побеждает сильнейший. Но это быстро проходило. А потом я узнал, что Серегу взорвали вместе с его «Мерседесом». И все. Когда был в Москве, после его смерти, мне позвонила его мама и попросила зайти, я зашел к ней. Она мне передала его спортивные медали и дипломы. Она мне сказала: «Сережа мне сказал: „Мам, если что-то со мной случится, то отдай все медали Женьке, они у него будут в сохранности“». Она отдала мне все его медали, их немало.

— Они у тебя здесь?

— Да. В одной коробке его медали, в другой мои, у него их больше. Ты знаешь, я иногда думаю, что если бы я согласился, и мы были в паре, то, может, его и не взорвали бы.

— Скорее всего, вас взорвали бы обоих, — печально заключила Лиса.

— Скорее всего так, — согласился я.

— Давай ужинать, профессор, он же не состоявшийся гангстер, — грустно улыбаясь, сказала Лиса.

В конце дня я сидел в своем кабинете и смотрел в окно, просто смотрел, как ветер-невидимка порывами срывал листья с деревьев и нес их воздушной волной, плавно опуская на землю, и дальше нес по асфальту тротуара или траве газона, и вдруг бросал листья без движения, оставляя их лежать сиротливо на земле, оторванных навсегда от родного дерева, когда ко мне в кабинет вошел заведующий кафедрой, Фил Эдисон. Это был молодой мужик, лет на пять-семь старше меня, толковый, но любил больше административную работу, чем занятия со студентами. Он был среднего роста, подтянутый, бегал марафон регулярно, большая лысина, темные живые глаза, тонкий, чуть искривленный плавной горбинкой нос, обычный рот, обычный подбородок. Очень доброжелательный и в целом позитивный человек, умел находить компромиссы между разными группировками на кафедре, которые существуют на любой кафедре, умел лавировать между противоположными позициями, умел находить общий язык с университетским начальством, с аспирантами, с Вадим Петровичем, он умел не вторгаться в личное пространство сотрудников, все это вместе создавало ощущение стабильности и баланса на кафедре, все ценили эту стабильность, а это немало в академическом мире.

Я удивился его появлению, он никогда не появился бы вот так вдруг, этому предшествовало бы согласование встречи, и причина встречи была бы объявлена заранее в короткой электронной записке, или на худой конец, смске.

— Здравствуй. Можно? — сказал он, входя в кабинет.

— Здравствуй. Конечно. — ответил я. — Заходи. Садись.

— Садиться некогда, Евгений, — ответил Фил. — Коротко — нам нужно идти к декану колледжа. Зачем, не знаю. Он позвонил мне и сказал прийти срочно и привести с собой всех, кто связан с курсом «Илиады».

— Что? — удивился я неожиданному, непонятному, а отсюда чем-то зловещему повороту событий.

— Я тебе говорю, Евгений, я ничего не понимаю, но звучал он очень как-то встревоженно, ничего не объяснил, только сказал, что все объяснит, когда придем к нему. Так что давай, пойдем.

— Это что-то странное и непонятное, — пробормотал я. — Что это может быть?

— Я думал, что ты мне, может, что-то подскажешь или предположишь. Есть какие-нибудь идеи?

Мы вышли из моего кабинета и стали спускаться по лестнице. Офис декана был через дорогу, в противоположном здании.

— Фил, хоть убей меня, ничего в голову не приходит. Должно быть, что-то серьезное, если дошло до декана колледжа. Если какие-то жалобы по экзаменам, то они обычно не доходят до него, да и экзаменов еще не было, самое начало учебного года. И причем здесь курс «Илиады», только начали курс, я прочитал две лекции, все прошло спокойно, ничего, как это сказать? внештатного.

— Да, ну сейчас все узнаем, — рассудительно произнес Фил.

Мы вошли в приемную декана, секретарша вышла к нам навстречу из своего небольшого, смежного с приемной, офиса и тут же пригласила нас к декану.

Декан, Берт Гроссман, шестидесяти с лишним лет, высокий мужчина, достаточно худой и высокой, с неожиданно большим выступающим животом, так что ремень от брюк находится глубоко под животом. На его лице всегда были большие очки, сидевшие на небольшом носу, и массивный подбородок. Берт был человек эмоциональный, у него все, без исключения, граничило с грандиозностью, мелочей в этом мире не существовало, особенно если они попадали в поле зрения Берта, все было с напором, с эмоциями, страстью, драматично, артистично. Он был открыто демократичен в общении, но все знали, что дорогу этому человеку лучше не переходить, и что он зла не забывает и обид не прощает. Когда мы вошли в его кабинет, он сидел за столом и был погружен в компьютер, увидев нас, он тут же встал из-за стола и направился к нам.

— Филипп! (Не Фил, а именно Филипп) — приветствовал он моего заведующего, потом повернулся ко мне, и Фил без паузы и колебаний сразу же сказал, чтобы не ставить Берта в неловкое положение, сказал: «Это Евгений, он наш ассошиэйт профессор, он ведет курс „Илиады“».

— Да-да, конечно. Русский, помню, мы знакомы, конечно же, — Берт протянул руку для рукопожатия, — мы поздоровались. Берт указал нам на круглый стол у окна, мы сели за стол. Берт вернулся к своему столу, взял со стола какие-то бумаги, вернулся к нам и сел за стол напротив нас.

— Вместо предисловия, — начал он, — мне уже звонили из газеты и местного телевиденья, и президент университета.

— То есть совсем плохо, — отозвался я.

— Русские всегда пессимисты, у вас такая история, она учит вас быть пессимистами, — отозвался Берт, — и правильно. Вот читайте, — он протянул нам по листу, на котором по конфигурации шапки и абзацев узнавалось официальное письмо.

Я взял в руки невесомый листок бумаги: такой легкий и простой по форме, а сколько вызывает волнений и всплеска адреналина. Я начал нетерпеливо читать.

Письмо было на имя декана колледжа от организации под названием «Феминистки за гендерную справедливость». В письме говорилось о том, что в современном мире гендерное неравенство укоренено тысячелетними традициями дискриминации женщин, основанных на реалиях первобытного общества. И так далее, и так далее… А дальше: многие, так называемые, произведения искусства, включая литературные, превозносят общества и «героев», которые по сути являются мизогинистами и эксплуататорами женщин. Происходит прославление грубой физической силы, главенство мужских прихотей и желаний над женским началом. Женщины во многих произведениях представляются как неполноценные существа, не способные к самостоятельной деятельности, приему решений, способные служить только для удовлетворения мужских капризов и похотей.

Одним из самых типичных творений такого рода является «Илиада», которая во многом служит основополагающей базой всего мизогинистского мировоззрения. Вещи, которые описаны в поэме, с молчаливого согласия мужского населения, воспринимаются как нормальные явления, под прикрытием оговорки, что все происходило тысячи лет назад.

В связи с этим, мы, организация женщин, выступающая за справедливость и равноправие, требуем изъять из программы обучения студентов данного университета поэму Гомера «Илиада», как произведение, не несущее в себе принципов гендерного равенства и уважительного отношения к женщинам, как не соответствующее духу современного времени.

Дальше говорилось, что копии письма отправляются в газету, на телевиденье; и что организация начинает кампанию сбора подписей для поддержки их требования.

Когда я закончил читать, во мне возникло физическое ощущение, что что-то по объему большое, бесформенное, должно уместиться в мою голову, не абстрактная мысль, которую я не могу понять в силу своих умственных способностей, а именно я должен физически уместить в свою голову конкретный физический объект, как бесформенный кусок застывшего цемента, который можно найти на краю стройплощадки. От этого странного чувства я начал чуть трясти головой, как бы пытаясь отбросить что-то от себя и от своей головы. Я поднял глаза от письма и посмотрел на декана, он смотрел на меня с нетерпением и блеском в глазах. Я перевел глаза на Фила, тот то ли дочитывал, то ли перечитывал письмо. Наконец Фил тоже оторвал глаза от письма и посмотрел поочередно на нас, сначала на Берта, а потом на меня. Это была новая реальность, в которой мы оказались совсем внезапно и непредвиденно.

— Что скажете? — спросил Берт.

— Даже и не знаю, что сказать, — начал Фил, — ерунда какая-то, маразм.

Я пожал плечами, развел руками, как бы говоря: «Ну, что тут можно сказать». А потом спросил, чтобы хоть как-то почувствовать реальность происходящего: «А что сказал президент университета по этому поводу?»

— Президент сказал, что все серьезней, чем может показаться, и что действовать надо очень осторожно, продуманно и политически корректно, чтобы не создать прецедента того, что университет не оказывает должного внимания требованиям студентов и снисходительно отбрасывает гендерные вопросы, поднятые женской частью студенчества.

— Я пару дней назад читал лекцию по курсу «Илиады» и включил туда тему женщин, того, как они жили в военном лагере греков, как с ними обращались, я пытался это включить, как часть временного восприятия жизни, как жизнь в Бронзовом веке отличается от современности, как надо видеть и понимать жизнь того времени, но получается, кто-то все решил использовать мою лекцию совсем для другого. Это получается моя вина, — спокойно сказал я, хотя в голове у меня происходило то же, что происходит во внезапно остановившемся вагоне поезда, — все и вся слетело с полок и перемешалось после падения. Мне стало вдруг себя жалко, того, что меня использовали, просто тупо использовали, какие-то бляди и идиотки.

— Ты здесь ни при чем, — спокойно сказал Берт, — это время такое. Мы должны сейчас выработать план, что мы делаем, очень осторожно, вежливо, политически правильно, проявляя чувствительность к требованиям студентов.

— Я думаю, что нужно организовать встречу сотрудников кафедры и группы феминисток из этой организации и провести дискуссию, — предложил Фил.

— Хорошая идея, — одобрил Берт, — но сначала мы выпустим заявление от колледжа, в котором опишем ситуацию, очень спокойно и взвешенно, без эмоций. Это позволит нам выиграть немного времени, это вызовет скорее всего большой резонанс среди студентов. Я не думаю, что большинство студентов одобрят этот запрет, думаю, что начнется дискуссия в интернете среди студентов. Может быть, будет несколько интервью в газете и на телевиденье, в том числе представителей кафедры. Тут мы тоже должны продумать, что и как сказать. Что бы ты сказал на телевиденье? — обратился Берт ко мне, — только спокойно, без эмоций.

— Я бы сказал, что «Илиада» одно из самых древних произведений человеческой цивилизации, которое, помимо яркого языкового памятника культуры, является очень детальным историческим источником сведений о жизни три тысячи лет назад. И что университет является местом, где свобода взглядов должна рождать дискуссии, а не запреты. И у студентов есть выбор что изучать, а что нет, и что нельзя кого-то насильно лишать выбора, запрещая курс.

— Хорошо, — одобрил декан, — думай дальше в этом направлении.

— Филипп, — (опять не Фил, а Филипп, потому что все грандиозно и значимо) — ты подготовь пресс-релиз к завтрашнему утру, пришли по электронной почте, я посмотрю, и мы выпустим заявление завтра до полудня. Есть еще вопросы?

— Да, — отозвался я. — Что мне делать с курсом? Нужно ли что-то говорить студентам? Я сейчас не очень четко себе все представляю.

Берт серьезно посмотрел на меня:

— Курс продолжай, естественно, можешь сказать, что случилось, но не нагнетай обстановку.

— Я думаю, что попрошу студентов высказаться о том, что происходит, узнать их мнение, — рассудительно сказал я, как бы размышляя вслух.

— Только спокойно, — опять повторил свою мысль Берт. — Самое худшее, что может быть, если мы начнем ругаться, оскорблять кого-то, а молодежь в наши дни все записывает на видео, а потом выкладывает в интернет.

Я поразился образу мысли Берта, он был порядком старше меня, но первый подумал о видео на телефонах.

— Боже, упаси! — согласился я.

Мы с Филом шли обратно к себе на кафедру, но уже в новой реальности. Прошло около сорока минут с момента, как мы шли к декану, но было ощущение, что мы провалились в какую-то временную расщелину, запутались в другом измерении, а когда выбрались оттуда, то все было как бы то же самое, но предметы реальности не умещались в формы, оставленные в прошлом, все было чуть смещено и слегка искажено, взаимная конгруэнтность мира и понятий сместилась, возник нанозазор между предметами и отпущенными им формами. Это было странное ощущение, его еще предстояло осмыслить и осознать, перестать бояться и решить, что с ним делать, как вместить себя в метафизическую форму, которая не подходит.

— Странно, все очень странно, — неопределенно сказал я, пытаясь затеять разговор с Филом, который шел, погруженный в свои мысли.

— Ты не уходи домой, пока я не покажу тебе пресс-релиз, — не отвечая мне, произнес Фил, он был погружен в себя, видимо, составляя этот самый пресс-релиз.

— Да, конечно. Я буду на кафедре, либо у себя, либо зайду к Вадиму, поделюсь с ним хорошими, в кавычках, новостями.

— Да, конечно, — опять отозвался Фил, продолжая составлять пресс-релиз.

Когда мы поднялись к себе на этаж, я сразу же пошел к Приаму, мне хотелось с ним поделиться всей этой дурнотой, услышать что-то от него, что могло бы нейтрализовать весь произошедший маразм и вернуть все на свои места, оторвать меня от дурных мыслей, остановить вращение внутри моей головы, которое вызывало очень легкое подташнивание, как бывает пищевом отравлении. Я вошел в кабинет к Вадиму Петровичу, тот был занят чем-то и, видимо, говорить со мной не входило в его планы, в другой ситуации я не стал бы навязываться, но сейчас мне было все равно.

— Вадим Петрович, я сейчас с Филом ходил к декану колледжа, — начал я.

— И что вы забыли у Гроссмана? — поинтересовался Приам, с явным нетерпением и недовольный моей бесцеремонностью.

— Коротко, чтобы не отрывать вас от дел, — с нескрываемым сарказмом сказал я, — группа феминисток написала письмо с требованием изъять из программы «Илиаду», как главный источник мизогинизма в современной культуре. Берту звонят из газеты, телевиденья, большой переполох начался.

Вадим Петрович на секунду замер, и, не двигаясь, смотрел на экран компьютера, затем медленно повернулся ко мне всем телом и торопливо переспросил:

— Что, что?

— Группа феминисток написала письмо с требованием изъять из программы университета «Илиаду», потому что она прославляет мизогинизм, — повторил я.

Вадим Петрович молча смотрел на меня, и было видно, что внутри него происходит сейсмическое движение мыслей, которое выражалось на поверхности его тела еле заметными изменениями на лице и сокращениями мышц на руках, плечах, пальцах. Но он быстро овладел своим телом и откинулся на спинку кресла, грустно улыбнулся и просто сказал: «Знаешь, Женя, (первый раз на ты и первый раз Женя, а не Евгений), когда вдруг понимаешь, что ты старый, по-настоящему старый, не тогда, когда остаешься вдовцом, не тогда, когда хоронишь множество друзей, а когда видишь, как меняется целая эпоха, когда проживаешь одну целую эпоху.» Он сделал паузу. Я молчал. «Я духовно и душевно принадлежу к дореволюционной эпохе России, и не потому, что я по времени совпал с нею, потому что я вырос в этом, среди друзей отца — людей, которые из этой эпохи, последние ее люди. Когда я увидел конец Советов, мне было радостно за отца, за тех людей, которые сражались с большевиками, против того зла, которое они несли народу, я тогда подумал: Вот она, историческая справедливость, вот он, финал трагедии… И вдруг оказывается, что это только маленький эпизод смены эпох, в реальности большевики потеряли Россию, но они высадили десант в Европе и Америке, и наступает конец так называемой европейской культуре, не в отдельной стране, а всей цивилизации, не катастрофа, а медленная смерть, и наступает новая эпоха непонятно чего. Я уже этого не увижу. А тебе, Женя, жить в этом.» Он замолчал. Мы оба молчали, я опять был поражен умением Вадима Петровича увидеть чуть дальше произошедшего события, преподнести все под своим углом зрения, дать интерпретацию случившемуся и одновременно умению абстрагироваться от реальности.

— Я, пожалуй, пойду домой, — устало сказал Вадим Петрович, а потом добавил: — это, я думаю, мой последний год. Хватит.

— Вадим Петрович, вас проводить? — спросил я.

— Зачем? — удивился он, — я что, барышня — меня провожать? Нет, спасибо, Евгений, я сам спокойно доеду до дома. Что вы собираетесь делать в этой ситуации?

— Я думаю, что не все студенты идиоты, поэтому попробую начать дискуссию среди студентов, чтобы эти полоумные дурехи увидели, что есть люди, которые думают по-другому, что их требование глупо, что запрещением какого-либо знания нельзя добиться прогресса. Университет — это прежде всего свобода мысли.

— Евгений, вы такой большой, сильный мужчина, знающий свою область специалист, талантливый человек, и такой наивный! Университет, точнее, университеты, давно превратились в систему велфера для грамотных бездарей. Я вам желаю удачи в вашем деле. Попробуйте предложить этим феминисткам написать академический трактат, доказывающий их точку зрения, обосновать свое заявление с точки зрения восприятия прошлого в целом. Понимаете, о чем я говорю?

— Кажется, да, Вадим Петрович.

— Хотя большевикам все эти дискуссии ни к чему. «Ваше слово, товарищ Маузер!», — как писал Маяковский. Жалко, талантливый поэт был.

— Вадим Петрович, этим шалавам, если вы знаете это слово, до большевиков еще далеко, к счастью!

— Мне отец говорил, что, когда большевики совершили переворот, их никто серьезно не воспринял, думали, что все быстро пройдет, а оно не прошло, а обернулось гражданской войной и большой бойней. Нельзя недооценивать врага.

— Вадим Петрович, вы на меня наводите страх. Тут и так тошно от всего, я не могу мыслями собраться, а вы еще большевиков, не к ночи будет сказано, приплетаете, — посетовал я.

— «Илиада» существует в том или ином виде три тысячи лет, она и дальше будет существовать, будут ее изучать в университетах или нет, а вот чем все обернется для теперешних поколений — вот в чем вопрос.

— Вадим Петрович, мне сейчас пришла одна мысль в голову, вы знаете всех в нашей области, все знают вас…

— Нет, Евгений, я выступать не буду нигде. Получится, что старый, из прошлого или позапрошлого века, профессор, который как раз олицетворяет собой весь уходящий мир, будет дребезжать откуда-то, то ли с телеэкрана, то ли со страниц газеты, это будет только придавать им сил. Это будет наглядная иллюстрация обветшалости идей.

— Это очень спорный вопрос. Наоборот, образ мудрого старца, — Приам, увещевающий разбуянившуюся молодежь, — начал я, Вадим Петрович перебил меня.

— Я знаю, что за глаза вы называете меня Приамом, всегда хотелось спросить, почему Приамом, а не Нестором?

— Откуда вы знаете? — растерялся я.

— Какая разница? — ушел от ответа Вадим Петрович. — Правда, почему?

— Фонетически это более подходит к ряду, и потом Нестор — по сути, это состарившийся солдат, который стал мудрым, а Приам — это мудрый царь, который вошел в преклонный возраст. Только, Вадим Петрович, я ведь начал не о том, а том, что вы знаете профессоров-женщин в нашей области, может быть, их можно было бы привлечь к нашей дискуссии? Это бы выглядело более убедительно, устранило фактор пола. Иными словами, если женщина говорит другой женщине, что она дура, то это более убедительно и менее оскорбительно, чем если это скажет мужчина женщине. Более политкорректно.

— Понял. Подумаю. Все, иду домой.

— До свидания, Вадим Петрович. Езжайте осторожно, — попрощался я.

— До свидания, Евгений. Удачи вам, — отозвался Вадим Петрович.

Я вышел из кабинета Вадим Петровича, во мне металась застрявшая энергия, как надоедливая, взбесившаяся муха, она вошла в меня дурной новостью и заблудилась во мне, и не давала мне расслабиться, успокоиться, собраться с мыслями, она будоражила меня, заставляла биться мое сердце быстрее, дышать чаще, хотелось непременно двигаться и что-то делать, хотя непонятно, что и зачем. Я вспомнил про пресс-релиз, который должен был написать Фил, и направился к Филу. Фил сидел в своем кабинете за столом, я, постучавшись, вошел. Фил посмотрел на меня серьезно, откинулся на спинку кресла и сказал: «Вовремя. Вот, прочти пресс-релиз», — и он повернул экран компьютера ко мне. Я подошел к экрану и начал читать текст.

— И кстати, — продолжил Фил, — у тебя интервью с репортером из телевиденья, Седьмой канал. Они приедут к десяти, все установят, подготовятся, в одиннадцать интервью. Этот будет в нашем конференц-зале. Так что все продумай, помнишь, что говорил Берт, спокойно, взвешенно, без наскоков. Нам нужно время. Я думаю, что со временем все рассосется.

— Когда все определилось, мы только что пришли от Берта, и уже интервью назначено, — удивился я.

— Это горячая новость для университетского города и самого Университета. Я уверен, что завтра будут демонстрации дебилов около деканата, или, еще хуже, около нашей кафедры.

— Час от часа не легче, — ответил я.

— Как пресс-релиз? — спросил Фил.

— Нормально, — отозвался я.

Текс был составлен очень аккуратно, дипломатично, ничего конкретного: «рассмотрим, разберемся, относимся очень серьезно, начат диалог и так далее».

— Давай, удачи, — пожелал мне Фил.

— Все, ушел, — решительно ответил я.

В конце концов, у меня появилась задача, цель, куда я могу направить свою бесхозную, заблудившуюся энергию.

Утром на кафедре появились телевизионщики, они быстро оккупировали конференц-зал, развернули какую-то суету, принесли с собой софиты, какие-то контейнеры, мотки проводов, которые они выпустили в открытое окно и подключили к стоящему на улице автобусу без окон. Я сидел в своем кабинете и делал вид, что занят на компьютере, но самом деле, я просто пытался сконцентрироваться и расслабиться. У меня не было опыта работы с телевиденьем, я привык выступать перед студентами, коллегами, это момент импровизации, это контакт с аудиторией, а телевиденье это другое, — тебя записывают, ты должен быть точен, любая сказанная глупость или просто оговорка остаются и преумножаются, тиражируются по множеству телевизоров в разных домах, в разных семьях, клубах и комнатах ожидания в разных офисах. Предвидеть, как пойдет интервью, невозможно, просто надо быть спокойным и сфокусированным, готовым к любым неожиданностям. Я понял, что нужно чувствовать себя комфортно, то есть я не стал наряжаться, а надел свой любимый темно-зеленый вельветовый пиджак с замшевыми заплатами на локтях, обычную светлую рубашку без галстука, и вместо обычных джинсов надел обычные брюки, тем самым поднял статус своего наряда от обычно-будничного до делового будничного. Передо мной стояла дымящаяся кружка кофе со сливками, я был спокоен. Это было забытое спокойствие перед выходом на ковер для схватки, это было давно, я давно не выходил бороться, но это чувство холодного спокойствия периодически возникало в моей душе в разных ситуациях. Есть вещи, которые несешь через всю жизнь. Кровь становится холодной, она охлаждает мозг, мысли начинают работать ритмично и очень четко, все мое существо выстраивается в пирамиду с сконцентрированным «я» на самой ее вершине, — это полная противоположность с тем, кем я был вчера и как я себя чувствовал. Я готов ко всему; мне не бывает страшно, когда я готов ко всему, когда ждешь нападения, неважно откуда, неважно от кого, то страх уходит, а есть просто томление ожидания. Вот в мою дверь постучали, дверь открылась и в мой маленький кабинет вошла женщина, одетая в строгое прямое темно-синее платье чуть выше колен, вся тонкая, стройная, вытянутое лицо с крупными чертами лица, длинные волосы ярко-желтого цвета чуть выше плеч. Я ее сразу узнал, это была репортер местного канала.

— Можно? — спросила она.

— Да, конечно, проходите, пожалуйста, — я встал из-за стола ей навстречу.

— Джессика Вишински, — представилась она с улыбкой.

— Я вас узнал. Евгений Полежаев, — представился я.

— Мы готовы. Если вы не возражаете, то давайте пройдем к месту интервью, оператор все установит, освещение, поле и мы начнем, — предложила она.

— Я готов. Пойдемте.

Мы вышли в коридор, прошли вдоль коридора к конференц-залу, и почему-то коридор был необычайно многолюден.

Мы вошли в зал, там на треногах стояли софиты с белыми, вроде простыней, полотнами перед лампами, и плавно рассеивали свет в пространство. К нам тут же подскочил продюсер:

— Здравствуйте, я Майк. Пожалуйста, вы сядьте вот сюда, — он указал мне место у угла стола, — а ты, Джесс, сядь вот сюда, напротив. Вас будет разделять этот угол.

Мы сели.

— Сейчас мы проверим освещение, кадр.

Народ вокруг суетился, но было видно, что работали очень быстро и четко.

— Так, все готово, — объявил Майк.

— Мы сейчас начнем, — предупредила Джессика, — я буду задавать вопросы, а вы спокойно отвечайте, старайтесь коротко, по существу. Но в целом, не волнуйтесь, все будет хорошо.

— А я и не волнуюсь, — спокойно ответил я. А сам в голове вспомнил одну из Бориных присказок: «Ты не волнуйся, все будет хорошо, и мы поженимся». Я невольно улыбнулся.

— Все готовы? — выкрикнул Майк.

Все подали утвердительный сигнал.

— Внимание! Запись! — скомандовал Майк.

Джессика заговорила в микрофон, глядя в упор в камеру:

— Добрый вечер, дорогие друзья!

Все вокруг замерло, цвет, свет, звук, объективы — все сошлось на Джессике. Она вкратце описала ситуацию с письмом, представила меня как профессора кафедры, который ведет курс «Илиады», и попросила прокомментировать ситуацию.

Я, поздоровавшись с камерой, начал с того, что колледж получил письмо, в котором организация под названием «Феминистки за гендерное равенство» требует изъять из программы обучения «Илиаду» Гомера, как произведение, пропагандирующее мизогинизм. Дело в том, что Университет — это академическая организация, задача университета учить людей, входящих в жизнь, знаниям, накопленным предыдущими поколениями, и одновременно стараться преумножать эти знания, занимаясь исследовательской работой. Например, лингвистический анализ позволяет проследить, как в течение веков, слой за слоем, создавалась «Илиада», основанная на устной традиции повествования. Чисто лингвистический анализ позволяет нам понять, как развивалась человеческая речь, как развивалась грамматика, структура языка, — все эти знания позволяют больше понять современные языки и законы их развития. Анализ содержания поэмы позволяет очень много узнать о времени, быте, нравах людей античной цивилизации, — это бесценный источник, рассказывающий нам о космологии древнего мира. В том числе и о положении женщин, оказавшихся в плену. И я специально уделил раздел о положении женщин в своей лекции, буквально несколько дней назад. Мне кажется, что современные молодые люди, пришедшие в колледж для обучения, достаточно развиты, чтобы понять, что «Илиада» не воспевает и прославляет мизогинизм, а скорее правдиво и детально отражает действительность того времени. Изъять одно из самых древних произведений человеческой культуры из программы обучения, — это значит лишить людей, интересующихся античным миром, античной историей, лингвистикой, возможности изучать эти предметы, лишить их выбора. Университет всегда выступает за свободу академического выбора, в том числе свободу выбора что-то не изучать. Требование что-то запретить — это скорее политическое требование, нежели академическое. Хотелось бы обсудить этот вопрос со студентами, преподавателями, хотелось встретиться с людьми, которые написали письмо с требованием запрета, узнать более подробно их научное, социологическое обоснование их требования. Университетская жизнь всегда подразумевает свободный обмен мнениями, без этого нет университета. Например, сегодня я должен читать лекцию, но вместо лекции я хочу попросить студентов высказаться по поводу изъятия «Илиады» из программы обучения. Мне, как преподавателю, который ведет этот курс, было бы очень интересно узнать, что думают по этому поводу студенты, которые решили изучать «Илиаду».

Я остановился. Джессика тут же вставила вопрос:

— А что думают ваши коллеги по этому поводу, администрация университета?

— У меня не было возможности обсудить этот вопрос со всеми, кто вовлечен в процесс преподавания, но у нас была встреча с деканом колледжа, заведующим кафедры, и я могу вас заверить, что отношение администрации к этому вопросу очень-очень серьезное, колледж, университет очень серьезно относится к вопросу равенства мужчин и женщин в любой сфере жизни, поэтому решено начать дискуссию в университете по этому вопросу между заинтересованными сторонами и всеми желающими, кто хотел бы принять участие в этой дискуссии.

— А какой подразумевается формат этой дискуссии?

— Это предстоит решить.

Джессика повернулась к камере и очень четко завершила интервью: С нами был профессор и так далее, и так далее.

Я поблагодарил за внимание. Майк выкрикнул что-то вроде: «Сделано!» Джессика откинулась на спинку стула.

— Все? — задал я риторический вопрос, понимая, что все сделано, свет начинают выключать. Оператор стал тут же просматривать материал, проверяя его качество.

— Да, все, — подтвердила Джессика и встала из-за стола. Встал и я, в легком замешательстве, не зная, должен ли уйти прямо сейчас или я нужен для чего-то еще.

— Спасибо вам большое. Все получилось отлично, мне кажется. Сегодня выйдет в вечерних новостях, — сказал Майк.

— Вам спасибо, — ответил я. — Это очень важно донести до людей все, что происходит в университете. До свидания. Всего вам доброго, — попрощался я.

— Подождите одну секунду, — позвала меня Джессика.

Она подошла ко мне ближе.

— Мне хотелось бы узнать обо всей проблеме чуть-чуть побольше. Дело в том, что я встречаюсь завтра с представительницами этой организации феминисток, мне хотелось бы быть более подготовленной, задать правильные вопросы. Понимаете?

— Да, конечно. В каком формате вы хотите это сделать, — попытался пошутить я, передразнивая Джессику, употребив ее фразу, которую она использовала во время интервью.

— Можем сесть у вас в кабинете и спокойно поговорить. У меня есть сейчас немного времени. Если, конечно, у вас есть время сейчас. Я понимаю, что вы человек занятый, но у меня встреча завтра, — осторожно предложила она.

— У меня есть час на ланч, до лекции. Я покажу вам святую святых университета. Место, где рождается множество гениальных идей.

— Мне неудобно лишать вас ланча и оставлять вас голодным, — извиняясь для приличия, сказала Джессика.

— Никто не будет голодным. Я вам покажу университетское кафе, с совершенно безумным видом на озеро, с высоты второго этажа и университетского холма. Вы были когда-нибудь там?

— Нет. Отлично. Я согласна, — просто ответила Джессика. — Я сразу не поняла, что все гениальные идеи рождаются в кафе.

— Я не сказал, что все. Я сказал, что там рождается множество гениальных идей.

Наш разговор становился легче, напряжение после интервью спадало. Я продолжал разговаривать с Джессикой, как бы легко и непринужденно, но в голове у меня крутилось: «Что тебе от меня надо?» Расслабляться было нельзя: репортер — всегда репортер.

Кафе находилось там же, где и офис декана, через аллею, на противоположной стороне улицы. Мы пришли в кафе, которое было скорее типичной университетской столовой, нежели кафе, отличие было в том, что столы были покрыты белыми скатертями и были официантки, ну и, конечно, цены были не как в столовой, и даже не как в кафе, а как в ресторане. Еда самая обычная, типичная для столовой, бургеры, салаты, сосиски, куриные ножки, два вида супа, и чай, и кофе. Но главной достопримечательностью кафе-столовой был захватывающий дух вид из больших, во всю стену, окон на озеро и горы. Горы и озеро имеют одну уникальную особенность, они подчеркнуто разные каждый день, на них никогда не надоедает смотреть, — этой привлекательности оказалось достаточно, чтобы сделать простецкое кафе прибыльным и популярным. Студенты, каждый в отдельности, сюда заходили не часто, но из многотысячной толпы всегда находилось достаточно народу, чтобы заполнить весь зал, преподаватели сюда наведывались чаще, сюда же приводили на ланч всевозможных гостей университета, места приходилось заказывать заранее. Даже меня приводили сюда на ланч, когда я проходил интервью на постоянную позицию на кафедре, — ланч за счет кафедры.

Нас посадили за очень хороший столик у самого окна, оба берега озера, горы на противоположном берегу были как на ладони, был ясный солнечный осенний день, горы на другой стороне озера багровели своими склонами, с небольшими вкраплениями зелени и золота, небо было высокое, ясное и лазурно-синее, без единого облачка.

— Так что вы хотели бы узнать дополнительно о нашей проблеме, или как назвать эту ситуацию? — спросил я Джессику, когда мы уселись за стол.

— Мне интересно, как, по вашему мнению, почему «Илиада» и почему именно сейчас?

— Всего два дня назад я читал лекцию, в которой был раздел о женщинах в «Илиаде», там есть несколько будоражащих моментов. Я думаю, что кто-то из слушателей сделал определенные выводы, и все закрутилось, — предположил я.

— Что специфически могло задеть женщин? — спросила Джессика, — простите, но читала «Илиаду» давно и толком ничего не помню.

— Женщины в лагере греков были сексуальными рабынями, предметом торга, их выставляли как призы на играх, и как довершение всего унижения, одна женщина была оценена дешевле, чем тренога для готовки пищи. Я привел все эти примеры, чтобы люди более четко представили себе то время, это историческая правда, факт, но я сам не понимаю, почему надо запрещать книгу. Я, если честно, сам ломаю голову, как люди пришли к этой идее запрета, — сказал я спокойным голосом.

К нам подошла официантка, мы сделали заказ.

— Вы слышали, что в Йеле студенты потребовали изъять Шекспира из курса английского? — тихо спросила Джессика.

Я уставился на Джессику, сидящую напротив меня, и не мог понять, то ли она шутит, то ли это правда, то ли я что-то действительно не понимаю, что-то глобальное, основополагающее, или это все нереальность, чувство, которое я уже испытал, когда узнал про «Илиаду».

— Я так вижу по вашей реакции, что не слышали, — довольная произведенным эффектом, сказала Джессика спокойно. — Группа студентов сказала, что он расист, все устарело, и что он не отвечает современным требованиям, — что-то в этом роде.

— Это бред. Они обкурились, наверное! Как это можно серьезно воспринимать? — я не мог вернуться из транса в реальность. — Шекспир — это и есть английский язык, это синоним английского языка. Да, это не современный язык, но современного языка без него не было бы. Откуда такая ненависть к современной культуре? — задал я вопрос, не ожидая ответа.

— Похоже, что намечается тренд, тенденция, — мне хотелось бы в этом разобраться, — просто ответила Джессика.

К нам подошла официантка с нашими заказами, она улыбнулась, глядя на Джессику, и сказал: «Я вас узнала, вы с седьмого канала. Вы всем очень нравитесь, всем нравится, как вы ведете новости».

— Да, спасибо, — ответила Джессика, принимая свой салат от официантки. Официантка мельком, оценивающе взглянула на меня, подавая мне мой сэндвич, и потом, так же улыбаясь, удалилась.

— Вот из-за этого я развожусь с мужем, — неожиданно сказала Джессика.

— Из-за чего? — не понял я, а у самого пролетело в голове: «Причем здесь ее развод?»

— Из-за того, что меня узнают люди, из-за того, что у меня интересная работа, я живу своей жизнью, у меня встречи, интервью, бизнес-поездки, а он этого не может перенести.

 — Он вас ревнует? — просто спросил я.

— Он ревнует меня к моей жизни. Его эго не переносит моего успеха. И это делает жизнь вместе невыносимой. В его мире женщина не может быть успешней мужчины, или точнее говоря, мужа, его мир вокруг него, а он в центре. Может, поэтому женщины и потребовали изъять «Илиаду»?

— Чтобы помешать вашему разводу, — съязвил я.

— Нет! Чтобы подорвать саму основу идеи о неравенстве? Чтобы эта идея не проникала в подсознание, минуя сознание, — улыбнувшись мне в ответ, сказала Джессика.

— Моя бывшая жена развелась со мной, как только закончила резидентуру, она ушла от нищего аспиранта, — я показал на себя, — а пришла к врачу с шестизначной зарплатой. Это можно представить так, а можно сказать, что она встретила человека, которого полюбила, который оказался, к счастью, врачом с шестизначной зарплатой, и ушла к своему любимому человеку. Где правда — я не знаю. А вот еще пример, сестра моей знакомой, (я имел в виду Лисину сестру, и назвал Лису своей знакомой, а не подругой или герл-френд), тоже врач, ее муж медбрат, у них скоро должен родиться ребеночек, и муж будет сидеть с ребенком дома, возможно, несколько лет. Это имеет полный финансовый смысл. Может, это и есть ответ на многие вопросы? Бытие определяет сознание, иными словами, жизнь заставляет. А запрещать книги — это путь в никуда. Это коммунисты делали, это фашисты делали, инквизиция в средние века, думаю, делают в Иране и Саудовской Аравии, а современной Америке это не пристало делать.

— Да, но следует ли предоставлять платформу для выражения человеконенавистническим взглядам? — серьезно спросила Джессика.

— У Гомера была эта платформа две с половиной тысячи лет, и эта платформа никуда не денется, даже если запретят его преподавание в университете, — сказал я, не отвечая на вопрос моей собеседницы. 

— Сам Гомер любит людей, он сочувствует страданиям людей, он пишет о своем времени, он показывает его таким, каким оно было. И если нам что-то не нравится в этом времени, то это не повод переписывать историю. В конце концов, есть же какие-то непреложные истины, — совсем спокойно сказал я.

Я посмотрел на часы на телефоне, нужно было трогаться обратно.

— Да, я понимаю, вам пора идти на занятия. Да и мне тоже надо идти, — засобиралась Джессика. — Спасибо вам за ланч. Было очень интересно переговорить. Посмотрим, как будут развиваться события. У вас есть бизнес-карта?

— Нет, не обзавелся.

— Вот вам моя, на всякий случай. Дайте мне ваш телефон, на случай если вдруг будут еще вопросы.

— Когда интервью будет в эфире? — спросил я. — Надеюсь, что не сильно порежут, хотя кажется, что резать особенно нечего. И вот мой телефон, — я продиктовал свой телефон.

Джессика вбила мой номер в свой телефон.

— Резать ничего не должны. Сегодня вечером, в новостях в девять часов.

Мы встали из-за стола и направились к выходу.

«Интересно, она пыталась слегка на меня наехать или спровоцировать?» — подумал я, шагая к выходу между столиками кафе.

Я сидел у себя дома перед экраном телевизора и ждал новостей, точнее, своего появления на экране, ждал не из тщеславия увидеть себя, а хотелось посмотреть со стороны, как выглядело мое интервью, хотелось понять, как оно будет воспринято в свете заварившейся идиотской кутерьмы с феминистками.

После ланча с Джессикой я пошел на лекцию, но не стал читать лекцию, а рассказал о сложившейся ситуации, прочитал письмо от феминисток и потом спросил, что об этом думают студенты. Я попросил их соблюдать приличия, никого не обзывать, не оскорблять, а уважать стены университета, уважать чужое мнение, каким бы оно им не казалось. В аудитории поднялась буря. Если в аудитории и были люди, которые заварили эту кашу, то они сидели молча, а может, они начали бойкот курса и перестали ходить на лекции. Но мнение было выражено одно, в разных формах от очень политически правильных до откровенно грубых. Я понимал, что эта группа студентов пришла сюда учиться, им интересен предмет, это предвзятость аудитории, но было приятно и обнадеживающе видеть неравнодушных молодых людей.

В конце я высказал свое мнение и сказал, что было бы интересно узнать более подробнее мнение оппонентов и провести дискуссию с ними. И закончил все, сказав, что это пример того, как Гомер современен и затрагивает текущие проблемы и волнует людей, хотя в совершенно неожиданном направлении.

В оставшееся время я развлеку вас тем, что расскажу, что говорил об осаде Трои римский философ, грек по происхождению, Дион Хрисостом, который жил в первом веке нашей эры. Он говорил, что события, описанные Гомером, мягко говоря, не соответствуют действительности, что греки никогда не захватывали Трои, что все это придумано Гомером восемьсот лет спустя. Его первый аргумент, это то, что Елену Прекрасную никто не похищал, она была отдана замуж за богатого троянского принца абсолютно добровольно. Троянский принц — это была выгодная партия, Троя — это доминирующее государство Средиземноморья, Америка тогдашнего времени, все сравнения не в пользу маленьких греческих городов-государств. Дион говорил, что, скорее всего, у Елены было много женихов, и они все обиделись, и поэтому все вместе собрались, чтобы отомстить за обиду, а не за одного Менелая, обманутого мужа. От себя скажу, что, скорее всего, война началась из-за контроля над торговыми путями, которые контролировала Троя в силу ее географического положения. Дальше он говорил, что собрать большое войско на меленьких кораблях невозможно, что у греков не было достаточно сил, чтобы осадить город. И по описаниям самого Гомера дела у греков шли очень плохо, они постоянно отступали до самых своих кораблей, но, как компенсация за неудачи, Гомер подробно описывает храбрость и победы отдельных воинов, их храбрость и умение воевать, что отвлекает читателя от скверного положения дел, Рэмбо эффект. Дальше Хрисостом говорит об истории Ахилла: он утверждает, что не Патрокл, облеченный в доспехи Ахилла, а сам Ахилл был убит Гектором. Что вся эта история с Патроклом — сюжетный поворот, придуманный Гомером, чтобы создать эпический образ Ахилла, возвеличить его и отнять у Гектора честь победы над самым сильным воином греков. При том, что греки не могут достичь никаких успехов, к троянцам прибывают все новые подкрепленья: амазонки, эфиопы, а к проигрывающим обычно союзники не приходят на подмогу, проигрывающие остаются в одиночестве. «Илиада» заканчивается сценами похорон Патрокла и Гектора, то есть нет никаких боевых действий. Дальше мы знаем, что греки сняли осаду и оставили после себя этого знаменитого троянского коня, — Дион просто считал эту всю историю с конем несерьезной. И эта история с конем до сих пор волнует людей, не совсем понятно, что все это значит.

Дальше Дион говорит о том, что случилось после, в кавычках, падения Трои: греки разбегаются от города, и Одиссей скитается много лет, пока, наконец, не возвращается к себе на разоренную родину, Агамемнон был убит любовником жены, Менелай задерживается в Египте, — это поведение и судьба не победителей, а проигравших, которые боятся вернуться к себе домой. В то же время троянцы, как бы спасаясь из Трои, завоевывают новые города. Самая знаменитая история описана в «Энеиде». Эней завоевал Италию, и его потомки основали Рим.

Во всей логике Диона есть смысл. Вполне можно предположить, что первая атака на Трою не удалась, и герои этой войны погибли, но это было первое выступление греков как народа против доминирующей силы, оно осталось в памяти у людей. Потом были еще войны, в итоге Троя, в конце концов, как и любое государство, ослабла и пала, а слои эпических свидетельств менялись вместе со временем, пока Гомер не придал им окончательную форму, которая дошла до нас, где поражение обернулось победой.

Как мы видим, противоречия следуют за «Илиадой» не одну тысячу лет, и поражает то, что она оказывается в гуще самых современных событий.

 И тут вдруг меня осенило, прямо во время лекции, посередине аудитории, как нельзя более подходящий к определению «эврика» момент, что-то вдруг всплывает в сознании, как поплавок на озере, и вот оно: и как же я раньше этого не видел? Все так просто! И я сказал студентам:

— Совсем недавно, — я чуть слукавил, я не сказал, что только что, — я подумал, что если Дион Хрисостом прав, и греки тогда проиграли и не взяли «крепкостенной» Трои, а все это придумал восемьсот лет спустя, Гомер… Внимание!! То тогда получается, что тот самый троянский конь и есть сама «Илиада», это она, пережившая всех в веках, передаваемая из эпохи в эпоху, осталась единственным голосом своего времени, вошла из будущего в осаждаемый город, из нее вышли ахейские мужи и объявили о его захвате! Это троянский гомеровский вирус, его изобретение, его послание будущим поколениям людей, то есть нам. Его способ рассказать больше, чем вложено в тексте, он загадывает нам загадку, как сфинкс Эдипу, чтобы мы могли глубже понять правду истории, ее постепенно формирующиеся и постоянно меняющейся образ, он не оставил нам ключ, но указал на замок.

Студентам такая интерпретация очень понравилась. 

Я заварил себе чаю с лимоном, нацедил туда меда, засев глубоко в диван, прихлебывал чай и смотрел на экран телевизора, почти без звука. Рядом на диване лежал телефон, хотелось бы, чтобы рядом в этот момент была Лиса, просто хотелось поделиться с ней всем случившимся, живьем, а не по телефону. Но Лисы рядом не было, звонить ей и морочить ей голову не хотелось. И вот в телевизоре появилась заставка с эмблемой университета, я взял пульт и нажал кнопку звука, на экране появилась размеченная линия громкости, и уровень, послушный моему пульту, побежал от единицы по числовому ряду, пока я не остановил его на одиннадцати. Диктор сообщила, что «наш корреспондент побывала в университете, переговорила с человеком, который ведет курс древнегреческой литературы, и непосредственно курс „Историческая и лингвистическая составляющая «Илиады» Гомера и ее значимость в современном мире“.» На экране появилась Джессика с микрофоном:

— В данном случае меняющаяся современность вошла в конфликт с древнегреческим поэтом, написавшим одно из самых древних и самых известных произведений человеческой цивилизации. Организация «Феминистки за гендерное равенство» написало письмо в Университет с требованием исключить «Илиаду» из программы обучения, как произведение, пропагандирующее мизогинизм, то есть ненависть к женщинам. С вопросом, как к этому требованию относятся в университете, мы обратились к…

Дальше шло мое интервью. Я смотрел на себя на экране, непривычное зрелище, как бы и не я вовсе. Я знаю, что людей тренируют на курсах менеджеров, записывают на видео, а потом им показывают, чтобы выработать уверенность в себе. Я выглядел вполне уверенно, не было следов волнения, сидел чуть откинувшись на спинку стула, рука на столе, вторая где-то под столом. Говорю спокойно, не раздраженно, акцент — куда от него денешься, но слова выговариваю четко, не запинаюсь. В конце концов, сколько уже лет я читаю лекции. Интервью оказалось совсем коротким, мне казалось, что должно было быть длиннее. Все, новости пошли дальше. Я нажал кнопку выключения на пульте — экран телевизора погас. Зато тут же вспыхнул экран телефона, мне посыпались смски от сотрудников кафедры с одобрением интервью, среди прочих было от Фила: «Звонил Берт, сказал, что хорошо сделано». Ну, раз Берт звонил, то значит все в ажуре, — передразнил я мысленно Фила, себя, Берта и всю идиотскую ситуацию. Вот телефон зазвонил, на экране высветился Боря, я подключился к звонку.

— Ну, ты что скрывал, что ты по телевизору будешь? Мог поделиться новостью с друзьями, — начал Боря вместо приветствия.

— Какой новостью, Боря? — недоуменно спросил я в ответ. — То, что бабы взбесились?

— Это не новость, — спокойно ответил Боря.

Тут у меня на экране высветилось, что на вторую линию ко мне рвется Данила.

— Боря, подожди, вторая линия, один очень важный человек.

— Конечно, друзья — это дело десятое, — ехидно сказал Боря, — давай переключайся.

Я переключил линию.

— Жека, я тебя по телику видел только что! Смотрю и глазам своим не верю, думаю, ты или нет, а потом смотрю — точно ты. Ну, ты прям Голливуд! Классно! Слушай, это надо отметить!

— Хорошо, отметим, — согласился я.

— Нет, прям сейчас, — тоном, не принимающим никаких возражений, сказал Данила, — я сейчас позвоню Борисычу, и мы приедем к тебе.

— Побойся бога, сейчас десятый час, — взмолился я.

— Ты что, в детский сад ходишь? Все, едем.

— Борисычу не звони, он у меня на второй линии висит, — сдавшись под напором, сказал я. — Все, пока. Еду вези, у меня особенно ничего нет. Гусь есть.

— Понял, — отозвался Данила.

Я переключился к Боре.

— Боря, ты накликал беду, пожаловавшись на недостаток дружбы. Собирайся и приезжай, и я тебя спас от звонка Данилы. Данила требует немедленного банкета по поводу того, что увидел меня в телевизоре, и я оказался не его глюком или белой горячкой, а настоящим. Так что давай, пристегивай лыжи!

— Мужики, вы охерели совсем! Ночь на дворе. Ну, Данила-мастер! Я ему это припомню, а ты тоже хорош, не мог отбодаться от него, что ли. Хотя, что я говорю: как от Данилы отбодаешься. Еду.

Боря отключился от меня. Время было позднее, но я понял, что рад, что приедут друзья, такой неожиданный поворот в настроении. Не надо будет чахнуть одному и опять думать по поводу всей этой галиматьи. И можно быть уверенным, что я услышу множество советов, как мне поступить. Я невольно улыбнулся от нависшей надо мной перспективой выслушивания советов Борисыча-Бендера и Данилы-мастера.

Оба друга появились почти одновременно, сначала Боря, и тут же за ним Данила.

— Ты мне скажи, что тебе дома не сидится. Сейчас водки напьешься, а завтра за руль сядешь, еще, чего доброго, слупишь кого-нибудь, — вяло возмущался Боря.

— Я завтра не работаю, — бодро ответил Данила. — Я всю неделю не работаю, работу меняю. С понедельника буду на локальных рейсах, каждый день буду домой возвращаться. Дома ночевать.

— Ну, ты и гад! — протянул Боря. — Ты завтра будешь отсыпаться, а мы должны с бодуна на работу идти.

— Да ладно тебе, Борисыч, что ты все ворчишь. Что, первый раз что ли? Тут такое дело! Жеку по телевизору показали, это ж не каждый день происходит. Надо отпраздновать, — примирительно сказал Данила.

— Изверг ты, — заключил Боря. — Хорошо, профессор-телезвезда, что у вас там за херопрактика происходит в университете? Я застал только самый конец твоего хладнокровного, угрожающего выступления.

— Почему хладнокровного и угрожающего? — насторожился я.

— Потому что ты выглядел так, во всяком случае для меня, а я тебя знаю чуть-чуть, — сказал Боря.

— Мне хотелось выглядеть спокойным и нейтральным, без эмоций, — честно признался я.

— Как палач перед казнью, — саркастически заметил Боря.

— Ну че ты такое несешь, Борисыч! Ты, Жека, его не слушай. Он еще не проснулся, — весомо сказал Данила. — Ты выглядел нормально, как профессор и должен выглядеть по телевизору. Так ты, правда, объясни, что там у вас стряслось.

Я пересказал всю историю с письмом, начал со своей лекции, закончил интервью и ланчем с Джессикой.

— Ты можешь смеяться надо мной, но это признак того, что буржуазная культура загнивает, она в глубоком кризисе, — серьезно сказал Боря. — С одной стороны, у людей не хватает здравого смысла, чтобы понять, что то, что они предлагают — полный маразм, а с другой стороны, нет мозгов предложить что-то новое, альтернативное.

— Это чистой воды большевизм, — сказал я убежденно.

— Или вантозы, термидоры и прочий бред грядущей революции, точнее, ее разрушительной части. Это самая успешная часть революции, ее исторически возглавляют просто сумасшедшие маньяки, — заключил Боря. — И ты имеешь дело с такими.

— Ты же сам революционер, — вставил Данила.

— Я за классовую борьбу, за интернационализм, я против любой религии, но я против этого «до основанья, а затем», и за свободный секс, — добавил Боря.

Пока мы говорили, Данила по-хозяйски разложил закуску на столе, выставил дедовские хрустальные рюмки, достал из морозилки бутылку водки, быстрым движением открыл бутылку и разлил маслянистую жидкость по рюмкам.

— Давайте, господа-товарищи, берите рюмки, — пригласил он.

Мы взяли рюмки, прервав свой разговор, понимая, что нить будет утеряна, но это неизбежность наших посиделок.

— За окончание гражданской войны, — произнес Данила торжественно.

— За окончание гражданской войны — отозвался я.

— За окончание в самом ее начале, — подтвердил Боря.

Мы выпили.

— Ты знаешь, Джессика Вишински мне сказала, что в Йельском университете студенты потребовали изъять из программы обучения Шекспира, — поделился я новостью, пытаясь удержать разговор в интересующем меня русле.

— Интересная мысль, — хмыкнул Боря, — я этого не слышал. А ты слышал, что сейчас обсуждается вред, который несут в себе диснеевские мультфильмы, вроде «Спящей красавицы»?

— Я тебя прошу, не надо так шутить! Я сейчас в таком состоянии, что не могу отличить шутку от действительности, у меня в голове полный кавардак, сумерки сознания, — взмолился я.

— А какие могут быть шутки, профессор, — с полным ехидством в голосе сказал Боря. — В «Спящей красавице» сексист-принц без разрешения поцеловал принцессу, а это призыв к изнасилованию. Все очень серьезно обсуждается в прессе, ты же занят, газет не читаешь, телевизор не смотришь, а там полный атас. Эти примеры учат детей тому, что без разрешения можно дотронуться до девочки, поцеловать ее, ну и так далее, — все начинается с детства, все в основе культуры.

— То есть ты это серьезно? — спросил я с надеждой, что это все-таки шутка.

— Абсолютно.

— Данила, разливай по второй, а то у меня может случиться нервный срыв, начнется какой-нибудь психоз, — попросил я.

— Ты не части так, — насторожился Боря, — а то вместо психоза белая горячка начнется. Хотя между первой и второй, как водится…

Мы выпили.

— Что вы так, мужики, распереживались? Все принимаете за чистую монету, все эти бабы хотят славы, скандала, стать известными, денег заработать и найти себя богатого мужика, — весело и непринужденно высказался Данила. — Бабы как бы с ума не сходили, а живой член лучше пластмассового.

— Данила, ты в корне можешь быть неправ, — с серьезным видом начал Боря. — Теперешние вибраторы имеют компьютеры, которые в зависимости от температуры тела, настроения особы, могут выдавать какую надо частоту, амплитуду, продолжительность, опять же, размер какой хочешь, и в ответ он ничего не просит. А что мужики? Импотент на импотенте!

— Да, может быть, но на вибратор не поорешь, не пошлешь его куда подальше, не накажешь тем, что не будешь трахаться с ним. Ему все по барабану!

Мы рассмеялись, а Данила уже разливал.

— Как бы оно там ни было, давайте выпьем за баб, — предложил Данила.

Мы чокнулись.

— А репортерша твоя — классная баба, — сказал Данила после опрокинутой рюмки.

— Данила дело говорит, — отозвался Боря.

— Я с вами, господа, абсолютно согласен, — ответил я. — Она женщина очень эффектная, не столько красивая вблизи, сколько именно эффектная, но…

— Какие тут быть могут но, — перебил меня Боря. — Представляешь, ты ее трахаешь и смотришь вечерние новости, а она там на экране берет интервью у какого-то профессора! Класс! Лучше может быть только оперная певица, — уверено сказал Борис.

— Почему? — не удержался я.

— Она во время секса может брать разные ноты глубоким, сильным, грудным голосом, от самой диафрагмы, — вот это эффект, — объяснил Боря.

— Ну, ты, Борисыч, и извращенец! — протянул Данила.

— Это сексуальные фантазии, — парировал Боря. — Так чего ты говорил — но?

— Я говорил, что она очень странно себя вела, — сказал я.

— Чем это? — переспросил Боря.

— Тем, что вдруг про свой развод сказала. Чисто личное дело, но ввернула по делу. Я краем глаза зацепил, что сделала это не просто так. А зачем? То ли очень осторожно попыталась мосты наводить, то ли провоцировала.

— В чем провокация? — спросил Боря.

— В том, что если я начну к ней клеиться, то она может вплести в свой репортаж, что профессор, который ведет этот злосчастный курс, еще бабник-сексист. К нему пришли брать интервью, а он женщину профессионально не воспринимает, а сразу начинает к ней относиться как к сексуальному объекту, а это уже совсем другой поворот во всей истории. Тогда меня выгонят, и курс закрывать не надо будет, он сам по себе закроется, — высказал я свои опасения.

— Ты чего-то сгущаешь краски, — неуверенно сказал Данила.

— Теоретически, возможно, — согласился Боря. — На работе лучше с бабами не связываться: не ешь мясо там, где зарабатываешь на хлеб.

— Да и потом, у меня есть Лиса. Мне больше никто не нужен, — сказал я, потом добавил, — пока.

— Вот именно, пока, — эхом отозвался Боря.

— И потом, мы с Лисой договорились, что ни в какие отношения на стороне не вступать. Мы не женаты, если хочется болтаться на стороне, то тогда зачем быть вместе? — мы ничем не связаны. Зачем вносить вранье в отношения? Да и, честно говоря, лучше нее я женщины не встречал.

— Лиса — классная баба, — повторил Данила.

— У тебя сейчас все классные бабы, — парировал я. — Уже начни своей женой заниматься, бессовестный!

— Живодер, — подтвердил Боря.

— Вы ничего не понимаете в семейной жизни, — уверенно произнес Данила.

У меня зазвонил телефон песенкой «What does the Fox say?».

— Вот легка на помине. Как почувствовала, что о ней говорим, — сказал я, отправляясь к своему телефону, который лежал на прилавке кухонного бара, отделяющего кухню от столовой.

— Она в Калифорнии? — спросил Боря.

Я утвердительно кивнул головой.

— Здравствуй, дорогая моя лиса! Удивительно, как ты угадываешь время звонка, — приветствовал я Лису.

— Здравствуй, мой дорогой женоненавистник! И в чем я угадала время звонка? — в ответ приветствовала меня Лиса.

— Так почему я женоненавистник? — растерялся я.

— Мне уже сообщили, что ведешь курс мизогинизма в университете, и тем самым являешься самым главным женоненавистником университета, — как бы серьезно говорила Лиса. — А я все думала, что с тобой такое? А ты, оказывается, мизогинист! И как я тебя сразу не раскусила, — продолжала дурачиться Лиса.

— Я пытался мизогинировать тебя регулярно и от всей души, — стал оправдываться я в лисином же тоне.

Вдруг у меня звякнул телефон, сообщая мне, что пришло какое-то сообщение.

— И кстати, мой дорогой женоненавистник, что это такое? — спросила Лиса.

— Что именно? — не понял.

— А посмотри, что тебе пришло?

Я посмотрел на телефон, — это было сообщение от Лисы же, это оказалась фотография меня и Джессики за ланчем, сделанная кем-то из посетителей кафе на телефон.

— Ну бля ваще! — вырвалось у меня.

На меня смотрели две пары любопытных глаз, я молча показал им фотографию, глаза впились в экран телефона. Боря сделал издевательское лицо, показал пальцем на меня и постучал открытой ладонью одной руки по верху кулака другой руки. Данила широко открыл глаза.

— У тебя что, везде шпионы? — спросил я.

— Конечно, а ты как думал? Так что это была за деловая встреча? — играючи спросила Лиса, как бы слегка угрожая.

— А ты ее не узнаешь?

— Нет.

— А что же тебе твои шпионы не сообщили, кто это?

— Кто это? — теряя терпенье, спросила Лиса.

— Это женщина, которая проходит через развод, потому что ее бывший муж мизогинист, — не торопясь начал я. — Она хочет докопаться до сути мизогинизма, понять его носителей, вникнуть в их виденье мира.

— Ты, сукин сын, говори сейчас же, кто это! — смеясь, сказала Лиса.

— Я тебе говорю, а ты перебиваешь меня, — продолжал я. — Что за праздное любопытство, право? Это корреспондент с телевиденья, Джессика Вишински. Твои шпионы наверняка же узнали ее.

— Моим шпионам было приятно прислать фото с комментарием: «Сегодня видели твоего.» Ведь всегда же приятно первой доставить подруге новость и защитить ее интересы. Даже если ее никто не просил об этом.

— Ты хочешь сказать, что женщины способны на такие поступки? — удивился я. — Я в это не могу поверить!

— Ты, мизогинист, не зарывайся. И не злорадствуй по поводу завистливых подруг, а лучше скажи, почему я все узнаю от посторонних людей? Мог бы позвонить мне и рассказать все историю с феминистками и мизогинистами, и заодно и об интервью на телевиденье.

— Все очень быстро развивалось, да и я, честно говоря, не хотел тебя беспокоить в поездке и отвлекать всякого рода драмами. Да и ты, если хотела бы, то могла позвонить сама и узнать, как дела, что нового.

— Чем сейчас занимаешься? — примирительно спросила Лиса.

— Мои сумасшедшие друзья прилетели ко мне после интервью, и мы сейчас решаем: то ли мне идти работать к Боре помогать управлять домом престарелых, то ли идти с Данилой в дальнобойщики.

— То есть пьете водку, — заключила Лиса.

— Это очень стереотипно! Если трое русских, значит, пьют водку. Ая-яй! Нехорошо, мисс Лиса, как-то даже обидно.

— Стереотип — это самое часто встречающееся явление, именно поэтому он и возникает, — сказала Лиса. — Скажи, что вы не пьете.

— Пьем, — подтвердил я.

— Что ты тогда возникаешь? — не поняла Лиса.

— Тебе мои друзья передают привет, — сказал я, хотя мои друзья сидели и никакого привета не передавали. Но услышав меня, согласно качнули головами.

— И им тоже передавай привет, — мягко сказала Лиса. — Я прилетаю в субботу вечером, приеду сразу к тебе.

— Отлично. Очень здраво рассуждаешь, прям как ученая. Ты приедешь, и мы сразимся, женоненавистник Ахилл и мужененавистница Пентеселея! Эпохальное явление сексуальной революции — ее заключающий момент.

— Заканчивайте пить, — посоветовала Лиса.

— Мы почти допили, — с грустью сказал я. — Хотелось тебе сказать спасибо, что позвонила, но ты позвонила по наводке. Хотя все равно спасибо, — сказал я на прощание.

— Целую. До встречи, — сказала Лиса и отключилась.

Мои друзья молча сидели и слушали мой разговор с Лисой, видимо, каждый думал о своем.

— Вот скажите мне, — начал я, — как можно исключить из программы «Илиаду», когда столько на ней сходится, вот я сказал, Ахилл и Пентеселея, есть ахиллово сухожилие и ахиллова пята, есть Ахилл и черепаха, я не говорю о чем-то заоблачном и заумном, но это в нас, в нашем быту.

— Все можно переименовать, сухожилие и прочее, Ахилла и черепаху можно назвать, как это называют в математике, — спокойно сказал Боря.

— Но это переписывание истории, — возразил я. — Нельзя переписывать историю.

— А что это за история с черепахой? — поинтересовался Данила.

— Ты рассказывай, — обратился ко мне Боря.

— Хорошо. Был такой философ — Зенон. Он описал несколько логических противоречий, которые считаются классическими. Одно из них называется «Ахилл и черепаха».

— Кстати, почему Ахилл, а не кто-то другой? — спросил Боря.

— Потому что Гомер всегда употребляет определение быстроногий, говоря об Ахилле. И по признанию некоторых героев, он был самый быстрый в беге. То есть быстроногий Ахилл и самое медленное животное.

— Ну дальше-то что? — переспросил Данила.

— Так вот, Зенон говорит, что Ахилл никогда не догонит черепаху, потому что чтобы догнать черепаху, Ахилл должен пройти сначала полпути, а за это время черепаха пройдет вперед, потом Ахиллу надо пройти еще полпути, а черепаха за это время пройдет еще вперед, и так до бесконечности.

Данила задумался, Боря с любопытством смотрел на Данилу.

— Твой Зенон, — начал задумчиво Данила, — мог крикнуть Ахиллу: «Ты, козел драный!», повернуться и спокойно уйти. И по его теории, ему ничего за это не было бы, потому что Ахилл никогда его не догнал бы. Но я думаю, Ахилл быстро бы догнал твоего Зенона, настучал бы ему по бороде, и выбил бы из башки всю дурь про черепах, — философски заключил Данила.

Мы с Борей переглянулись, наши взгляды соприкоснулись, как два электрических провода, и произошел взрыв.

Когда ребята ушли, я стал мыть посуду. Мне нравился обряд мытья посуды, это было действо, когда вода смывала липучие следы еще совсем недавно такой желаемой пищи с тарелок, чашек, рюмок, удаляя с них хаос, в которое превратилось недавнее прошлое, и вновь водворяла первозданную чистоту и порядок. Вода и мыло смывали жир, оставляя после себя хрустящую поверхность стекла, было приятно провести мокрыми пальцами по поверхности тарелки и почувствовать, как кожа пальцев цепляется за абсолютно гладкое стекло. Вот все тарелки стоят в ряд в сушилке, рюмки ножками вверх на полотенце, кухонный стол вытерт, все вернулось в этом доме на круги своя. Все-таки хорошо, что ребята пришли, сумасшедшие друзья — это настоящие друзья, или настоящие друзья всегда сумасшедшие, но хорошо, что они пришли, поржали вволю, выпили, закусили: еда в желудке, хмель в голове, на душе теплее. Хорошо, что Лиса позвонила. Все теперь кажется не таким абсурдным, точнее не так раздражает, весь этот хлам с мизогинией. С пьяных глаз кажется, что здравый смысл должен возобладать, и все будет хорошо. Или нет.

Лиса прилетела из Калифорнии вовремя, без задержек и приключений. Я во дворе на гриле пожарил стейки, открыл бутылку хорошего красного вина, нарезал салата из помидоров, огурцов, чуть-чуть лука, оливкового масла с уксусом, кинзы, соли и перца, и мы спокойно поужинали перед горящим камином. Весь этот романтичный ужин был нанизан на не очень романтичный разговор о том, что случилось в университете. Камин, ужин, Лисино присутствие, — все оказало на меня седативное действие, я больше не кипел внутри, не был насторожен, у меня в душе появилось чувство легкого пофигизма: что будет — то будет, я буду бороться до конца, как привык это делать на ковре, чтобы не было в чем себя упрекнуть после. Течение жизни куда-нибудь выведет — смесь решимости и фатализма. Лиса просто заключила, что скорее всего феминистки протестуют, они вряд ли надеются на запрет «Илиады», но хотят привлечь как можно больше внимания к проблеме неравенства женщин, возможно, к своим персонам, — это своего рода демонстрация, пиар-трюк. «Главное, не делать резких движений, не устраивать и не провоцировать скандала», — советовала она.

Мы пили чай, который заварила Лиса, — душистый ментоловый чай с медом. Камин дышал на нас теплом, Лиса была очень спокойная, мы почти не шутили, она смотрела мне прямо в глаза, ее длинные ресницы взлетали и опускались, как весла лодки, плывущей по течению взгляда. Отблеск огня в глазах и тепло камина, смешанное с теплом взгляда, вызывали ясное физическое ощущение прикосновение тела другого человека, через зазор разделяющего пространства; желание близости материализовалось в близость, — желание как энергия инкарнации.

Засыпая, я сказал Лисиному затылку, лежащему у меня на груди: «Давай завтра поедем в Тридевятое царство.» «Жека, с тобой хоть на край света, если погода хорошая.»

План на день был простой: полазим по горам, потом пообедаем в Рокпорте и потом поедем домой.

— Куда мы едем? В какую часть царства? — спросила меня Лиса, глядя в боковое окно на склоны гор.

— На Горное озеро. Как следует из его названия, оно в горах, точнее, между двух гор, одна сторона просто отвесные скалы обрывом опускаются в воду, а другая сторона имеет что-то вроде плеча, по которому идет дорога, и есть место для маленького поселения и домиков, которые можно арендовать летом, — очень красивое место. Где-то в конце озера начинается горная тропа, которая ведет на верхушку горы, а там, по слухам, нависающая над обрывом площадка, с которой видно все вокруг на мили и мили. Сегодня погода ясная, сухая, так что мы сможем все увидеть, как нужно.

— Меня высота нервирует, — призналась Лиса.

— Не бойся, лиса, ты со мной, я тебя удержу. Высота — это удивительная вещь, это чистая психология, чисто потенциальная энергия, символ потенциала, — начал философствовать я.

— Окей, поделись со мной очередным перлом гуманитарного сознания, — с нескрываемой издевкой сказала Лиса.

— Почему нет? Слушай, моя дезоксирибонуклеиновая кислятина, — ответил я снисходительно.

— Я впечатлена, что ты знаешь ДН-часть, — парировала Лиса. — Слушаю.

— Ты достаточно спортивная женщина, сильная, гибкая. О, какая ты гибкая! Ну, да речь не об этом. Если я поставлю перед тобой бревно полметра шириной, и, скажем, двенадцать метров длиной, и положу его на землю, и скажу: Лиса Лиса, пройди по этому бревну! Ты как ни в чем не бывало пройдешь по этому бревну, покачивая своими роскошными бедрами. Это было бы просто удовольствие: смотреть, как ты идешь. Еще лучше было бы, если бы ты была в бикини.

— Я могла бы и без бикини пройти, если не холодно, — с участием перебила меня Лиса.

— Еще лучше. А вот если я поставлю бревно на высоте, скажем, двадцатого этажа, без поручней, то же самое бревно, и попросил бы тебя пройти по этому бревну с крыши на крышу. Что бы ты ответила мне на это предложение?

— Я бы послала тебя в жопу куда подальше, чтобы ты не издевался над бедной женщиной, — уверенно сказала Лиса, а потом добавила: — мизогинист.

— Это был риторический вопрос с моей стороны. Но вопрос, естественно, почему ты боишься пройти на высоте по этому же самому бревну, по которому ты только что прошла, грациозно покачивая попой, пока бревно лежало на земле? Потому что ты видишь потенциал смерти в этой высоте, ты знаешь точно, что если, и я подчеркиваю это самое «если», ты грохнешься с этого бревна, то это все — кирдык, никаких шансов. А спрашивается, почему ты должна падать с этого бревна? Физически ты способна на этом бревне танцевать какой-нибудь экзотический танец, пока оно на земле, я имел в виду стриптиз, если ты не поняла, но как только бревно поднимается на высоту двадцатого этажа, то тебя охватывает страх. Страх в тебе, страх, вызванный потенциальной смертельной опасностью, опасностью, которой на самом деле нет, если только теоретическая возможность падения.

— Вот тебе мое объяснение, дорогой потенциальный профессор, от слова потенция, мы ориентируемся в пространстве глазами, наши глаза цепляются за землю, деревья по краю дороги, дома вдоль улицы, фонарные столбы: все это создает систему координат, где мы в центре. И вдруг появляется какой-то засранец, вроде тебя, и ставит меня, голую, на бревно на высоту двадцатого этажа. Моим глазам не за что зацепиться, кругом пустое пространство, мой мозг впадает в беспокойство, все схемы равновесия рушатся, возникает паника. И все усугубляется еще и тем, что ты знаешь, что если мякнешься с этого бревна, то тебя будет легче закрасить, чем отскрести. Мы ходим автоматически, через вегетативную нервную систему, не думая о том, как ходить, и вдруг все нарушается.

— Я не говорил, что ты должна быть голая на высоте, ты должна быть голая, или в бикини, на земле, — возмутился я.

— Вау, — вдруг вскрикнула Лиса.

Мы поднялись на вершину небольшой горы, дальше дорога спускалась к озеру, и перед нами открылся вид на озеро. Озеро было узкое, острым концом оно было направлено на нас, и дальше прямой узкой полосой, словно стрелка компаса, уходило в диаметрально противоположном направлении. Дорога подходила к небольшому пляжу у самой оконечности озера, а потом обходила его слева вдоль самого берега. Озеро было огорожено отвесными скалами, дорога тянулась вдоль озера с одной стороны и каменной стеной с падающими ручейками воды с другой, противоположная сторона озера была совсем дикая, со следами камнепада в отдельных, более пологих местах склона гор. В неподвижной воде озера отражались, перевернутые вверх тормашками, горы с деревьями, раскрашенными багровыми осенними красками.

— Слушай, какая красота! — умиленно сказала Лиса, не отрываясь глядя на озеро. — Я никогда здесь не была.

— Я тоже не был, — отозвался я. — Но слышал об этом месте. Там у другого конца озера должна быть небольшая дикая парковка, и от нее начинается тропинка, которая должна нас привести к вершине горы над озером.

— Давай смотреть, где стоянка, — возбужденно сказала Лиса. Она любила лазить по горам, как и я.

Мы нашли стоянку без труда, машин там не было, мы были единственные люди в округе, нигде не было признаков жизни, все дома по дороге были опустевшие, законсервированные на зиму, сезон массового туризма закончился. Мы вышли из машины, я закинул за плечи небольшой рюкзачок с едой, вином и водой, и мы отправились по дорожке в заросли на склоне горы. Осенний лес уже почти скинул листву и от этого выглядел опустевшим и просторным. Дорожка прошла по помосту над небольшим болотцем, затем довольно круто взяла вверх и стала змейкой подниматься все выше и выше. Мы взяли достаточно хороший темп, так что особенно говорить не получалось, мы были сконцентрированы на подъеме, глаза упирались в тропинку, на которой встречались частые небольшие лужицы. Лужи были неглубокими, но достаточно скользкими, и надо было быть острожным, чтобы не поскользнуться и не упасть, а иначе можно скатиться вниз по скользкому склону, изрядно обвалявшись в грязи. Озеро видно не было, пока минут через сорок подъема мы не подошли к краю обрыва, покрытого деревьями, между которыми поблескивало озеро. Тропинка стала более пологой и пошла вдоль обрыва, то приближаясь к самому краю, то отходя чуть в глубь склона. И вот между деревьями появился просвет, от этого места небольшая каменная площадка выступала над обрывом и нависала над пропастью. С нее открывалось ничем не прерванное для взгляда пространство: внизу между горами вытянулось озеро, а за горами на противоположном берегу были видны верхушки более дальних гор, а ними еще и еще, по мере удаления горы теряли яркие осенние цвета, они становились более однотонные и по цвету все больше приближались к голубизне неба, и их волнистая поверхность напоминала гигантский доисторический океан, когда вся земля была покрыта водой.

Несколько секунд мы стояли, молча, любуясь открывшимся видом, потом я скинул с себя рюкзачок.

— Давай здесь присядем, перекусим, выпьем вина, — предложил я.

— Здорово здесь, — отозвалась Лиса.

Я достал бутерброды, бутылку вина, свой швейцарский нож и открыл бутылку, Лиса держала два пластиковых бокала, в которые я разлил вино.

— Тост? — спросил я.

— За хорошее воскресенье! — предложила Лиса.

— За красоту. За красоту вокруг, за твою красоту. Красота — очень важная вещь в жизни, ее определить нельзя точно, но за нее можно выпить, — отозвался я на Лисин тост.

Лиса наклонилась ко мне и поцеловала в губы. Мы отпили из стаканов.

— В такие минуты, в таких местах хочется верить, что бог есть, — печально сказала Лиса.

— Такие молекулярные зануды, как ты, которые копаются в пробирках или извлекают разные цифровые функции и считают себя атеистами или агностиками, на самом деле подсознательно, изучая творение, пытаются познать Творца через его творение. Я глубоко в этом убежден.

— Я не знаю, я не буду с тобой спорить. В такой момент, среди такой красоты, когда мы одни вокруг, и кажется, что мы одни на всем свете, какое это все имеет значение? Здесь сейчас я чувствую себя, как Адам и Ева, первые и пока еще единственные люди на земле, — тихо сказала Лиса.

— Умолкаю, — ответил я просто.

Я подлил вина в стаканы, мы молча потягивали вино и смотрели на озеро и горы перед нами.

— «И тогда устремился с убийственной медью

Царь Менелай, умоляющий пламенно Зевса владыку:

Вспять отскочившему он в основание горла Эвфорбу

Пику вонзил и налег, на могучую руку надежный;

Быстро жестокая медь пробежала сквозь нежную выю;

Грянулся оземь Эвфорб, и на нем загремели доспехи;

Кровью власы оросились, прекрасные, словно у граций

Кудри, держимые пышно златой и серебряной связью» — процитировал я.

— С чего это ты вдруг? — удивилась Лиса.

— То, что пишет Гомер, безумно гениально, детально, образно, хотя он пишет о чудовищных вещах. Может быть, я отношусь к этому предвзято, но его детализация сродни визуальному эффекту кинематографа, даже, наверное, лучше, потому что оставляет пространство для фантазии и воображения. То, что он пишет, безумно красиво, хотя и ужасно, и это абсолютно противоречит красоте, которую мы видим сейчас перед собой. Все опять возвращается к красоте. Что это такое? Одно можно сказать, что эта самая красота, хотя по-разному воспринимается, определяется и трактуется, существует в каждом народе, племени, в каждом уголке мира, и я верю, что это есть самое основное объединяющее начало людей.

— У меня есть вполне материалистическое чувство единства всего живого, да и не живого, — вдруг начала Лиса. — Я видела генетические коды, которые почти одни и те же, что у фруктовой мухи дрозофилы, что у человека, генные коды проходят через организмы, как нитки через бусы, все скреплено воедино обменом молекул, по существу, все живое — это одна биологическая масса. И поэтому наши людские повадки во многом сродни повадкам животных; от сексуальности до твоего медного копья, протыкающего шею, хотя у животных вместо копья клыки и когти, — рассудительно ответила Лиса.

— Лиса, а как же красота? Понятие, понимание красоты? Ведь это чисто человеческое, мы даже толком сами не понимаем ее значения — это загадка.

— Жека, конечно, мы не животные, наши центры высшей нервной деятельности намного сложнее, чем у любого животного, это ясно, но… Если у человека брюхо пустое, и он не ел пару недель, то вся красота, любая, ему будет просто безразлична. Разве нет?

— Это то же самое, что сказать, если человек испытывает чрезмерную боль, то ему вся красота по барабану. Да, конечно, но это не естественные состояния, — ответил я.

— Да я это к тому, что материя, мой друг, первична. Вот и все! — назидательно сказала Лиса.

— Тогда дай мне материальное определение красоты, — наехал я на Лису.

— Налей еще вина, — ответила Лиса.

Я долил оставшееся вино по стаканам.

— Жду, — настаивал я.

— Отстань, ты же сам знаешь, что нормального определения быть не может, — призналась Лиса.

— Вот видишь! — многозначительно прошипел я.

— Ничего не вижу. Это все твои древнегреческие софистские штучки, — отмахнулась Лиса, — они не имеют отношения к объективной реальности.

— Бла-бла-бла, — передразнил я Лису и выпил залпом остатки вина.

После горы и озера мы отправились в Рокпорт и там бродили по тихим пустым улочкам, поднялись к церкви, — это было другое озеро, другая перспектива пространства, другой оттенок красоты. Я вдруг впервые почувствовал то, что я чувствовал всегда по приезду в Москву, что это место мне родное, и первый раз я почувствовал что-то схожее вне Москвы. Это было открытие для меня; не Вестон, где я провел много лет, прошел путь от аспиранта и упаковщика мяса до профессора, где университет, работа, мой не мой дом, к которому я так привязался, а именно Рокпорт, маленький городишко, затерянный в горах, в Тридевятом царстве, над которым посмеиваются остальные жители штата. Что это? Почему? То ли потому, что он приютил меня в своем местном колледже, когда все висело на волоске, и было абсолютно не ясно, что произойдет со мной завтра? То ли из-за своей романтичной отдаленности от всего и вся, то ли из-за особого ощущения ритмичного движения времени в пространстве, когда оно входило со мной в резонанс, усиливая все чувства и ощущения до силы предвиденья. Когда я медленно шагал под руку с Лисой по деревянному помосту набережной, то я четко понял, зачем я приехал сюда и притащил сюда Лису: мне хотелось воспроизвести то чувство, которое я испытывал тогда, когда я — никто, вечерами бродил по пустым улицам города и ощущал физически свою значимость в этом мире просто по факту своего существования. Это было очень умиротворяющее чувство внутреннего равновесия. Но сейчас ничего подобного я не испытывал, на меня, как привидения, наплывали воспоминания, приятная ностальгическая тоска растекалась в душе, но все это было из прошлого, настоящее от меня пряталось. Может, сюда надо было приехать одному, — подумалось мне, — тогда я смог бы более сконцентрироваться на себе, или наоборот, расслабиться и открыть все поры и пропитаться тридевятым воздухом?

Ночью Лисина шея лежала на моей левой руке, а мой нос упирался в ее затылок, вдыхая воздух, отфильтрованный ее волосами, вместе с ее теплом и запахом. Правой рукой я потер глаз, который щекотали Лисины волосы, и моя рука заскользила обратно под одеяло, от Лисиного плеча, по руке, вниз на изгиб талии, затем короткий крутой подъем на бедро, и плавный спуск по бедру к ноге. Какая она все-таки красивая. Даже в темноте. Красота имеет тактильные свойства, красота — она и в Африке красота. Утром надо будет сказать ей, что она красива даже в кромешной темноте, — подумал я, засыпая.

У меня зазвонил телефон, на экране появилось фото Данилы. И чего тебе надо посреди дня? — подумалось мне. Я подключился к звонку:

— Да, мой друг. Я тебя внимательно слушаю, — начал я.

— Жека, привет, — услышал я Данилин голос. Обычно, когда Данила звонил с каким-то планом, он звучал полный сил и напора, готовый сообщить, что наступает конец света, хотя он предлагал встретиться или ему нужен был совет о чем-то вроде куда ему лучше поехать на рыбалку с детьми. Тут он звучал просто, без напора.

— Привет, Данила. Что у тебя нового?

— Жека, у меня яйца опухли.

— Доигрался. Боря тебе говорил — начни трахать жену. А ты все в игрушки игрался, — не удержался я.

— Да нет, правда. Вся мошонка как водой налилась, стала как водяной пузырь, — не обращая внимания на мой выпад, ответил Данила.

— Та-а-к, давай рассказывай все по порядку, — сказал я.

— Все началось с ног, — начал Данила.

— С ног, говоришь. Значит, ноги тоже опухли? Когда все началось? — перебил я Данилу, не в силах сдержаться.

— Недели две-три назад. Я вдруг заметил, что ноги стали отекать. Я подумал, что это от того, что весь день в траке сижу, вот ноги и затекают. Думал, все пройдет, — спокойно сказал Данила.

— И теперь отек поднялся от ног до яиц? — задал риторический вопрос. — И чего ты ждал, почему не пошел сразу к врачу?

— Я не люблю по врачам ходить. Думал, все пройдет, — виновато ответил Данила.

— Давай быстро в госпиталь, — сказал я решительно.

— Да я там был два дня назад, в приемнике. Мне дали мочегонные и отправили домой. Они мне не хера не помогают, — ответил Данила, подразумевая, что «поэтому-то я тебе и звоню».

— Ты где сейчас? — спросил я.

— Дома.

— Через сколько можешь быть в госпитале? — решительно спросил я.

— Через пятнадцать минут, — оживленно ответил Данила.

— Давай быстро в приемник. Там встретимся, — сказал я и отключился от звонка.

Я стоял в своем кабинете, за окном лежал свежий снег, и было ясно, что он уже не растает до весны, впереди маячила зима, как длинный темный туннель, с очень отделенным лучиком весеннего света в конце этого трехмесячного туннеля.

Эх, Данила, Данила, — вздохнул я. Не нужно было быть врачом, чтобы понять, что дело серьезное, и ничего хорошего из этого не выйдет.

Через пятнадцать минут я был в приемнике в госпитале, это совсем рядом, госпиталь университетский, там кафедры медицинского института, он на территории университета. Я просто прошелся пешком от своего здания до госпиталя, меньше мороки с парковкой.

Данила появился вслед за мной, он был спокоен, и как-то стеснялся, было видно, что он чувствовал себя неловко.

Мы прошли регистрацию, нас поместили в отдельную комнату-палату в приемном отделении. Даниле дали больничную робу, он разделся, я увидел его раздутые ноги, я ничего не сказал, просто отвел глаза в сторону. Медсестра поставила Даниле внутривенный катетер согласно протоколу, уложила Данилу на каталку, задала ему несколько вопросов, померила давление, все внесла в компьютер, и мы остались ждать врача.

Какое-то время мы сидели молча, Данила смотрел в пространство перед собой.

— У тебя что-то болит? Где-нибудь? — спросил я.

— Да нет. Не особенно, — спокойно ответил Данила.

— А особенно? Где-то? В жопе, голове, животе, ноге? Что, совсем нигде и ничего? — наседал я.

— Не знаю я, — как-то неуверенно сказал Данила.

— Доктор придет, скажешь ему, что у тебя болит где-нибудь, например, внизу живота. Так будет легче с ними разговаривать, — строго сказал я.

Через минут десять появился доктор-резидент: молодой человек, с клипбордом в руках, карманы белого халата набиты какими-то бумажками, со стетоскопом на шее. У него был уставший взгляд, но он не поддавался усталости. Он бодро представился, мы поздоровались, я сказал, что я друг пациента, помогу переводить.

Доктор-резидент стал задавать обычные вопросы про что беспокоит, про боль, про семью, про курение и прочее и прочее. Потом он провел достаточно детальный осмотр, и я видел, как его пальцы проминали распухшие Данилины голени, оставляя за собой глубокие впадины. Потом резидент удалился, но сказал, что скоро вернется. Он действительно быстро вернулся и привел с собой ответственного врача, который сразу обратился к Даниле с несколькими вопросам, повторяя то, что спрашивал резидент, а потом провел короткий осмотр, как мне показалось, больше для порядка и проформы, без ожидания, что он может что-то найти, проливающее свет на ситуацию. Закончив осмотр, он сказал, глядя то на меня, то на Данилу: «Мы сделаем компьютерную томографию груди, живота и таза, и тогда увидим, почему у вас отеки».

И вот Данилу увезли на каталке, его не было минут сорок. Я игрался на телефоне в комнате ожидания, там сидели другие люди, я обвел их глазами и увидел, что все, и я в том числе, уставились в экраны телефонов. Я вспомнил московское метро, метро в Бостоне, все люди сидят, уставившись в экраны телефонов, эта новая черта времени.

В детстве люди в метро читали газеты, они отгораживались от мира тонкими листками газетной бумаги, держа их перед собой, как простыню на окне, защищая себя от назойливых взглядов, и погружались в интимное микропространство, которое, как какие-то квазичастицы мироздания, возникали на короткое время между станциями, а потом распадались на выходах из вагона и пересадках. С уходом газет люди лишились последнего личного пространства в толпе, и при этом научились уходить в глубокую медитацию над своими телефонами, игнорируя все окружающее их пространство с включенными в него людьми, шумами, светом и движением. Трудно представить себе что-то более разобщенное, чем группу людей, зависших над экраном своих телефонов.

Доктор появился в комнате ожидания и позвал меня к выходу. Я вышел за ним в коридор, он отвел меня в сторону:

— Вы какое имеете отношение пациенту? Вы родственники или партнеры?

— Мы просто друзья. Я пришел с ним, потому что он не очень с английским, — чтобы быть уверенным, что ничего не упущено, что все, что он должен сделать после госпиталя, — будет сделано своевременно, и он сможет следовать вашим рекомендациям, — сказал я, а про себя подумал: «Партнеры. Сам ты пидор. Люди уже не верят, что существует просто дружба между мужиками».

— Тогда пойдемте к нему. Спросим официально его разрешения, что вы можете быть при нашем разговоре и помогать переводить, а потом вы переведете, что я скажу, — по-деловому сказал доктор, и мы пошли к Даниле в палату.

Мы вошли в палату, Данила лежал на каталке с закрытыми глазами, услышав, что мы вошли, он открыл глаза.

— Даниэл, — начал доктор, — вы не возражаете, если ваш друг будет при нашем разговоре?

— Конечно, чего тут скрывать, — сказал Данила по-русски, а потом добавил по-английски: — Да.

Я сел на стул около Даниловой каталки, а доктор встал в ногах у Данилы и медленно начал:

— Мы сделали компьютерную томографию груди, живота и таза, — он сделал небольшую паузу, — и она показала, что у вас опухоль правой почки, опухолевый тромб распространился в нижнюю полую вену и затрудняет отток крови из нижних конечностей, поэтому у вас отек ног и мошонки. Также, к сожалению, видимо, есть метастазы в легких и печени. Вам надо срочно идти на прием к онкологу, чтобы решить, что нужно делать. Ложиться в госпиталь сейчас необходимости нет, я пропишу вам мочегонные, которые вряд ли вам помогут с отеками, но попробовать можно, и обезболивающие, если у вас есть боли где-либо.

Я молчал и не торопился переводить, — я посмотрел на Данилу. Он растерянно смотрел на меня, и на секунду, на долю секунды, я увидел детский испуг в его глазах.

— Жек, у меня, что, рак что ли? — спросил Данила, заранее зная ответ.

— Похоже на то, — сжатым голосом ответил я, стараясь казаться спокойным, и не выдать голосом каких-либо эмоций. Это было неожиданно. Что делать и как вести себя, когда твоему другу у тебя на глазах сообщают, что он смертельно болен? Что говорят в таких ситуациях? Как поддержать?

— Чего? Почки? — переспрашивал меня Данила, — и метастазы, — сказал он, как бы обращаясь к себе.

— Да, правой почки, — ответил я, а про себя подумал с легким предательским облегчением, что он все очень хорошо понял, и что мне переводить ничего не надо.

— У вас есть какие-нибудь вопросы ко мне? — внимательно спросил доктор.

— Нет, — мрачно ответил Данила.

— Какого онколога вы посоветуете? — спросил я.

— Мы свяжемся с онкологическим офисом, и они позвонят вам домой и сообщат о дате и времени вашего визита, — сказал доктор.

— Хорошо, спасибо. У вас есть его телефон? — поинтересовался я.

— Да, он в компьютере. Сейчас медсестра вытащит внутривенный катетер, и вы можете переодеться и идти домой, — спокойно сказал доктор, видимо, тоже с внутренним облегчением, потому что находиться рядом с пациентом, которому только что сообщили, что у него рак последней стадии, не несло никакого профессионального удовлетворения, а вызывало чисто человеческую неловкость.

Данила молча, не глядя на меня, переоделся, мы вышли на улицу. Я не знал, что сказать и как вести себя.

— Данила, хочешь, поедем ко мне? Хочешь, я поеду к тебе? Перетрем все, обговорим, — неловко предложил я.

— Нет, ты давай езжай домой, и я поеду домой, — просто сказал Данила.

— Тебе должны позвонить из офиса и сказать, во сколько, когда тебе надо идти к врачу, — напомнил я.

— Да, хорошо, — равнодушно сказал Данила. — Все, пока. Я пошел.

Он повернулся и зашагал в сторону парковки. Я смотрел ему в спину, по мере как он удалялся, мое сердце сжималось от простой детской жалости. Данила остановился, поднял руки к лицу, вокруг головы пыхнуло облако, — это он закурил, и затем пошел дальше. На нем была совсем легкая куртка-ветровка, но не ежился и не сжимался, а ровно шагал по дорожке. Я толком не мог понять, что же произошло на самом деле, что-то случилось, что в моем жизненном опыте не имело аналога, равносильно тому, как если бы на моих глазах зарезали человека.

 Редкие хлопья снега падали откуда-то сверху, и очень медленно и плавно кружились в воздухе, воздух был холодный и отрезвляющий. Я зашагал к своему корпусу. Я достал телефон и немедленно набрал Борин номер. Боря, услышав новость, только выругался. Я видел, что у него была такая же реакция, как и у меня, единственное, что — он был избавлен от присутствия при том моменте, когда Даниле сообщили его диагноз.

— Может, еще все обойдется, сейчас химиотерапия эффективная, люди подолгу живут на химиотерапии, — неуверенно предположил Боря.

— Не знаю. Он должен пойти к онкологу, тот ему все скажет, как есть. Здесь же говорят правду, не обманывают. Но что-то мне говорит, что вряд ли, — ответил я.

Наш разговор не складывался, потому что оба были не готовы к этой новости и не знали, как ей противостоять. Мы попрощались, я тут же перезвонил Лисе.

— Ты сегодня будешь дома или к себе пойдешь? — нетерпеливо спросил я.

— А как ты хочешь, мой дорогой борец с феминистками? — игриво начала Лиса.

— Лис, у меня плохие новости, ты мне нужна, — просто сказал я.

— Что случилось? — испуганно спросила Лиса.

— Я приду домой, тогда скажу, — ответил я.

— Нет, ты не можешь так поступать! Ты мне говоришь, что у тебя плохие новости, и не говоришь, какие. Тогда пришел бы домой и сказал сразу, что у тебя плохие новости, и сразу сказал, какие. А так почему я должна теперь мучиться неизвестностью и гадать, что у тебя случилось. Давай, говори, что случилось, коротко, а придешь домой, все расскажешь подробно, — напористо сказала Лиса.

— Я только что был в приемнике в госпитале с Данилой, у него нашли рак почки последней стадии, — быстро сказал я.

— О, какой ужас, — буквально вскрикнула Лиса. — Какой кошмар! Что произошло? Почему вы оказались в приемнике? У него же двое детей, еще маленьких совсем! Он же молодой мужик! Давай, приходи домой быстрее, — выплеснула Лиса.

Мы попрощались, мне стало легче. Стало легче от Лисиного всплеска эмоций, ее неожиданная, несдержанная, такая хаотичная реакция вызвала облегчение у меня.

Я подъехал к дому, у дома стояла Лисина машина: «Хорошо, когда кто-то дома, ждет тебя, особенно в ситуации, как сейчас. Трудно представить, что сейчас приезжаешь домой, а дом пустой, никого нет, поговорить не с кем».

Лиса встретила меня у двери и молча обняла меня и прильнула всем телом. Я крепко прижал ее к себе, прижал свое лицо к ее голове, и через ее волосы вдохнул ее воздух всей грудью, и как изголодавшийся вампир, почувствовал облегчение во всем теле по мере того, как ее воздух наполнял меня и смешивался с моей кровью.

Я поцеловал ее голову, и прижал ее сильнее к себе, она поцеловала меня в ответ в щеку.

— Пойдем, времени у меня не было что-то приготовить свое, я порезала твой любимый салат, есть маслины, и купила курицу-гриль. Пойдем, пока она еще теплая, поешь, и все расскажешь мне по порядку, — успокаивающе сказала Лиса.

— Да, пойдем. Спасибо тебе, моя милая, — отозвался я.

— За что спасибо? — удивилась Лиса.

— За все. Просто спасибо, что ты сейчас здесь. Я подъехал к дому, увидел твою машину, и мне на душе уже легче стало, — признался я.

— Пойдем, пойдем, мой бедный гризли, — грустно улыбаясь, сказала Лиса.

Мы вошли на кухню, стол был накрыт: две тарелки, приборы, чаша с зеленым салатом с помидорами, блюдце с маслинами и блюдо с готовой курицей посередине стола. Бутылки и стаканов на столе не было.

— Мне надо жахнуть чего-нибудь, — сказал я.

— Я не знала, что тебе по настроению, поэтому ты сам реши, что тебе надо, и какие стаканы, и какой напиток, — ответила Лиса.

Я залез в шкаф, где хранились мои спиртные напитки.

— Вот начало моей истории, — сказал я, показывая на шкаф с бутылками. — Водки нет. Всего несколько недель здесь была бутылка «Гуся», которую мы выпили с Данилой и Борей, а ты звонила нам из Калифорнии. Мы сидели за этим столом и как обычно ржали по поводу и без повода. И все было, как обычно. Так, водки нет. Мне нужно, что-то очень сильное, потому что в голове у меня спазм, столбняк, все заклинило, засохло, как гипс. Это я себя так чувствую, а что Данила?

— Рассказывай по порядку, — деликатно предложила Лиса.

— Звонит мне Данила и говорит: «Жека, у меня яйца опухли». Я без колебаний, сдуру ему говорю, что Боря тебя предупреждал, свою жену надо трахать.

Лиса покачала головой с усмешкой, но ничего не сказала.

— Ну, а дальше, он начинает мне рассказывать, что опухли не только яйца, но и ноги, и что он был уже в приемнике, и его отправили домой. Водки нет, есть текила. Не лучший вариант, но, похоже, это самое крепкое, что у меня есть. Ты будешь?

Лиса отрицательно покачала головой. Я налил себе полстакана и тут же выпил.

— Кактус хренов! — вырвалось у меня, когда я смог выдохнуть. — А ничего, обжигает.

Я налил еще и поставил на стол перед своей тарелкой. Лиса отрезала ножку курицы и положила на мою тарелку.

— Что дальше? — спросила она.

— Да в общем-то, ничего, — ответил я. — Мы пошли в госпиталь, там туда-сюда, компьютерная томография и диагноз. И все. Все просто и буднично, доктор пошел дальше по своим делам, мы разошлись. Я в шоке, а Данила просто оцепенел. И я не знаю, что ему сказать, как помочь. Еще несколько недель назад мы сидели вот тут и пили водку, а теперь один из нас оказался смертельно болен, просто из ниоткуда.

— Я не знаю, что тебе сказать на это, Жека, — грустно сказала Лиса.

Я выпил стакан, стоящий передо мной.

— Ты знаешь, когда моего друга взорвали, то это не было таким шоком. Он жил рискованной жизнью, как на войне. Я уверен, он взрывал кого-то, и кто-то взорвал его. Это всегда было между строк его жизни. А тут в самое мирное время, человек живет себе спокойно, тихо, и вдруг все…

— Интересно ты рассуждаешь, один твой друг умер самой противоестественной смертью, и это тебя так не удивляет, а другой умирает естественной смертью, и это вызывает у тебя шок, — тихо сказала Лиса.

— Да, это звучит очень странно, — согласился я. — Все дело, наверное, в проектированном ожидании. На войне люди гибнут, и никого это не удивляет, а в мирное время мы живем, как будто мы бессмертные.

— Что очень странно, если честно. Люди за всю свою историю усвоили одну вещь, что мы смертны, как бы кто не пыжился быть бессмертным, объявляли себя богами и прочее, строили храмы в свою честь, а смерть все равно настигала всех, больше того, люди убивали направо и налево и должны были усвоить, что тело материально и бренно. И даже при самом благополучном стечении обстоятельств, когда человек доживает до старости, то ясно, что один гигантский апоптоз, иными словами, запрограммированная клеточная смерть царит в этом мире, и почему-то люди не хотят замечать такого явного явления. Когда смерть касается других, нас это не удивляет, не пугает, но когда она подходит близко, и касается близких людей, или, упаси боже, нас самих, то тут почти паника. А что, собственно, удивительного? Когда человек умирает более молодым от болезни, то это нас поражает еще больше. В человеке такое количество процессов идет, что вероятность срыва одного из них не так уж низка. Мы все это знаем, и почему-то не хотим принять это, мы не можем принять смерть как часть нашей жизни. Я бы даже сказала короче, мы не можем принять смерть.

— Да, у каждого есть конкретная дата дня рождения, подтвержденная нашим конкретным существованием, и у каждого будет очень конкретная дата ухода, но никто не хочет задумываться об этом по разным причинам: она, эта дата, наступит, неизвестно когда, и вся идея смерти лишена какой-либо привлекательности. Ну что хорошего в смерти? Согласно моему восприятию мира, где должна царить красота, в смерти нет красоты. Сказать «красивая смерть» — это оксюморон. Люди стремятся к красоте, они знают, что жизнь красива, даже если она ужасна сейчас, все равно где-то в другом месте она красива, и люди стремятся туда, где красота. Как человек сидит в тюрьме, и все вокруг ужасно, решетки, запоры, постоянная опасность ножа в спину, но все равно люди мечтают, что когда-нибудь, как мы с тобой тогда, поднимутся на гору с бутылкой вина или водки, и будут сидеть на вершине этой горы, попивать горячительный напиток и любоваться окрестностями, безо всякого страха и злости. Это позволяет людям выживать в тяжелых условиях. И самый главный вопрос, который ты затронула, люди живут как будто они бессмертные то ли потому что глупые, как ты говоришь, и не хотят замечать очевидного, то ли потому что в них бессмертная душа, и люди подсознательно чувствуют это бессмертие. И отсюда пирамиды, курганы, гробницы с запасами товаров на будущее, эдакое простое, я бы сказал примитивное, представление о бессмертии. Смерть присутствует везде, это часть жизни, как ты сказала, но и бессмертие, в той или иной форме, присутствует почти во всех народах на всем протяжении человеческой цивилизации.

— Налей мне чего-нибудь выпить, — попросила Лиса.

— Текилу будешь? — спросил я.

— Давай текилу, — согласилась Лиса.

Я вылил остаток из бутылки в Лисин стакан.

— А себе? — спросила Лиса.

— Сейчас найду что-нибудь.

Я залез в свой шкаф, стал пересматривать, что есть. Самым подходящим оказался джин, который я не трогал несколько лет.

— Вот есть джин, неплохой. Если хочешь, то можем поменяться, — предложил я.

— А тоник у тебя есть? — поинтересовалась Лиса.

— Нет, конечно, — удивился я вопросу.

— Тогда лучше текила, а ты пей джин, — решила Лиса.

Я налил себе джина, оторвал кусок курицы.

— Джин пить стаканом и заедать курицей — это граничит с извращением, — грустно сказал я.

— День такой, — просто успокоила меня Лиса. — Я хочу сказать, что у нас есть одно интересное различие, — начала фразу Лиса, но я тут же, естественно, ее перебил, она сама нарвалось на это.

— Правда? Ты только сейчас это заметила? Я наслаждался этим различием несколько лет и даже не задумывался об этом.

— Я говорю о другом, — улыбнулась Лиса. — Когда мы с тобой что-нибудь обсуждаем: я стараюсь, как микроскоп, погрузиться внутрь поближе к молекулам, а ты, наоборот, как телескоп, все удаляешься дальше и дальше, обобщая и обобщая до вселенских масштабов. Интересно, да?

— Что тут удивительного? Это наши профессии в нас.

У меня засветился экран телефона, кто-то звонил, звонок был отключен, поэтому телефон нетерпеливо вибрировал на столе. Я взял телефон, на экране было имя Данилиной жены.

— Данилина жена звонит, — сказал я и подключился к звонку.

Лиса изобразила на лице сожаление.

— Да, я слушаю, — ответил я на звонок.

— Здравствуй, Женя. Это Илона, Данилина жена, что произошло? Он пришел домой, сказал: «У меня рак с метастазами», и пошел лег на кровать, отвернулся к стене и лежит, на вопросы не отвечает, наорал на меня. Сказал, чтобы я тебе позвонила, что ты все знаешь. Что случилось? — она говорила спокойно, без слез и надрыва.

— У Данилы начались отеки на ногах и выше, он позвонил мне, мы пошли в госпиталь, там сделали компьютер, и у него нашли рак почки, с метастазами в легкие и печень, — коротко объяснил я. — Опухоль, как я понял, большая, сдавливает отток крови от ног. Самое главное — вам должны звонить из офиса онколога, чтобы дать время и дату для приема в офисе.

— Да он, скорее всего, не пойдет к онкологу, — перебила меня жена Данилы.

— Надо, чтобы пошел. Во-первых, узнать, что происходит на самом деле, какие есть шансы; во-вторых, если ему понадобятся обезболивающие, то он должен быть на учете у какого-то врача, просто так ему их никто не выпишет, — ответил я, пытаясь из всех сил скрыть раздражение.

— Ну, хорошо, если он заартачится, то я попрошу тебя с ним поговорить, — сказала она, а потом добавила: — тебя он послушает.

Мы попрощались. Я представил Данилу, лежащего на кровати лицом к стене, что происходит в голове, что он чувствует? Жалко его. Но смерть очень индивидуальна, свою смерть человек встречает сам, никто не может это сделать за него.

В конце дня ко мне в кабинет зашел Вадим Петрович, что крайне случалось редко, обычно я заходил к нему.

— Евгений, вы что, совсем забыли старика Приама?

— Ну что вы, Вадим Петрович! Просто жизнь не становится легче, студенты, тесты, а тут еще у друга нашли рак с метастазами. Другу только полтинник недавно исполнился, молодой мужик совсем.

— Да, сожалею о вашем друге, — сказал Вадим Петрович. — Это кто? Я его знаю?

— Встречались один раз. Мы в парке что-то отмечали. Данила. Такой небольшого роста, напористый.

— А-а, сибиряк, — улыбнулся Вадим Петрович. — Как же, помню. Что ж, жалко, он хоть и совсем простой, так сказать, но настоящий. Я опять же из детства таких помню, к отцу приходили, они служили вместе, воевали с красными. Преданные, надежные люди. Отец их очень уважал. Они так друг друга и держались, пока все не поумирали. Жалко, — неопределенно сказал Вадим Петрович, и было неясно, то ли жалко друзей отца, то ли Данилу, то ли и тех и других.

Я качнул головой в знак согласия.

— Евгений, как насчет ужина сегодня вечером? — предложил Вадим Петрович.

Мы действительно пропустили несколько наших традиционных трапез по разным причинам.

— Да, давайте сегодня, — быстро согласился я.

— Ну и славненько. Вы когда заканчиваете? — спросил Вадим Петрович.

— Считайте, уже закончил, — усмехнулся я.

Мы отправились в наш любимый ресторан, и, хотя мы ходили в разные рестораны на наши ужины, этот был наш любимый. Это был итальянский ресторан, совсем небольшой по размеру, где кухня не была отделена от зала. Часть стен была — необработанный красный кирпич, с четко видимыми бетонными прожилками между кирпичами, а часть стен была покрыта штукатуркой, на стенах были полки, на которых были установлены разные артефакты вроде больших деревянных ящиков с выжженными клеймами марок вин, или старые, с бронзовыми кранами и переходниками, скороварки, мельницы для крупы и прочая всякая всячина из деревенского обихода прошлого века, предположительного итальянского. Вся эта простота прошлого создавала как бы маленький обитаемый островок в царившем снаружи океане ожидания будущего и полного игнорирования настоящего ради этого самого неясного, никому не понятного будущего. В ресторане заправлял шеф-итальянец, который переехал в Вестон из итальянского района Бостона несколько лет назад. Он был темпераментен, хотя и родился не в Италии, орал на официанток не стесняясь, мог даже нагрубить посетителю и заставить официанта принести другое вино к блюду, а не то, которое заказал клиент, но готовил он божественно. Вкус его утки с грибами каждый раз меня дурачил тем, что вызывал у меня головокружение, хотя мне казалось, что я уже знаю этот вкус и готов к нему, и не буду удивлен его почти эротическим воздействием. Это было чревоугодие в его чистом классическом грешном виде.

Мы сели за столик, «наш» столик, у окна, так что мы могли видеть улицу с грязным снегом, бегущих людей и машины. Вид людей на холодной, неуютной улице контрастом подчеркивал уют и тепло внутри ресторана, было приятно думать, что сейчас моя очередь сидеть, разомлев за столиком у окна, а не бежать снаружи по холодной улице, втянув шею в плечи, ежась от холода.

Наконец мы уселись на своих стульях, заказали бутылку вина, нам принесли белый хлеб и оливковое масло со специями, я попробовал вино, которое осторожно налила в мой бокал из откупоренной бутылки официантка. Я одобрительно кивнул, ритуал завершен. Официантка стала наливать вино в бокал Вадим Петровича, а затем в мой. Вадим Петрович растягивал один бокал на весь ужин, все остальное было мое.

— Евгений, что происходит с курсом «Илиады»? Что слышно? — поинтересовался Вадим Петрович.

— Ничего особенного. Ничего, точнее пока ничего, — ответил я. — Курс идет своим чередом, число студентов, посещающих курс, не уменьшилось. Скоро Рождество, конец семестра. Я сам не видел, но слышал, что был пикет около главного входа в наше здание, но я главным входом не пользуюсь, поэтому пропустил это зрелище. Было только один раз.

— А что дальше? — спросил Вадим Петрович.

— А что дальше, я не знаю. Я знаю, что наш декан ведет какие-то переговоры о публичных дебатах, чтобы стороны могли открыто высказаться по этому вопросу, то есть что делать с курсом. Гроссман политик тонкий, всегда держит нос по ветру, знает, как ориентироваться по звездам в темноте. Думаю, тянет время. Уже первый семестр почти закончился, там каникулы. А там, как говорится, «Новый год — к весне поворот». Я думаю, что он рассчитывает, что затягивание времени и плохая погода предотвратят революцию, — с иронией сказал я.

— Я слышал версию, что революция в России победила из-за плохой погоды, большевики захватили власть, а все сидели дома из-за плохой погоды, и было лень выйти и разогнать их, — так же иронично ответил Вадим Петрович. — Как выглядит курс на следующий семестр?

— Курс полный, плюс много желающих сверх обычного количества. Единственное, что меня пугает; я понимаю, что это может быть моя паранойя; что на курс записались сторонники феминисток, чтобы занять места на курсе, а когда он начнется, то официально бросить его. Тогда получится, что народу на курсе будет меньше, чем обычно.

— Женя, я думаю, что вы все немножко усложняете, — сказал Вадим Петрович задумчиво. — Тогда наберите больше народу, чем обычно. Это, конечно, большая нагрузка на вас, но что делать: на войне как на войне.

— Я так и сделаю, — согласился я.

— Мне звонил Берт, просил поприсутствовать на этих, так называемых, дебатах, — сказал Вадим Петрович. — Он, видимо, последовал вашему совету: пригласить старика Приама для декорации.

— Вадим Петрович, Гроссман моего совета не спрашивал, но я повторяю, что он человек умный и в ситуации ориентируется хорошо. Я лично думаю, что ваше присутствие было бы чрезвычайно полезно, просто даже все ваши титулы, звания, членство во множестве академий, все лауреатства — это все переносит так называемые дебаты в другую плоскость, это как будто первоклассник пытается спорить с учителем, а не спор двоих равных.

— Я все это понимаю, но уж очень я был взбешен поначалу, — как бы извиняясь, сказал Вадим Петрович. — Можете на меня рассчитывать. Хотя после этого учебного года я ухожу на покой. Это решено.

— Жалко, что уходите, Вадим Петрович. Мне вас будет не хватать, — с сожалением сказал я.

— Я уйду с кафедры, но жить-то я буду, где живу сейчас, так что сможем вот так ужинать, когда у вас время найдется.

«Когда у вас время найдется» — хитрый старик. Я кивнул головой.

— Так что, давайте, выработаем общую стратегию, как вести эти дебаты, что говорить, а что не следует. Какой тон задать всему разговору, — переключился Вадим Петрович. — Какие у вас соображения по поводу вашего выступления, вы же главный мизогинист?

Нам принесли нашу еду, мы, не торопясь, начали есть: Вадим Петрович рыбу, которая лежала на его тарелке, как открытая книга, высвечивая белым мясом со следами от ребер, и разбросанными специями, а я свою утку с грибами.

— В общем, две идеи: одна — чисто академический взгляд на произведение, мы изучаем то, что досталось нам из прошлого, мы это не выбираем, и изучая это, мы узнаем об этом прошлом. И смотрим, как это прошлое влияет на нас. А второе направление более абстрактное, этическое: как соотносить моральные ценности сегодняшнего дня и прошлых времен, причем прошлое, оно тоже же разное: совсем недавнее и очень отдаленное. Рабство в США и рабство в Древней Греции резонирует в современном обществе по-разному. И одна совсем общая идея, что запрещение чего-то противоречит духу свободы, духу университета, духу демократии.

— Запрещение — это хорошо, академический подход к проблеме— это тоже хорошо, а вот насчет прошлого и моральных оценок… Я не знаю, куда это вас может завести, вы поосторожней с этим.

— Да, конечно. Посмотрим, какой формат этой встречи, сколько времени отведено и прочее. Пока мы даже не знаем, когда намечается эта самая встреча. Это у меня все лежит где-то под спудом, я это все перевариваю, как в закрытой кастрюле под давлением, время придет — открою кастрюлю.

— Смотрите, чтобы вас не ошпарило, когда откроете кастрюлю, — смеясь, сказал Вадим Петрович. — А то накипит, знаете!

— Главное, чтобы она не взорвалась до этого, — в тон ему ответил я.

— Как поживает Лиса, — перевел стрелки Вадим Петрович. — Жениться не собираетесь?

— Вадим Петрович, скажу вам по большому секрету, что я думаю, я был бы не против, но она не рвется замуж. Ей и так хорошо. Сильная и независимая женщина, как она себя называет.

— Вы очень красивая пара, у вас детки бы получились замечательные, — с мягкой доброй улыбкой сказал Вадим Петрович.

Это встреча воодушевила меня, я был не один, Петрович-Приам стоит десятерых таких, как я. Вот что будет, когда он уйдет? Но это вопрос для другого времени.

«Вы красивая пара», — сказал Вадим Петрович, а я почему-то вспомнил один очень интересный момент из наших с Лисой отношений, это было где-то в начальном периоде нашего знакомства, когда Лиса узнала, что я занимался борьбой, она сказала мне: «Я хочу, чтобы мы с тобой поборолись».

— Ты что с ума сошла, проще говоря, сбрендила? — засмеялся я.

— Нет, не сошла. Мне хочется с тобой побороться, — настаивала она.

— Лиса, мы и так с тобой регулярно боремся, — отшучивался я.

— То, что мы делаем — это не борьба, это игра в поддавки. Мы оба хотим одного и того же, и мы этим занимаемся. Какая тут борьба?

— Нет, правда, ты шутишь? Что за идея странная?

— Я серьезно, — настаивала Лиса.

— Тогда объясни мне: что, зачем, почему, в чем смысл, — сказал я тогда, абсолютно потерянный в данном желании своей подруги.

— Я хочу, как тебе это сказать, почувствовать, что женщина ощущает, когда происходит секс против ее воли, — выбирая слова, медленно сказала Лиса. — Когда она не хочет этого мужчину, или вообще секса, а мужчина все равно настаивает, лезет, пытается достичь своего, несмотря на протесты женщины.

— Ты хочешь сказать, иными словами, чтобы я тебя изнасиловал! Ты что, правда головой ударилась и не соображаешь, что говоришь? — сказал я незло.

— Нет, я не хочу, чтобы ты меня насиловал. Поэтому правило такое: мы боремся, если я проигрываю, то есть ты сумел меня побороть, — я твоя; точнее, твоя, если ты сможешь. Нет — значит нет. Смотри на это, как на сексуальную игру.

— Сексуальная игра в насилие, — уточнил я.

— Да, только не вывихни мне руку или бедро, или еще что-нибудь в этом роде, — предупредила меня Лиса.

— Вот, начинается. Борьба сама по себе штука грубая, я не могу тебе гарантировать, что ты останешься без синяков или ссадин. И если тебе что-то или где-то больно, дай мне знать сразу же, скажи: «Стоп», — сказал я неуверенно.

— Да. Но ты тоже поосторожней все-таки.

— Правила борьбы: не использовать ноги. Древние греки боролись голыми.

— Для меня правил нет, они для тебя. Ты тоже голым боролся?

— Нет, но я с женщинами не ковер не выходил, — парировал я.

— А древние греки? — настаивала Лиса.

— Раздевайся, — приказал я. Я сам стал скидывать с себя одежду.

— Раскомандовался тут! — хитро смеясь, сказала Лиса, и тоже начала сбрасывать с себя одежду. — Можно, я оставлю лифчик? А то сиськи будут болтаться туда-сюда, это как-то неприятно и неспортивно.

— Оставь, если хочешь. Мне твои сиськи не мешают, — отозвался я. — Готова?

— Готова! — бодро ответила Лиса и встала, наклонившись вперед, готовая для начала борьбы.

— Красивая ты баба, Лиса, но похоже, извращенка. И еще, из спальни не выходить, я за тобой по всему Вестону гоняться не буду.

— Ага, — кивнула Лиса, переступая передо мной с ноги на ногу, готовая к началу схватки.

У меня был план: поскольку это не настоящая схватка, а с сексуальным уклоном, точнее, отклонением то, во-первых, мне не надо класть ее на лопатки, а наоборот, надо уложить на живот и хорошо зафиксировать, и она моя. Во-вторых, надо быть очень осторожным, чтобы не сделать ей больно, кожа у нее нежная и тонкая, поэтому надо быть готовым импровизировать. Короче, захват за шею, заход сзади, ухватить за талию, приподнять чуть-чуть резко, чтобы потеряла баланс, и нежно бросить на кровать, зафиксировать обе руки сзади, прижать к кровати, чтобы не трепыхалась, и все.

Наши взгляды встретились, я стал осторожно, медленно выбрасывать левую руку вперед, она чуть отступала, так же согнувшись вперед. Но вот я сделал резкое движение, ухватил ее за шею, он пискливо вскрикнула, я быстро раскачал ее, потянул на себя, она рухнула на меня, я проскользнул к ее спине, и вот она уже в воздухе, я сделал несколько шагов к кровати, кровать оказалась ближе, чем я думал, и поэтому я, получив подножку от кровати, потерял равновесие, и мы оба рухнули вниз. Кровать этого не выдержала, и матрас провалился внутрь и лег на пол одной стороной. Но меня это не остановило, я пропустил свою левую руку под ее левой рукой и сгреб локоть ее правой руки, она пыталась пошевелиться подо мной и брыкаться ногами, издавала невнятные писклявые звуки. Я переплел своими ногами ее ноги и раздвинул их в стороны, так что она не могла опереться на колени, своим тазом надавил на ее таз, точнее нежную, кругленькую попку. Правой рукой, которая у меня была свободна, я расстегнул замок на лифчике. Она обмякла всем телом и издала хриплый гортанный звук.

 Мое тело стало, как медный колокол, твердое и непроницаемое, безжалостное, оно при каждом прикосновении к нему испускало густой тяжелый звук, который не улетал в воздух, а уходил тяжелой вибрацией внутрь тела, дробя, круша, перемешивая все внутри меня, вспенивая кровь, отчаянно бился в замкнутом пространстве, усиливался и концентрировался, и опять вырывался наружу ударом набата.

Мое человеческое существо в ужасе и в восхищении откуда-то из-под потолка наблюдало, как взбешенный минотавр терзал свою жертву; конвульсии его мускулистой спины, нарушенные параллели пространства комнаты, проломленной кроватью, и мечущиеся по замкнутому пространству неразборчивые хрипы.

Мы оба лежали на спине на проломанном матрасе под каким-то замысловатым углом и какое-то время молча смотрели в потолок.

— Что это было? — тихо спросил я.

— Когда я почувствовала, что я не могу практически двигаться, что чужая сила меня пришпилила к кровати, то мне стало очень страшно. А когда я почувствовала, что кто-то вот-вот войдет в меня, то меня охватил тихий ужас, беспомощность, отчаяние — такое ужасное-ужасное чувство, самое ужасное чувство, которое я испытывала в жизни. А потом я вспомнила, что это ты, а не кто-то, кто насилует меня. И я кончила, от радости или испуга. Как описалась. А потом, не приходя в сознание, кончила опять. А потом уже… А ты? «Не буду бороться! Не хочу!» Зверюга.

— Я тебе должен признаться честно. Что если бы ты сказала в какой-то момент: «остановись», я бы не смог. Если бы кто-то вошел и прервал нас, я бы убил этого человека, — серьезно сказал я, — просто своими руками свернул бы шею. Это немножко страшно.

— Но, с другой стороны, очень острые ощущения, — игриво сказала Лиса и повернулась ко мне.

Кровать затрещала, издала звук расширяющегося деревянного перелома.

— Кровать не моя, — хозяйская, — с досадой сказал я. — Давай вставать, пока совсем кровать не разнесли.

Мы сидели на диване и пили вино.

— Я тебе могу сказать одну вещь, — начал я, — мы ничего необычного в сексуальном плане не делали. Я взбесился от борьбы, от того насилия, которое я совершил, от этого чувства овладения, что ли! Приоткрылась часть меня, которая я не уверен, что самая привлекательная во мне. Я никогда не мог подумать, что могу получить удовольствие от насилия. Здесь все как бы по согласию, как бы понарошку, как бы играючи, то есть тормоза сняты, условности удалены, и полный вперед. И кайф! Что по этому поводу говорит эволюция?

— Я думаю, что это просто, — сказала Лиса. — У животных самки просто так самцам не дают, он должен быть достаточно сильным, чтоб овладеть ею. Ты видел когда-нибудь, как кошки трахаются? Кот нападает, хватает ее за шиворот и поехали. А если слишком молодой или слишком старый, то привет и пока. Это эволюция в работе: самке нужен сильный, здоровый самец, чтоб и потомство было сильное и жизнеспособное, и могло конкурировать с другими особями.

— Это имеет смысл. Самец оплодотворяет самку, а не наоборот, то есть задача самца оплодотворить любой ценой, есть сопротивление или нет. По этой логике кайф от сопротивления должен быть больше. Ты знаешь, я во время борьбы, точнее в конце, вдруг увидел себя со стороны, как минотавра. Хм, интересно, даже очень.

— Я думаю, что насильники, в своем большинстве, это не те хлюпики и рахиты, которым никто из женщин не дает, а вполне сильные, так сказать, боеспособные мужчины, но хотят более острых ощущений, с элементом патологии, — сказала Лиса.

— Лиса-Лиса, радость моя, иди ко мне сама, без насилия, без принуждения. Хватит нам бороться! Потом, если мы сломаем этот диван, то тогда хозяин нас выгонит точно, — сказал я, маня Лису рукой к себе. — И давай без насилия, без насилия.

— Жека-минотавр, ну зачем нам насилие, я и так вот пред тобой, владей мной, делай со мной, что хочешь, — Лиса стал подбираться ко мне по поверхности дивана, имитируя поступь кошки. — Только на работу завтра отпусти.

— Ты уж слишком хорошо обо мне думаешь.

Мы оба засмеялись. С того дня наши отношения чуть изменились.

Когда у меня на телефоне высветилось «Илона», я сразу понял, почему она звонит. Уже прошли рождественские каникулы, был конец января. Данила отказался от любого лечения, он сказал: «Че зря деньги тратить, я все равно умру, а Илонка с детьми со счетами за лечение останется.» Он слабел, его мучили боли, он мужественно терпел, он пил наркотические таблетки и поэтому находился в полупомрачненном состоянии. Последний раз я говорил с ним по телефону, он еле ворочал языком. Я не знал, что толком ему сказать. На вопрос «Как ты?», он ответил просто, что все болит.

— Ну, ты держись, Данила, — сказал я.

— Я держусь, — ответил он, а потом сказал: — Давай, Женя, пока. Все потом, — и отдал трубку жене.

Первый раз за все время он назвал меня Женя, а не Жека.

И вот сейчас звонила его жена, я подключился к звонку.

— Это Илона, — услышал я спокойный голос в телефоне: — Данила умер.

— Когда? — спросил я, как будто это имело какое-то значение.

— Сегодня ночью, — ответила она, а потом добавила: — в госпитале.

— Почему в госпитале? — удивился я.

— Я позавчера вызвала скорую, и его забрали в госпиталь. Он все равно уже ничего не понимал, что происходит, был в полном бреду.

— Да, конечно, — ответил я, а сам подумал: «Сука ты! Правильно, что Данила тебя не трахал». А потом вслух сказал: — Я заеду к тебе, с Борей или один. Через пару часов ничего?

— Да, конечно, — так же просто и спокойно ответила она.

— Илона, до встречи. И еще раз приношу тебе свои соболезнования, — сказал я, а про себя подумал: «Почему еще раз? Я их ей не высказывал первый раз. И, похоже, что тебе они на хер не нужны».

— Да. До встречи, — ответила Илона, и отключилась.

Я стоял у окна в своем кабинете. Я заметил, что когда я получаю какие-то известия, дурные или хорошие, то первое, что я всегда делаю, — это непроизвольно смотрю в окно. Наверное, потому что мой кабинет совсем маленький, в нем просто нет места для какого-либо движения, кажется, что он движется вместе со мной, как панцирь черепахи, поэтому-то и хочется из него выглянуть наружу и найти подтверждение тому, что мир все еще существует, и все идет своим чередом. Я посмотрел в окно и увидел, что мир замерз, все деревья были покрыты инеем, земля покрыта свежим снегом, снег висел на проводах, и от холода ничего не двигалось.

Я нажал Борину кнопку на телефоне, Боря быстро отозвался на другом конце телефона.

— Боря, Данила умер. Сегодня ночью. В госпитале, — просто сказал я.

Боря издал какой-то нечленораздельный звук, а потом сказал:

— Понял. Жалко. А почему в госпитале?

Я объяснил.

— Говно за ним не хотела убирать. Эх, Данила, Данила. Жалко, — вздохнул Боря. — Что теперь?

— Я предлагаю, поедем заглянем к Илонке, привезем денег. Я думаю, лучше дать деньги сейчас, чем после похорон. Она может использовать их на похороны, кто знает, может, ей деньги сейчас нужны.

— Дело. По сколько?

— По тысяче?

— Хорошо. Наличные или чек?

— Наличные. С чеком надо возиться, в банк, туда-сюда, а наличные готовы к делу. У нее сейчас забот много будет, — сказал я.

— Давай, я в банк, сниму наличные, две штуки, а ты выпишешь мне чек, и я заеду за тобой, поедем вместе.

— Договорились, — согласился я.

Когда мы подъехали к Данилиному дому, то первое, что мы увидели — это Данилина машина, занесенная огромным сугробом снега, это был все тот же «Фольксваген», который был у Данилы, когда мы познакомились. Он умудрялся его чинить и поддерживать в рабочем состоянии, и еще приговаривал, что эта машина его переживет. Так оно и получилось. Его машина стояла слева от входа в дом, а справа — стояла Илонина машина, чуть припорошенная снегом. Мы вошли в дом, поздоровались, Илона пригласила нас на кухню. Боря сказал, что нам безумно его жалко, что это большая для нас потеря, нам будет его сильно не хватать, и что мы сочувствуем ей и детям, и вот тут немного денег на всякие расходы. Она взяла конверт, поблагодарила, положила его на холодильник. Детей видно не было.

Илона когда-то была молоденькой девочкой с толстой косой, тонкой талией и большой грудью, она была порядком моложе Данилы. После рождения коса и грудь остались, а талия пропала, она действительно выглядела достаточно полной женщиной, хотя и вполне симпатичной. Я невзлюбил ее с первой встречи, когда она мне стала жаловаться на Данилу и отзывалась о нем как-то свысока: мол, совсем простой, и среди ее жалоб было: «И что я тут имею, кроме казенного дома!» Мне тогда подумалось: когда ты с ним связалась, то он был владельцем автосервиса и денег у него, по всему, было достаточно, и когда ты в Америку за ним поехала, то думала, что все будет то же самое. Оказалось, все не так, и теперь ты жалуешься первому встречному, то есть мне, Данилину другу, на него! Хотел я тогда ей сказать, а ты что дома сидишь, говоришь, что медсестра, сдавай экзамены, иди работай, но, естественно, не стал, — не мое дело.

Мы постояли на кухне, и было понятно, что ей не до нас.

— Когда похороны? — тихо спросил я.

— Послезавтра. В десять начало панихиды в похоронной конторе, которая недалеко от госпиталя. Знаешь, если повернуть налево, когда отъезжаешь от приемника, — начала объяснять Илона.

— Я знаю, где это, — перебил ее я.

— Я тоже, — отозвался Боря.

— Ну, тогда до послезавтра. Дай нам знать, если что-то нужно, — сказал я и пошел к выходу.

— До свидания, — попрощался Боря и тоже пошел за мной к выходу.

— Спасибо, что зашли, — сказала Илона.

Мы вышли в крошечную прихожую-тамбур, дверь за нами закрылась. У стены я увидел Данилины любимые ботинки с высоким голенищем, на толстой подошве, которые он не мог носить в конце из-за отека ног, а над ними на вешалке висела его куртка, та самая, в которой я видел его со спины, уходящего из приемного отделения госпиталя, какой-то матросской шаткой походкой. Это было совсем недавно. Я оглянулся назад, дверь на кухню была закрыта, я просунул руку в наружный правый карман куртки и вытащил оттуда зажигалку. Это была обычная одноразовая зажигалка, с желтым прозрачным корпусом, наполовину полная. Я молча положил ее в карман своей куртки. Боря нервно глянул на дверь на кухню, и мы вышли на улицу.

В машине Боря тихо сказал:

— Что здесь скажешь, и так ясно все без слов.

— Да, — отозвался я.

— Ты мне скажи, когда Данила устроился дальнобойщиком, он же стал зарабатывать более-менее, не бог весть что, но дом свой купить мог. А почему не стал? Предпочел больше платить за трейлер.

— Не знаю, я его не спрашивал, — ответил я.

— Хочешь, заедем ко мне, выпьем по рюмке, — предложил Боря.

— Нет, Борь, спасибо. У меня еще дела есть. Давай после похорон, либо у меня, либо у тебя. Я думаю, что на поминках у Илоны мы долго не задержимся.

— Давай у меня, у меня вся квартира его руками отремонтирована. Я куплю, что надо, а ты уж, по традиции, принеси водяру, и, может, дедовские рюмки. Он их любил.

— Хорошо, Борисыч, договорились, — согласился я.

Мы стояли перед открытой могилой. Ветер гнал снег по поверхности земли, словно набрасывал белую простыню на уже белые сугробы, дорожки, чужие могилы. Все вокруг было белое, кроме зияющей ямы могилы; поземка занесла белой пудрой холмик свежевыкопанной земли, и, скользя по ее поверхности, соскальзывала в могилу и бесследно пропадала в ее прямоугольном пространстве.

Мы приехали на кладбище из похоронного бюро, где прошла короткая прощальная церемония. Народу было мало, в основном американцы-соседи, Илонины подруги, пара русских, тоже Илониных подруг, Боря их знал — я нет.

Данилу хоронили в закрытом гробе, было сказано, кто хочет, тот может открыть гроб и попрощаться с покойным. Панихиду провел капеллан из похоронного бюро, он прочитал молитву, сказал короткую речь, затем спросил, кто хотел бы что-то сказать. Желающих не было. Боря тихо сказал: «Давай, Женя, скажи что-нибудь. Мы здесь единственные друзья.» Я подошел к гробу, отдал капеллану небольшую иконку Курской коренной Богородицы и попросил его положить ее в гроб к Даниле. Тот взял иконку и молча кивнул.

Я повернулся к людям, стоящим перед гробом Данилы, и спокойно прошелся взглядам по их лицам, стараясь попасть им прямо в глаза, но они отводили взгляды. Я понимал, почему они здесь, — они здесь ради Илоны, и меня это злило, мне было обидно за Данилу.

Я начал говорить громко и четко, чеканя каждое слово: «Сегодня мы хороним Данилу, мы провожаем его в последний путь, и это очень тяжело. Данила был очень хорошим другом, добрым, отзывчивым, быстрым на помощь. Его доброта сочеталась с душевной силой и мужеством. Он был настоящим мужчиной. Когда мы собирались втроем: Данила, я и Борис, мы много смеялись, и нам казалось, что так будет всегда — весело и шумно. Нам будет его очень не хватать, мы его никогда не забудем.» Я чуть повернулся к гробу: «Данила, да сотворит Господь тебе вечную память. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа». Я перекрестился.

После этого все отправились на кладбище, а гроб стали грузить на катафалк, на кладбище Данилу ждала только что выкопанная могила.

Холод был лютый, усугубленный острым, как бритва, ветром. На кладбище приехало совсем мало народу, Илона, близнецы, и еще пара человек, самых близких Илониных подруг. Мы стояли в этом кромешном холоде, чуть пританцовывая, и ждали, пока катафалк, черный кадиллак, слегка пробуксовывая, подкатит по снегу, поближе к могиле.

— Какая холодрыга, — сетовал Боря, — как будто Сибирь пришла хоронить Данилу.

— Сурово, — отозвался я.

Рабочие и капеллан выскочили из кадиллака, рабочие очень ловко выкатили гроб, установили его перед могилой. Капеллан прочитал молитву, посмотрел на Илону и тихо сказал: «Прощайтесь».

Илона подошла к гробу, положила руку на гроб, посмотрела на гроб долгим взглядом и отошла обратно к детям. Капеллан кивнул рабочим, те ловко подхватили гроб на тросах, протянули его к могиле и стали медленно его опускать внутрь. Коричневая крышка гроба, уже чуть присыпанная снегом, стала плавно исчезать в яме, пока не скрылась от наших глаз. Опустив гроб на самое дно, рабочие вытянули из могилы тросы.

«Вот и все», — подумал я.

Илона подошла к холмику земли, взяла ком и бросила его в могилу, оттуда раздался приглушенный стук удара промерзшей земли о деревянную пустую поверхность. За Илоной последовали ее подруги, потом подошли мы с Борей и бросили куски твердой оледенелой земли в зев могилы, а оттуда выходил тот же звук удара о пустую деревянную полость. Только каждый брошенный ком рождал звук отличной индивидуальной тональности, словно был продолжением голоса и характера бросившего его человека. Когда все присутствующие, кроме детей, бросили землю в могилу, рабочие начали засыпать могилу, быстро орудуя лопатами. Звук падения глыб земли на гроб участился, стал напоминать хаотичную барабанную дробь, а потом стал глохнуть, пока не затих совсем, и земля стала заполнять могилу почти беззвучно.

— Вот и все, — вслух повторил мою мысль Борис.

— Все, — подтвердил я.

Мы ненадолго заехали к Илоне, выпили по рюмке водки, и потом отправились к Боре помянуть нашего умершего друга так, как хотелось нам.

Боря быстро поставил вариться пельмени, я притащил промороженную в машине на уличном морозе водку и дедовские рюмки. Мы вместе выложили на стол нашу традиционную закуску: колбаса, грибочки, маринованные огурчики, копченый палтус.

Я и Боря сели на свои традиционные места, место, где обычно садился Данила, казалось заполненным вакуумом, оно не было совсем пустым, там, в пространстве между стулом и столом, наше сознание фиксировало отсутствие чего-то привычного. И эта фиксация отсутствия, как число со знаком минус, было отражением того, что существовало или существует, но не здесь и не сейчас, а то ли в прошлом, или будущем, то ли в другом месте, то ли только в нашем мозгу.

Боря расставил рюмки, три — одну перед пустым местом за столом, разлил водку. Я никогда не видел Борю таким сосредоточенным. Боря взял рюмку в руку.

— Сколько раз за все эти годы мы начинали наши посиделки с тоста «за окончание гражданской войны», и вот для одного из нас эта самая гражданская война кончилась. Ты знаешь, Жень, что я не верю в бессмертие души, жизнь после смерти и прочее, проповедуемое разными религиями. Я материалист. Поэтому, когда человек умирает — это значит, что мы теряем этого человека навсегда. Поэтому я предлагаю выпить за память о Даниле-мастере. Пусть мы его будем помнить, пока мы живы, или пока не сразит нас старческий склероз.

Боря поднял рюмку, приглашая меня последовать его примеру.

— За Данилу, за память о нем, и за его бессмертную душу, — отозвался я. — В конце концов, мы ничего не теряем, веря в бессмертную душу. Я не могу тебе доказать, что душа есть, но ты не можешь мне доказать, что души нет. Ты только можешь потребовать от меня доказательство ее существования, которого у меня нет. И на этом базируется твоя вера, что души нет.

— Профессор завелся, — промычал Боря, — заканчивай свою философию, сейчас речь не об этом.

— Об этом. Я отстаиваю бессмертную Данилину душу, — уверенно сказал я. — Ладно, за Данилу. Царствие ему небесное. Пусть простятся ему грехи его, и душа его обретет мир и покой.

— За добрую память о нем, — отозвался Боря, выпил рюмку водки и поморщился. — Ты хочешь, чтобы я тебе доказал, что то, что не существует, действительно не существует, доказать несуществование того, чего нет. Математически это сделать совсем непросто, и логически тоже. И заниматься этим я не собираюсь. А что твоя биологиня думает по этому поводу? Кстати, где она?

— В Калифорнии опять. Что она может думать? Она материалистка, вроде тебя. Все, что не умещается в рамки дозволенного материалистической теорией бытия, существовать не может. То, что не отклоняет стрелку амперметра или какого-нибудь еще метра, — не существует, — с сожалением сказал я.

— А что она в Калифорнию зачастила? Все эти амперметры, как ты называешь их, позволяют всем людям, вне зависимости от их персональных тараканов в голове, согласиться на том, что эта стрелка отклоняется. А это уже немало, — философски заметил Боря. А потом добавил: — Жалко, опять же, Данилы-мастера с нами нет, он бы решил вопрос по-своему, вроде Ахилла и черепахи, и не в бровь или в глаз, а прям по бороде.

В этот момент мы услышали глухой удар в стекло окна, наши головы резко повернулись к окну и застали отлетающую в сторону шальную птицу. Я заметил, как округлились Борины глаза. Я сделал ехидную, по моему представлению, усмешку, и молча уставился на Борю.

— Случайность. Чистая случайность, — чуть раздосадовано сказал Боря. — Что ты так на меня смотришь? Ты хочешь сказать, что эта обезумевшая птица имеет какое-то отношение к нашему разговору?

— Но глаза у тебя округлились, — констатировал я.

— Естественно, когда ты живешь на пятом этаже, и вдруг тебе кто-то стучит в окно. Это очень неожиданно, так скажем, — объяснил свою реакцию Боря. — Хотя я тебе, метафизику, уступлю чуть-чуть: птица, бьющаяся в окно, в день похорон друга — это грустно, нагоняет тоску. Хотя и так муторно на душе, — сказал Боря и потянулся к бутылке. — Я тебе расскажу одну историю, которую поведал мне покойный в нашу последнюю встречу, вот здесь, на этой самой кухне. Тебя с нами не было. Он заскочил, как бы просто так, но с пузырем.

— Когда это было? — удивился я.

— Где-то после нашей встречи у тебя после твоего телевизионного представления. Он пришел, сначала позвонил, сказал, что зайдет. Не поспоришь. Пришел и говорит: «Хочется выпить», и достал бутылку.

— Интересно, что мне он не звонил, — подумал я вслух.

— Я не помню деталей, но говорил с тобой накануне, и у тебя были какие-то планы, — успокоил меня Боря. — Так вот, мы сели, выпили по рюмке, разговор туда-сюда, вдруг он говорит: «Все-таки эти мусульмане странные люди, даром, что на ишаках ездят.» Я тут же насторожился; ты же понимаешь, зная Данилу, понятно, что что-то случилось, и за этой фразой кроется какая-то история. Я ему говорю: «Данила, мне все религии по барабану, поскольку, ты знаешь, что я атеист, но скажи мне откровенно, чем это мусульмане тебе вдруг не угодили. Что это ты вдруг такой далекий наезд на них совершаешь? Давай рассказывай.» Он говорит: «Поехал в рейс с напарником, он мусульманин из Марокко, зовут Мухаммед. Так нормальный парень, но странный.» Я его спрашиваю: «А чего странный? Чем странный?» «Да, — говорит, — странный и все.» Вот мы остановились, я пошел покурить, а он пошел молиться, взял свой коврик и пошел куда-то. Каждый раз мы останавливаемся, он идет молиться со своим ковриком. «А ты идешь курить?» — поинтересовался я у него. «Да.» «Данила, пока один ноль в его пользу, он не курит, а ты куришь. Тебе в детском саду говорили, что курить вредно?» «Ладно, Боря, слушай дальше. Я пошел покурить. Покурил, возвращаюсь, сажусь за руль. У нас на грузовике, сзади кабины, кровать, где мы спим по очереди.» «Хорошо, что не вместе!» Он меня проигнорировал на это высказывание. «Так вот, глянул назад, он там уже в кровати лежит. Я тронулся, и мы поехали. Едем спокойно, я рулю, он спит, все путем. Стали подъезжать к толу, у меня деньги далеко, я ему говорю: „Мухаммед, давай деньги, надо за тол заплатить.“ А он продолжает спать, я опять: „Мухаммед, деньги давай!“ Он спит. Мы подъехали совсем к толу, я завелся, думаю: „Вот разоспался тут, что он себе думает, что он на верблюде по пустыне едет, или на ишаке!“ Встал в очередь платить, повернулся тряхануть его как следует, смотрю, блин, а его там нет. Там одеяла, подушки — все свернулось комком, и кажется, что там кто-то лежит. Бляха-муха, оставил его на стоянке. А тут очередь подходит, надо платить. Я быстро достал кое-как бумажник, заплатил за тол, проехал через него, думаю, надо звонить ему срочно. Звоню, а телефон его звонит у меня в кабине. Он ушел молиться без телефона.» Я ему: «Действительно, ну кто ходит молиться без телефона, просто глупость какая-то! Сколько же ты проехал без него?» — я уже не мог сдерживаться тогда, начал ржать, а он абсолютно серьезно, как ни в чем не бывало продолжал рассказывать.

Я начал смеяться, я представил Данилино лицо, всегда абсолютно серьезное и сосредоточенное, хотя он мог говорить вещи, от которых можно было задохнуться, смеясь.

— Боря, а ты заметил, что Данила никогда не ржал во весь голос, как мы с тобой, — спросил я Борю, сам удивленный этим неожиданным открытием.

Боря задумался:

— Да, он мог чуть улыбнуться, но всегда очень был сконцентрирован. Он говорит, что проехал до следующего съезда, развернулся, приехал обратно. Я ему: «Тебе Мухаммед по бороде не въехал, когда ты вернулся? А он мне говорит: «Да какой там! Обнимать стал, он думал, что я его совсем оставил.»

— Боря, я сейчас вспомнил одну интересную вещь. Данила, давно, когда только начал гонять траки, как-то мне сказал: «Жека, ты может будешь смеяться, но я, когда за рулем, на дороге, то про себя молюсь, еду и молюсь.»

Я наполнил рюмки, за окном стало темнеть: ранняя зимняя темнота. Стены домов напротив стали терять очертания, и взамен растворяющихся контуров домов и крыш стали загораться огоньки в окнах, не позволяя домам совсем раствориться в пространстве.

— Он отчасти был юродивый, — задумчиво сказал Боря.

— Да, только такой, какой мог без колебаний по бороде въехать, — согласился я.

Мы выпили не чокаясь. День подходил к концу, ночь длинным тире разъединяет сегодня и завтра, и как шестеренка в часовом механизме, резким, коротким движением в полночь, переводит это сегодня-завтра во вчера-сегодня, и все физическое, что еще оставалось от Данилы после его смерти, останется в этом дне, под могильной плитой, которую установят, когда потеплеет. Самое удивительное для меня в смерти людей это то, что после смерти человека, жизнь, как локомотив, на всех парах, продолжает нестись вперед, ничуть не замедляя хода.

— Боря, а сколько народу на Земле умирает каждый день? — спросил я.

— Профессор, я тебе что, статистическое бюро? — уныло отозвался Боря, а потом молча полез в телефон. — Вот, разные сайты дают чуть разные цифры, но идея одна: чуть больше ста пятидесяти тысяч человек. Депрессивно.

— Рождается больше, — отозвался я.

— Ты, Профессор, оптимист.

— Не уверен.

На следующий день ко мне в кабинет зашел Фил и сообщил, что встреча с феминистками назначена на мартовские иды, день убийства Юлия Цезаря или, проще говоря, пятнадцатое марта. После Данилиных похорон я был не в лучшем расположении духа, а заодно и тела: мы с Борей просидели долго и выпили немало. Меня мучили и недосып, и похмелье, а тут еще эти недотраханные феминистки.

— Фил, а не очень ли много мы уделяем внимания этим сумасшедшим феминисткам? — пытаясь удержать раздражение внутри себя, сказал я. — Абсолютный психоз. Мало ли, что им в голову взбрело или еще взбредет, а мы должны каждый раз им отвечать и отчитываться перед ними. Не хотят ходить на курс — пусть не ходят. Это свобода выбора. Скажи мне, Фил, почему не можем просто, очень вежливо, послать их куда подальше?

— Мы именно это и пытаемся сделать. Но тихо, с уважением к их мнению, не отмахиваясь от них, так чтобы это не выглядело, что мы смотрим на них свысока, — настороженно ответил Фил. — Слушай, Евгений, не начинай сейчас кровавых разборок. Нам всем нужно собраться и координировано ответить на вызов, а не начинать склоку. Не нервируй меня, я и так на взводе уже.

Я посмотрел на лицо Фила, — оно выражало не то чтобы испуг, а неожиданное беспокойство: а вдруг у меня потекла крыша и я начинаю войну с феминистками, вместо того чтобы улаживать конфликт. Это еще одна забота для него. Мне его стало жалко.

— Это я просто говорю, чтобы стало легче. Выливаю это все наружу, чтобы не держать в себе. Лучше тебе, чем кому-нибудь другому, считай, что ты мой шринк, — примирительно сказал я.

— Мне самому шринк нужен, — отозвался Фил. — Там ближе к делу соберемся: ты, я, Вадим, обговорим что да как. А пока продолжай вести курс, учи, держи ухо востро, не брякни чего-нибудь вроде того, что ты сказал мне сейчас.

— У меня такое чувство, что мы все чего-то боимся, — сказал я.

— Конечно. Мы боимся испортить свою репутацию, — согласился Фил.

— Репутация — это то, что человек создает себе сам, своими делами, а не кто-то посторонний, который вмешивается в дела человека.

— Не знаю. У тебя есть время. Готовься. В конце концов, это твой курс, и ты должен разрулить всю ситуацию, а мы тебе поможем, — закончил разговор Фил.

Потом ко мне зашел Вадим Петрович и сообщил, что он говорил с Кэрол Садбори, которая заведовала кафедрой в одном из университетов, и она обещала приехать на слушания. Ее авторитет был высок в нашей специальности, она была женщина и ее взгляд на вещи был бы особенно ценен в данной ситуации. Кэрол была сильная личность, трудоголик, считала себя феминисткой и таки была ею, но в самом здоровом смысле этого слова, то есть за равноправие на рабочем месте, за отсутствие сексуальных домогательств на работе, за равную оплату труда, за справедливую оплату, за возможность женщине быть матерью, то есть продление послеродового отпуска хотя бы до шести месяцев, а лучше до года.

Она была против того, чтобы женщина получала какие-то привилегии, в ее понимании равноправие — это равенство. Она никогда не стеснялась говорить правду. Со слов Вадим Петровича, Кэрол пришла в ярость, когда услышала о требовании запрета курса «Илиады», она сама читала этот курс, я слышал ее лекции в записи, это был отличный курс, грамотно составленный, увлекательный, всегда по отзывам сверхпопулярный у студентов. Это была хорошая подмога, а то получалась, что вся встреча будет между мужиками с одной стороны и бабами с другой стороны, действительно как война полов. Будучи женщиной с очень высоким авторитетом, она может сказать феминисткам что угодно и ей все сойдет с рук, к ее словам прислушаются все, от нее нельзя будет отмахнуться и проигнорировать. Это была хорошая новость. Время пошло, оно начало свой отчет к мартовским идам. Я поначалу попытался отмахнуться от чувства ожидания и планировал сосредоточиться на подготовке своего выступления ближе к делу, может, за неделю до собрания, может, дней за десять, но никак не раньше, но мой мозг, против моей воли, стал кружиться вокруг темы закрытия курса, я вел постоянные мысленные споры со своими оппонентами. Это постоянное состояние спора было изнурительно, попробуйте поспорить с дураком, живущим на другой планете, когда что-то очевидно глупое и бездарное обрушивается на вас, и у вас нет сил отмахнуться от этого, что-то вроде кошмарного сна, когда вы вовлечены в действо против своей воли. Я попытался как-то систематизировать свою пытку и использовать всю ситуацию к своей пользе: я начал записывать на отдельных карточках по одному аргументу в пользу «Илиады» в день. Каждый день я строил свою речь под разным углом зрения, все получалось, что передо мной круг, и я начинаю бег по кругу из разной точки окружности, но в итоге все возвращается к тому же кругу. Это было изнурительно и болезненно. Почему мы должны изучать «Илиаду»: «Илиада» основа «Одиссеи», а «Одиссея» основа нашей цивилизации… «Илиада» одно из самых древних дошедших до нас произведений… «Илиада» описывает историческое событие, место происшествия которого подтверждено археологически… Уникальный лингвистический документ… Позволяет проследить переход от устной традиции к письменной… Гениальная поэзия… Детальность ежедневного быта людей Бронзового века… «Илиада» досталась нам из прошлого такой, какой она есть… Мы изучаем «Илиаду», а не пишем ее… Шкала ценностей, определенная в «Илиаде», существует до сих пор: честь, храбрость, дружба, любовь к своим детям, любовь к родителям, сострадание… Социально-классовое устройство ахейцев… Классовые противоречия в обществе… Социально-иерархическая структура отношений богов-олимпийцев… Гендерные отношения в греческом, троянском обществе… Гендерные отношения среди богов-олимпийцев… Обращение к красоте, как общечеловеческому явлению… Виденье мира, как сосуществование богов и людей… Детальный реализм повседневной жизни и мифология… Соотношение войны и мира в жизни… Отношения в семье и родовые взаимоотношения в Бронзовом веке… «Илиада» дает нам перспективу существования человечества во времени, как цивилизации, а не только как отдельных биологических субъектов определенного вида… «Илиада» превозносит красоту в любой ее форме… Она современна, несмотря на временное отдаление… И в конце концов, это просто гениальное художественное произведение, пережившее тысячелетия.

Лиса заметила, что я немножко не в себе, а точнее слишком в себе, необычно сдержан и сосредоточен, и пыталась выспросить у меня, что происходит и почему я такой замкнувшийся. Я же боковым зрением заметил, что Лиса стала более мягкой и нежной, не такой порывистой и эмоциональной, как обычно. Она могла просто подсесть рядом, обхватить мою руку, прижаться щекой к плечу, и или просто сидеть и молчать, или начать говорить о чем-то тихим голосом, словно она не была эта воинствующая биологиня, верящая только в молекулы и эволюцию, а была простая баба, занятая обедом, пеленками и собственным домом. У меня где-то на периферии сознания проскочила мысль, о том, что она, наверное, готова к женитьбе, что ее личная эволюция и ее личные молекулы требуют мужа, но я отогнал эти мысли под спуд, мне было сейчас не до них, у меня развивался невроз, демон, который вселяется в человека и терзает его изнутри.

— Ты какой-то сам не свой последнее время, — тихо сказала Лиса, — весь погруженный в себя, отвечаешь невпопад. Что произошло?

— Лиса, ничего особенного, на первый взгляд, но эта предстоящая встреча, дискуссия, или как это еще назвать, с феминистками как-то достала меня и выводит меня из равновесия, — признался я.

— Почему? Что уж такого в этом особенного? — не поняла Лиса. — В каком-то смысле это театрально и смешно, вся эта затея, показуха. Девочки решили стать знаменитыми, прославиться. Видимо, больше нечем.

— Да, ты права. Это все выглядит не совсем реально, кажется, что это дурной сон, хочется ущипнуть себя, но только это реальность и происходит на самом деле. И я часть этого представления, боюсь, что в роли шута.

— Почему шута?

— Потому что я должен доказывать какие-то совсем очевидные вещи, белое — это белое, а черное — это черное. Ты думаешь, что это все маразм и мелкое хулиганство, и что тем, кто все это затеял, нужно нахлопать ремешком по попкам, и отправить делать домашнее задание, или поставить в угол, а вместо этого средства массовой информации начинают активно муссировать новость, и серьезные люди на серьезных должностях начинают тратить время и энергию на всю эту мороку. Возникает чувство, что я чего-то сильно недопонимаю. Когда я выходил бороться, там были правила, на защите диссертаций — свои правила, а здесь? Тебя в чем-то обвиняют, что на самом деле, не имеет отношения к реальности, и ты должен доказывать, что это не так. А что, собственно, не так? Вся эта ситуация — это политический демарш, и не имеет никакого отношения к истории или лингвистике.

— Ну, вот и скажи все это, — простодушно предложила Лиса.

— Мое начальство требует, чтобы я был предельно политически корректен и академичен, и ни в коем случае не позволял себе никаких сомнительных выпадов в адрес оппонентов.

— Я уверена, что ты все сделаешь абсолютно правильно, и все будет хорошо, — успокоила меня Лиса.

— Ты знаешь, что сейчас, когда осталось всего несколько дней, каждое утро у входа в наше здание стоят несколько человек с плакатами, требуют изъять «Илиаду» из программы обучения.

— Серьезно? — удивилась Лиса. — Людям действительно делать нечего.

— А то.

Дискуссия должна была состояться в большой аудитории-амфитеатре, которая расположена в нашем же здании, план был таков, что встречу открывает Берт, несколько вступительных слов, о том, что университет серьезно относится…, и прочее, и прочее, — всего несколько минут. Потом выступают феминистки — двадцать минут, потом я — двадцать минут, потом Приам — десять минут, потом Кэрол — ей точно не определили время, но предположительно пятнадцать-двадцать минут, потом опять феминистки — пятнадцать минут, потом общая дискуссия — могут выступать люди из аудитории — по три минуты на человека. На дискуссию полчаса. Потом заключительное слово Фила, и все. Может быть небольшой перерыв между выступлениями и дискуссией.

Когда я пришел в аудиторию, то оказался последним из преподавателей университета. Наши выступающие сидели на первом ряду слева, если стоять лицом к сидящим в зале, справа сидели феминистки, их можно было отличить по розовым бейсбольным кепкам с темно-красным знаком равенства над козырьком. Их пришло человек двадцать пять. Аудитория была полна, я пробежал глазами по рядам и увидел много знакомых лиц, что было неудивительно, много студентов прошло через нашу кафедру, многим, видимо, было небезразлично, что происходит, многие видели пикеты у входа в здание. Когда я входил в аудиторию, то столкнулся с Джесикой Вишински с телеканала, я улыбнулся ей и хотел поздороваться, но она мгновенно отвернулась, явно избегая меня. Я прошел к своим, Вадим Петрович указал мне место рядом с собой, я сел рядом с ним.

— Много народу, — неопределенно сказал он.

— Да, — так же неопределенно ответил я.

С другой стороны от Вадим Петровича сидела Кэрол, она выглядела сконцентрированной и суровой, какая-то раздраженность проскальзывала в резких жестах и коротких фразах, которыми она перебрасывалась с Вадим Петровичем. Я посмотрел в сторону Джессики, она была занята разговором с оператором, меня как-то задело, что она меня явно проигнорировала. «Может, она меня и вправду не узнала», — подумал я в утешение себе. Но как я не старался поймать взгляд Джессики, она удивительно умело уворачивалась: «Ну, и хрен с тобой, — решил я, — Сейчас не до тебя». Хотя было непонятно, почему она так явно избегает контакта, то ли очень обиделась, что я ей не позвонил, то ли перешла на сторону озверелых баб. Сейчас это все уже не имело никакого значения.

Вот к трибуне вышел Берт, он попросил тишины, зал затих, и он начал свое вступление: очень корректное, очень выверенное и очень нейтральное. Оператор с камерой стал снимать Берта, потом ряды людей, всех нас на первом ряду. Мое волнение осталось за дверью аудитории, после месяцев ожидания вот, наконец, происходит, то, что так меня долго раздражало и выводило из равновесия, смогу высказаться, я смогу увидеть этих людей, я смогу вступить с ними в спор. Ожидание поединка всегда намного тревожней, чем сам поединок, это моя старая-старая истина. Вот Берт объявил и представил председателя организации «Феминистки за гендерное равенство» Мелису Кроун. К трибуне вышла женщина небольшого роста в розовой кепке-бейсболке, волосы хвостиком свисали из-под кепки на шею. Я ликовал в душе, моя оппонент обладала плохой фигурой, тонкими кривыми ногами, она была атлетически подтянута до худобы, что делало ее еще менее женственной. Это было торжество античности у всех на глазах. Красота, как основа эстетического восприятия мира, красота, как двигатель эволюции, красота, как что-то, что просто радует глаз, полностью отсутствовало в этой женщине. Женщины делятся на богинь: высокие, красивые, яркие, уверенные в себе, выделяющиеся внешне в толпе людей, — безусловно, Лиса; на не богинь — это основная масса женщин, привлекательные, очаровательные или нет; здесь характер, поведение определяют очень много, внутреннее содержание определяет привлекательность и индивидуальность, именно в этой среде живет искусство быть женщиной. И третья категория — это откровенно страшные, они страшны настолько, что их непривлекательность определяет их характер, их внешность бескомпромиссна и не оставляет никакой надежды окружающим. И если граница между богинями и не богинями, в общем-то, нечеткая, то граница между страшными и остальными, как граница между враждующими государствами. Эту классификацию придумали мы с Борей. Мы даже пришли с политически корректным термином для этого явления: толстых не принято называть толстыми, говорят, что у него или нее проблема с весом, если кто-то коротышка, то надо говорить — проблемы с ростом, а здесь женщина с проблемной внешностью. И вот на моих глазах Древняя Греция, измерявшая, воспевавшая, ваявшая и строившая красоту во всех ее формах, подвергается нападению со стороны женщины с очень проблемной внешностью, которая могла бы служить образцом чего-то противоположного красоте. Это был подарок. Я так увлекся своими мыслями о внешности выступавшей, что поймал себя на том, что совсем не слушаю, о чем она говорит, а слушать надо, потому что мне надо выступать после нее, и по возможности, отвечать на ее заявления. Но я знал главное, я буду говорить о красоте в «Илиаде» как основе жизни, а все, что страшно, то относится к страданиям и смерти. Красота присутствует в «Илиаде» во всем, начиная от слога, которым написана поэма, и закачивая образами, которые присутствуют в повествовании.

Я начал вслушиваться в то, что говорила выступавшая. Тембр ее голоса был под стать ее внешности, но он был хорошо поставлен, она говорила очень четко, произносила слова очень ясно и понятно. Было видно, что она привыкла к публичным выступлениям, в ней не было и тени смущения или неловкости, она стояла за трибуной уверенно и прямо, с видом человека, одержимого целью. «Тысячи лет существует самовоспроизводящаяся шовинистическая культура деградации, унижения и использования женщин в угоду мужским интересам и прихотям. И это выражается не только на уровне личностных отношений в семье, на работе, но в обществе в целом, где доминирует мужской взгляд на уклад гендерных отношений, и это охватывает область образования, управления, воспитания. Весь процесс воспитания подрастающих поколений вложен в русло, проложенное тысячи лет назад, дети с самого раннего детства до студенческих лет учатся на примере Ахилла и Спящей красавицы, и вот вырастают новые поколения молодых людей с уже преопределенными гендерными ролями в обществе».

— Кто она? — я спросил Фила, чуть наклонившись к его уху.

— Она профессор на кафедре Проблем Женского сообщества. Она подавала документы на должность заведующего, но ее бортанули. Может, это часть того, что мы имеем сейчас, — шепотом ответил мне Фил.

— Что мужика взяли вместо нее на кафедру женских болезней? — ехидно спросил я.

— Евгений, сосредоточься, — взмолился Фил.

— Фил, я спокоен как никогда, — почти весело ответил я. — Все будет нормально, я обещаю.

Фил бросил на меня умоляющий взгляд и опять повернулся к выступающей.

«… поэтому мы требуем изъять из программы обучения студентов произведение, где предметом для подражания выставлены мужчины, которые безжалостно убивают себе подобных, для которых сексуальное насилие является нормой жизни, и более того, чем больше насилия этот, с позволения сказать, человек может совершить, тем больше уважения в обществе он заслуживает. Это не нормально. В культурном фундаменте цивилизации не может быть произведения, пусть гениально написанного, где восхваляются убийцы и насильники! Молодое поколение должно воспитываться на примерах гуманизма, любви, равенства, а не на идеях превосходства одного пола над другим, или одной расы над другой. Человечество должно очиститься от привычных стереотипов, которые оно впитывает с детства, это требует мужества и доброй воли. Мы требуем исключить „Илиаду“ Гомера из программы обучения, и мы не остановимся в своих требованиях, пока не достигнем цели!»

Говорившая вышла из-за трибуны, и нервным, демонстративно размеренным шагом, не глядя по сторонам, направилась к выходу из аудитории, вслед за ней, как по команде, встали все розовые кепки и стали спускаться по проходам между рядами вниз, и тоже направились к выходу. Я никак не ожидал такого поворота нашей встречи, как, впрочем, никто из присутствующих. По залу пробежал легкий гул удивления и недоумения, студенты в амфитеатре непонимающе переглядывались, как бы спрашивая друг друга, что происходит. Я увидел ошарашенное лицо Берта с открытым ртом, прищуренные глаза Вадим Петровича, и широко открытые глаза Фила, с застрявшей во рту фразой: «Что за…» Вся аудитория, наконец поняв, что происходит, смотрела в сторону выхода, где столпились розовые кепки перед дверью. Я смотрел на небольшую толпу молодых женщин, застрявших у выхода: они были все очень разные внешне, одеты очень разнообразно, от спортивных костюмов до длинных, до земли, платьев в мелкий неяркий цветочек, джинсы тут и там, из-под кепок свисали хвостики, дреды или совсем ничего, потому что стрижка была совсем мужская. И вот одной из последних в этой группе я увидел Меган, маленькую, хрупкую Меган, которая, не оглядываясь по сторонам, медленно продвигалась к выходу, это была моя ученица. Меган была моя ученица в последнем классе, который я учил в Тридевятом царстве. После того, как я получил работу на кафедре, я не перестал ездить в царство, а продолжал курс. Курс пользовался популярностью, декан просил не оставлять курс, да и мне нравилось приезжать в царство и как бы выпадать из повседневной жизни кафедры, да и вообще повседневной жизни. Так продолжалось довольно долго, несколько лет, пока объем обязанностей на кафедре не превысил мою возможность растягивать время в разных направлениях. В конце концов, мне пришлось отказаться от этого курса, я пытался найти себе замену, но энтузиастов не нашлось, и курс в итоге прекратил существование. Расставание с последним классом было грустным, это было сентиментальное чувство потери или запоздалого взросления, у меня терялась формальная связь с царством, местом, которое по непонятным причинам стало таким мне близким. Меган, которая была лучшей ученицей в классе, всегда очень серьезная, сосредоточенная, всегда с выполненным домашнем заданием, с искренним желанием узнавать новое, учиться, подарила мне открытку, которую она сделала сама, своими руками. На открытке была репродукция с древнегреческой вазы, Ахилл и Аякс играют в какую-то игру, вроде нард. Черные фигуры игроков на песчано-желтом фоне склонились над доской с фигурами, а сзади каждого из игроков покоятся их шлем и щит, идеальная симметрия с заложенной в ней энергией, это был хороший выбор для открытки для преподавателя. Внутри открытки по кромке листа был типичный греческий орнамент прямоугольной спирали, окружающий от руки написанные слова благодарности. Отдавая мне открытку, Меган сказала, что благодаря мне она решила идти в колледж, чтобы выучиться на психолога, хотя это будет непросто и достаточно дорого, но она все равно решила это сделать. Я тогда сказал ей, что для преподавателя это лучшее, что можно услышать от студента, и что если бы я ездил в царство все эти годы, только для того чтобы однажды услышать то, что она только что мне сказала, — это стоило того. Также я сказал ей, что если ей нужны какие-то рекомендации, характеристики, письма, то я с удовольствием их ей дам. Когда я показал эту открытку декану и рассказал, что сказала мне Меган, то декан, который знал почти всех студентов поименно, потому что весь колледж располагался на одном этаже здания, и потому что он был весь в своей работе — вытащить как можно больше детей из царства в большой мир, — рассказал мне о жизни Меган. Она росла в многодетной семье, где отец особенно ничем не занимался, беспробудно пил, периодически бил мать и детей, и дети с удовольствием ходили в школу, потому что там давали бесплатный обед. И таких семей в царстве было множество, и большинство детей следуют по стопам своих родителей, и то, что Меган хочет идти в колледж, чтобы получить образование, — почти чудо. Эта открытка до сих пор хранится у меня дома. Вот Меган последней скрылась в проеме двери, розовых кепок в аудитории не осталось, оператор стоял растерянный с опущенной камерой, не зная, что делать и что снимать дальше.

Дальше по плану должен был выступать я, я посмотрел на Берта, Кэрол, Вадим Петровича, они сидели с одинаковым выражением лица. Я молча встал и пошел к трибуне. Я поднялся к микрофону, в аудитории была мертвая тишина. Я поздоровался, представился.

— К великому сожалению, розовые кепки не остались для обсуждения вопроса, который они подняли, но они ушли, а вопрос остался стоять.

Какой же я извращенец, — засмеялся я над самим собой, я говорил как бы серьезно, но все почувствовали иронию, это позволило разрядить обстановку.

А дальше я тихо выдохнул и начал говорить абсолютно серьезно:

— Тот факт, что мы собрались сегодня здесь, говорит о том, что «Илиада» актуальна, она имеет прямое отношение к действительности спустя тысячи лет, она будоражит современность, она волнует нас, она вызывает конфликт мировоззрений. Изначально я планировал свое выступление так, чтобы показать как можно нагляднее значимость этого произведения в разных аспектах нашей жизни: академической, личной, литературной, но я оставлю это. Это понятно само собой, спустя тысячи лет, это очевидно и ясно, и не требует никаких доказательств. Но из всей этой очень неожиданной ситуации возникают интересные вопросы: как относиться к прошлому? Как оценивать его? Как давать ему моральную оценку? Как относиться к событиям и явлениям, которые бесспорно аморальны с сегодняшней точки зрения? Должны ли мы осуждать прошлое до такой степени, что попросту стараться перечеркнуть его, вытравить из истории, как будто ничего не было, или попробовать найти разумный ответ для прошлого, не переиначивая его? Достаточно ли мы зрелые и развитые люди, чтобы видеть прошлое таким, какое оно было? Сегодня было много сказано о неприемлемости мира «Илиады», а что можно сказать об античном мире в целом? Это мир рабов и хозяев, — (я скользнул глазами по рядам сидящих передо мной людей в амфитеатре, там было несколько афроамериканских лиц, и я решил не переходить к более недавним примерам рабства), — но это был также мир демократии, науки, искусства, философии. Мы осуждаем рабство в любой форме, окончательно и безапелляционно, но при этом считаем демократию наивысшей формой управления обществом. Один из примеров, который вызывает очень некомфортное чувство, — Моисей сказал древним евреям, скитающимся по пустыне, что, когда они найдут землю обетованную, — вырезать всех на этой земле, включая младенцев и скот. Из этого выросло три религии, и это классическое определение геноцида.

По залу пробежал легкий, еле уловимый ухом шумок.

Я продолжил:

— Следуя логике сторонников запрета, мы должны вычеркнуть из прошлого весь античный мир, да и не только античный. И потом, что значит изъять из программы обучения? Мы закроем курс, но «Илиада» есть в библиотеках, студенты и люди вообще начнут брать книгу в библиотеках. Что значит надо изъять «Илиаду» из библиотек? А как насчет книг, которые у людей дома? Что это будет за общество? Кому будет жить комфортно в этом обществе?

Прошлое человечества полно трагедий, всякого рода ужасов, но именно из прошлого вышел сегодняшний день, все пороки сегодняшнего дня уходят корнями в прошлое, но все что есть хорошего сегодня, так называемый прогресс, — тоже пришло к нам из прошлого. Я глубоко убежден, что прошлое не надо менять, его надо изучать. Люди изучают историю, чтобы будущее сделать лучше, или хотя бы избежать уже случившихся трагедий. Вы, студенты сегодняшнего дня, достаточно зрелые, умные люди, чтобы отличить плохое от хорошего, что приемлемо в современном мире, а что просто часть истории, истории как она есть.

Спасибо за внимание, спасибо, что пришли сегодня. Мое выступление обернулось импровизацией и, к всеобщей радости, короче, чем планировалось. Есть ли у кого какие-либо вопросы ко мне?

Тут же откуда-то слетел вопрос:

— Курс будет продолжаться?

— У меня нет никакой информации о том, что курса на следующий год не будет, — дипломатично ответил я. — Я планирую внести некоторые изменения в программу курса, в свете последних событий, кстати, что я уже начал делать в этом году. Вопросы остаются, и я думаю, что сделаю курс более интересным.

Тут к трибуне вышел Берт и начал говорить, что это собрание было спланировано не для запрета курса, а для того, чтобы наладить цивилизованный академический диалог, как это должно быть в университете. Он продолжил объяснить политику университета, а я благополучно приземлился на свое место рядом с Вадим Петровичем. Вадим Петрович накрыл своей рукой мою кисть и чуть пожал ее: — Молодец, — тихо на ухо сказал он. А потом повернулся к Кэрол и сказал: — Давай, Кэрол, ты следующая. Я выступать не буду.

Кэрол удивленно чуть развела руками, но согласно кивнула, но Берт уже объявил Вадим Петровича. Аудитория зааплодировала, Вадим Петрович, чуть поколебавшись, пошел к трибуне, он поправил рукой микрофон, стоящий перед ним, и, чуть запрокинув голову назад, начал говорить спокойным голосом.

— Я не буду выступать. Все, что я мог сказать по теме, я сказал за более чем пятьдесят лет преподавания. Это моя жизнь. Я вам хочу представить мою ученицу, которой я горжусь, которая необычайно талантлива, и я бы сказал, одержима страстью к своей работе, она руководит большой кафедрой в университете, автор многих публикаций, ученый с международным именем. По странному стечению обстоятельств, она женщина, мать троих детей, может, уже и бабушка. Кэрол, ты еще не бабушка?

Кэрол вышла к трибуне, чуть смущенно улыбаясь:

— Да, Вадим, скоро буду бабушкой. Спасибо за добрые слова.

Вадим Петрович оставил трибуну, жестом пригласил Кэрол, и тихо пошел на свое место. Кэрол умела читать лекции, ее лекции расходились в аудиозаписях в научно-популярных изданиях и всегда имели хороший рейтинг, она не только знала материал, но и умела его преподнести. Ее голос не был голосом оперной певицы, она чуть-чуть грассировала, но интонации были живые, в них чувствовался живой интерес к предмету, увлеченность, которая передавалась аудитории. «В университетах всего мира испокон века было два правила: ничего не принимать на веру, и не отвергать никакую точку зрению, как недостойную обсуждения. В споре рождается истина  — так говорили в древности. И вот сейчас мы поставлены перед ультиматумом, но языку ультиматумов нет места в стенах университета. В сегодняшней ситуации университет повел себя, как и должен был повести себя университет, и я хочу лично поблагодарить и Берта Гроссмана, и Фила, и Вадима, что они организовали сегодняшнюю встречу. Но как вы все видели, другая сторона не заинтересована в диалоге, они предъявили ультиматум, то есть предъявили не аргументы, а требования, и удалились.» Дальше Кэрол обрушилась на феминисток, которые заварили всю эту кашу, она говорила о том, что это все дискредитирует все движение за права женщин, и прочее, и прочее… Окончание ее выступления зал встретил аплодисментами. Дальше были выступления из зала, — молодежь была менее толерантна и более горяча в выступлениях, было ясно, что зал поддерживал курс, студенты хотели изучать «Илиаду», и что не место никаким ультиматумам в университете. Фил выступил с коротким заключительным словом и объявил встречу оконченной. Я периодически искоса посматривал на Джессику, она просидела всю встречу на своем месте, к ней подходил оператор, который перекидывался с ней несколькими фразами и опять отходил. Так за весь вечер наши взгляды ни разу не пересеклись.

По окончанию встречи люди стали медленно расходиться, продолжая обсуждения небольшими группами. Берт подошел к Вадим Петровичу и Кэрол, Фил говорил с кем-то из аудитории, я оглянулся по сторонам, аудитория пустела, струйки студентов мелкими шажками двигались к выходу. Из одной группы мне крикнули: «Гнев, воспой, богиня!..» Я улыбнулся в ответ.

Берт повернулся ко мне: «Ты очень хорошо разрулил всю ситуацию, когда розовые кепки демонстративно вышли. Молодец!»

«Это было довольно неожиданно», — признался я.

Берт и Фил попрощались со всеми и ушли, Вадим Петрович и Кэрол собрались в ресторан поужинать вместе, Вадим Петрович очень ненавязчиво предложил мне пойти с ними, но я вежливо отказался: им было о чем поговорить, да и мне хотелось как можно скорей домой, расслабиться, поговорить с Лисой, рассказать о встрече, посмотреть новости по телевизору — узнать, что отсняла Джессика. После месяцев ожидания вся ситуация наконец-то разрешилась, и хотя наверняка будет какое-то продолжение, но после сегодня все должно упроститься, успокоиться.

Когда я пришел домой, Лиса уже была дома, ужин был готов. Я тут же достал бутылку вина, открыл ее.

— Будешь? — спросил я Лису.

— А почему нет? Что за вопрос? — удивилась Лиса. — Как прошел бой с феминистками?

— Боя не было.

— То есть как? — не поняла Лиса.

Я объяснил.

— Странно все это. Непонятно до конца. Неужели они и вправду думают, что университет перестанет преподавать «Илиаду» под их давлением? — недоумевала Лиса.

— Маленькая кучка фанатиков. Но именно так и начинаются все революции, — заметил я, наполняя бокалы.

— Сегодня ужин простой: жареная рыба и цветная капуста. Завтра идем в ресторан, — предупредила меня Лиса.

— Как скажешь, радость моя, — согласился я без колебаний. — Еще интересная вещь, там на собрании была корреспондент с телевиденья, та самая, что брала у меня интервью. Она сделала вид, что меня не знает. Ни здрасьте — ни до свиданья.

— Может, она и вправду тебя не помнит, — неуверенно спросила Лиса.

— Ну, конечно, не помнит. У них профессиональная память, она встречалась с бабами по этому поводу, она пыталась вникнуть в этот вопрос, ходила со мной на ланч и не помнит. Все она помнит! Злится на меня, или не хотела показывать, что существует какой-то контакт? Чтобы быть или казаться объективной? Не знаю. Ну, да ладно, давай выпьем, поужинаем, я хочу посмотреть новости, увидим, что она отсняла.

Ужин проходил больше в молчании, я ждал новостей и не мог ни на чем сосредоточиться, вот, наконец, я сел перед телевизором. В телевизоре говорили о каких-то маловажных глупостях: один президент встретился с другим, они не могут поделить деньги между международными корпорациями, где-то в другом конце мира люди протестуют против однополых браков, а где-то не могут решить, кому в какой туалет ходить, вот вышло новое кино с очередным супергероем, и Доу-Джонс поднялся на четверть процента — это значит, что кто-то заработал миллионы, и вот наконец-то главная новость дня — встреча сотрудников и студентов с феминистками в нашем прославленном университете, — большинство зрителей к этому моменту, наверное, уже мирно спят. Джессика в микрофон оповестила всех о прошедшей встрече, о том, что прошло обсуждение важных вопросов о влиянии программы обучения на сегодняшних студентов и формировании их мировоззрения. Весь комментарий шел на фоне сменяющихся кадров выступления главной феминистки, Берта, Вадим Петровича, Фила; меня и Кэрол в кадрах не было, последняя картинка была розовые кепки, сидящие в аудитории. Я оцепенел, ни слова о том, что феминистки сразу вышли после выступления, не было Кэрол и поэтому все выглядело, как будто мужчины спорят с женщинами.

— Лиса, что это? — взмолился я. — Она все переиначила, она не сказала, что бабы ушли, она показала в самом конце, как они сидят в зале и смотрят на выступающего, как будто они там сидели до самого конца! Как это можно? Она все перевернула с ног на голову, — сказал я, чувствуя, как я начинаю злиться от своей беспомощности.

— Не злись, это ничего не изменит. И потом, может, так оно и к лучшему, для обывателя все спокойно, встретились люди, поговорили о чем-то и разошлись. Вопрос закрыт, — примирительно сказала Лиса. — А время все устроит, это лучше, чем война, пусть и словесная, демонстративные уходы, угрозы, демонстрации, — продолжала Лиса: — в этом репортаже все приглушено, все сонно — и это хорошо. Лучше, чем всякого рода сенсации.

— Не знаю, Лиса, но мне кажется, что она представила их нормальными людьми, а не теми, кто они есть на самом деле, — не согласился я.

Лиса отказалась от оставшегося вина в мою пользу, я с удовольствием допил его, и мы пошли спать. Лиса привалилась к моей груди, чуть повертелась, укладываясь поудобней, и наконец, улеглась удобно: нашла «самое эргономичное положение» и ровно засопела, отражая звук своего дыхания от моей груди. Когда я ложился в постель, мне казалось, что я смертельно устал и отключусь моментально, но как только я лег в постель, сонливость прошла, хотя усталость осталась. Было приятно лежать и ощущать кожей Лисино дыхание на моей груди, левой рукой я провел по Лисиной спине, от лопаток до попы, кожа была гладкая, ее родинки на спине, как созвездия на небе, были легко узнаваемы даже на ощупь: вот одна, большая, под правой лопаткой, а под ней еще одна, чуть поменьше. А слева, ниже талии, три родинки расположены неровным треугольником, две обычно видно над джинсами, третья ниже, и ее не видно. Я провел опять рукой вверх по Лисиной спине к родинке под правой лопаткой, еще у нее есть родинка на самом верху шеи, сзади, там, где начинают расти волосы. Лисина кожа под моей плотно прижатой ладонью наполняла мою руку теплом, и это тепло в моей руке обретало энергию медленного колебания, созвучного Лисиному дыханию, ритмичными волнами наполняло меня изнутри, как жидкость наполняет сосуд.

— Не спится? — услышал я сонный голос.

— Что-то нет, — отозвался я. — Мне сейчас пришло в голову: вот ты сейчас в моих руках, и я испытываю тихое блаженство, просто от того, что чувствую тебя, и я могу воспроизвести это ощущение, когда тебя нет рядом.

— И что? — не поняла Лиса. — Это, кстати, окситоцин вырабатывается, извини, что нарушаю твою романтическую картину.

— Я знаю про окситоцин, ты мне говорила об этом, уже давно. Дело не в этом. Я помню радость и блаженство, почти ощущаю его, даже когда тебя нет рядом, а боли не помню. Я один раз, когда был совсем мальчишка, упал с велосипеда и сломал ребра. Навернулся на большой скорости, ехал с горы, попал на гальку и полетел. Помню долю секунды полет, и одна спокойная четкая мысль: сейчас будет очень больно. И я, представь себе, не ошибся. Боль была такая, что я чуть сознание не потерял. И потом еще долго болело, я помню, что было больно, а самой боли не помню. Люди не помнят боли как таковой. Почему? Что по этому поводу говорит эволюция?

— Зачем ее воспроизводить физически? Достаточно иметь память о боли. Боль лучшей стимулятор памяти, ты в следующий раз сбавишь скорость на том самом спуске, чтобы не упасть опять. Люди уходят от боли, боль отталкивает, предостерегает. Зачем ее воспроизводить, вполне достаточно о ней помнить, и это модифицирует поведение, как это показал твой соотечественник Павлов на собаках, — сонно, но абсолютно серьезно ответила мне Лиса.

— Я думаю, что эволюционно получалось так, что за большой болью следовала смерть, эволюция здесь перестает работать, это ее предел, — ответил я. — Олень ногу сломал — его волки съели, потому что ему не убежать. Волк получил от лося копытом по ребрам, поломал ребра, охотиться не может, — все, кранты волку. Боль говорит, что здесь естественный отбор кончается, и начинается нирвана, или по-другому говоря, капец.

— Может быть. Давай спать, — тихо ответила Лиса и прижалась ко мне еще плотнее.

Между мною и выходными была пятница, ее надо было попросту пережить, перевалиться через нее, я был согласен вычеркнуть этот день из своей жизни, принести его в жертву пустоте бесполезности и небытия, укоротить свою жизнь на целый день, лишь бы скорее наступили выходные. Но оказалось, что выдернуть один день из жизни невозможно, не рискуя всей жизнью, и поэтому мне пришлось идти в университет, как обычно, но с надеждой, что день пройдет быстро и незаметно. Лекций у меня в этот день не было, что растягивало и замедляло день еще больше, а делать ничего не хотелось, обсуждать прошедший день тоже не хотелось, не хотелось никого видеть, не хотелось ни с кем говорить. Я чувствовал себя, как тореадор, у которого сильный грипп или понос, а может и то, и другое, и на которого выбегает огромный бык, и убежать нельзя и некуда. Мне трудно было понять самого себя, почему я проснулся в таком настроении, явного объяснения не было, все раздражало, внутри была усталость и ощущение, что что-то происходит внутри меня, а я сам этого не знаю, а только чувствую какое-то нездоровое шевеление. Я знаю из прошлого опыта, что такие состояния иногда возникают, когда видел какой-нибудь дурной сон, сам сон не помнишь, но он оставляет после себя отвратительное ощущение в душе, и это ощущение тянется за тобой, пока ты не въедешь в какую-нибудь дурацкую болезненную ситуацию, которая вызывает прорыв этого ощущения наружу в виде всплеска злости или какого-нибудь идиотского комментария, за который потом самому становится стыдно. Первым признаком того, что день не задается, оказалось то, что когда я подъехал к своему корпусу, то увидел, что вокруг стояли грузовики и краны, и масса рабочих в ярких жилетах и белых касках возводили забор вокруг здания, — я вспомнил о недавнем письме-напоминание от администрации, что начинается подготовка к замене окон, что будет сопряжено с разного рода неудобствами, как снаружи здания, так и внутри. Перед подъездом к парковке стоял регулировщик и координировал въезд машин и движение небольшого подъемника, который подвозил секции забора. Вся эта суета очень раздражала, все эти резкие звуковые сигналы подъемников и грузовиков при движении назад, надрывный попеременный рев моторов, создавали звуковой хаос, не совместимый с утром. Утро имеет свой плавный внутренний ритм, определенный еле заметным вращением земли, вселенский реостат медленно, почти незаметно, усиливает освещенность на земле, в рассеянном свете утра у предметов нет теней, и весь мир вокруг погружен в единую акварельную прозрачность, существующую в данный конкретный момент в данном конкретном месте. И вот это утро разрушено: погрузчики, рыча и бибикая, расставляют вертикально стопки окон между возникающим забором и стенами здания, рядом на проезжей части улицы стоит еще сложенный, как подзорная труба, высотный кран. Я злобно выругался в никуда и проехал наконец к своей парковке. Оказалось, что попасть в служебный вход невозможно, он был уже отгорожен забором, пришлось обходить здание вокруг и идти к центральному входу. И вот, наконец, я поднялся на свой этаж и пошел к своему кабинету с единственным желанием поскорее добраться до своей кофеварки и зарядить ее капсулой с кофе, сесть за стол с чашкой кофе и успокоиться, просто посидеть за столом, может, просмотреть электронную почту, но ни на что не отвечать, никуда не рваться, а просто посидеть и успокоиться. Когда я подошел к двери кабинета, то увидел двух стоящих аспирантов, виновато улыбающихся, с маской неловкости на лице, скрывающей смех. Увидев меня, они оба переглянулись, потом посмотрели на меня, а потом перевели взгляд на мою дверь. Я последовал их взгляду, в полном непонимании, почему они так странно себя ведут, мой взгляд уперся в мою, такую знакомую, я бы сказал, родную дверь, и то, что я увидел на двери, вызвало у меня паралич неожиданности. Я оцепенел и на несколько секунд потерял способность говорить и двигаться: на моей двери, черным ядовитым несмываемым фломастером, высотой в метр или больше, был нарисован мужской половой орган со свастикой на головке. Я был загипнотизирован рисунком, не его видом, а фактом его появления на моей двери, оцепенение продолжалось, только я чувствовал себя, как будто выпил чашу с цикутой, я мог осознавать себя, но не мог шевелиться, простояв так дольше, чем позволяло приличие, то есть как преподаватель перед студентами, я должен был держать марку. Я вышел из оцепенения, сказав первое, что пришло мне в голову, и как мне казалось, должно спасти мое достоинство после затянувшегося молчания: — Ну, хотя бы размером не ошиблись.

Аспиранты хихикнули, я понимал, что моя реплика разойдется среди аспирантов, студентов, сотрудников.

— Много народу это видело? — спросил я.

— Мы толком не знаем, Чак увидел первый, нам сказал, — ответил один из них.

— Вы вчера были на встрече?

— Да, конечно, — ответила оба аспиранта.

— Вы мне скажите, это нормально? — я указал пальцем на дверь.

— О каком нормальстве здесь может идти речь! Это просто хулиганство, — говорили они, но было видно, что их раздирает смех.

Я достал телефон, включил камеру и сфотографировал дверь, потом протянул телефон одному из студентов и сказал:

— Сфотографируй меня на фоне моего кабинета. Улыбаться не буду.

По-настоящему, надо бы стать в профиль, прогнуться назад, выставить таз вперед, так чтобы было условное впечатление, что этот метровый член исходит из меня. И пусть тогда все знают, что я думаю по этому поводу. Но за такой снимок можно потерять работу в два счета, хотя я и жертва в этой ситуации. Ребята сделали фотографии и вернули мне телефон.

— Вот вам, воины, боевое задание, один из вас звонит в университетскую газету, и сообщает о происшедшем, а другой сообщает в университетскую полицию. А я буду звонить нашему дорогому начальству, надо разнообразить их день монументальным наскальным искусством. Вопросы есть?

— Можно мы тоже сфотографируемся с этим, — сказал один из аспирантов, указывая на дверь.

— Конечно, только быстро. Надо ситуацию раскручивать, — поторопил я.

Я набрал номер Фила.

— Слушай, Евгений, ты видел вчерашние новости? — вместо приветствия выпалил Фил.

— Да. Но ты не знаешь еще сегодняшних новостей, а они еще более захватывающие.

— Что случилось? — гробовым голосом спросил Фил.

— Кто-то, — я сделал паузу, — на моей двери в кабинет нарисовал метровый хер со свастикой на голове, — сказал я, четко расставляя слова, и вдруг поймал себя на мысли, что меня начинает веселить вся эта ситуация с метровым членом на моей двери. Я предвкушал реакцию. Но реакция оказалась очень сдержанной:

— Сейчас приду.

Через минуту у двери был Фил, подошли полицейские, стали подтягиваться другие преподаватели, студенты — собралась небольшая толпа.

— У тебя на двери ничего нет? — спросил я Фила.

— Вроде нет, — неуверенно ответил Фил, потом более уверенно добавил: — Нет, у меня нет.

— Позвони Берту, у него, может, тоже член на двери, хотя к нему пробраться сложнее.

— Это просто хулиганство, — возмущался Фил.

Я решил воспользоваться моментом замешательства и сократить свою пятницу.

— Во избежание всякого рода неприятностей, я пойду домой, сделаю, что планировал, из дома. Надо успокоиться, а то, не ровен час, брошусь на кого-нибудь, — сказал я, обращаясь к Филу.

— Лекций у тебя нет? — осторожно поинтересовался он.

— Нет.

— Хорошо, иди домой, приходи в себя. А мы тут все организуем, придут из технического отдела и все закрасят, — успокаивал меня Фил.

— Я бы все оставил на недельку, пусть люди полюбуются, пофотографируются у моей двери. Это проясняет лучше любых слов, с кем мы имеем дело. И потом, вы закрасите, а они опять нарисуют, для них это, видимо, азарт, игра, война с угнетателями, замена половой жизни.

— Не закрасят, — уверено сказал начальник университетской полиции. — Мы установим здесь отдельный пост и будем наблюдать, что происходит вокруг.

— Удачи. Они могут нарисовать что-то в этом роде на другой двери, — успокоил я начальника секьюрити.

Начальник полиции был среднего возраста, небольшого роста, с широкими плечами, лысой головой, на которой виднелись все неровности черепа, лицо, как продолжение черепа, не имело на себе никакого жира, так что было видно движение всех мышц лица и желваков на скулах. Его глаза быстро двигались в глазницах и смотрели на мир через прищуренные веки, тело было атлетическое, одет он был в обычный гражданский костюм, а не в униформу, как его подчиненные. Раньше он служил на государственной службе, судя по слухам, в приличной должности, и пришел работать в университет, когда ушел в отставку.

— Я им давно говорил, что надо устанавливать камеры наблюдения, — («им» — это подразумевалось какому-то, в данном случае абстрактному, университетскому начальству), — а они все сопротивлялись. Ну, вот теперь, может, поймут, что камеры нужны. Сейчас бы просмотрели записи на камерах и получили бы нужную информацию. Не волнуйтесь, во всяком случае на вашей двери больше ничего не появится, — успокоил меня начальник полиции.

— Спасибо.

Я обвел глазами всех присутствующих, Вадима Петровича здесь не было, я кивнул Филу, прощаясь с ним, и пошел в сторону кабинета Вадим Петровича.

Вадим Петрович сидел за своим столом перед кучей бумаг и перебирал эти бумаги, одни листки откладывая в сторону, а другие сбрасывал в большой пластиковый мусорный мешок.

Я поздоровался с ним, он ответил мне, не отрываясь от своего занятия.

— Что скажете, Евгений? — и не дожидаясь ответа продолжил: — Вот, разбираю свои бумаги. Во-первых, надо освобождать кабинет, во-вторых, окна собираются менять, им нужно иметь доступ к окнам.

— Вадим Петрович, вы слышали, что случилось здесь на этаже? — поинтересовался я осторожно.

— Говорите, Евгений, не бойтесь. Я в обморок не упаду, — с легкой иронией сказал Вадим Петрович.

— На двери моего кабинета нарисовали большой мужской половой член со свастикой на головке, — спокойно сказал я.

— Вот как! — Вадим Петрович перестал перебирать бумаги на столе. Он откинулся на спинку кресла, глаза сфокусировались на чем-то за пределом пространства перед ним. Несколько секунд он сидел, не двигаясь. — То есть они соединили два самых ненавистных символа в один и удостоили вас чести быть носителем его. И не за ваши личные качества, а за то, что вы ведете курс в университете.

— Я бравировал, когда народ вокруг собрался, но на самом деле обидно, — честно признался я. — Сначала злость взяла, а потом обидно.

— Это просто мерзко. Омерзительно. Вульгарное быдло. Они ничего не создали и не могут создать, потому что они направлены на разрушение, запрещение, ограничение. И естественно, они будут диктовать, что можно, а что нельзя. Все повторяется в этом мире. Я не боюсь за «Илиаду», она пережила тысячи лет, переживет и это. И это пройдет — как говорится. Жалко ваше поколение, тех, кто идет за вами. В мире все остается меньше и меньше места для свободной мысли.

— Что вы имеете в виду? — переспросил я.

— Все меньше места в пространстве, где человек может говорить свободно. Физического места, я имею в виду даже не газеты, журналы, а просто места, где люди могут говорить друг с другом открыто и свободно. Приходит время, когда человека можно достать везде. Вот мы сидим в кабинете, разговариваем, а нас можно прослушивать с наших телефонов, или с телевизоров дома. Я когда прочитал это, то пришел в ужас. А люди заняты своими делами, и их это не волнует, точнее волнует, но они заняты своими каждодневными делами. Что тут поделаешь? Вот и получается, что с прогрессом, с электронным прогрессом, у людей не останется места, где они смогут говорить, не опасаясь, что их могут прослушивать. Единственное не прослушиваемое место в мире пока остается — это душа человека. И дело не в том, что мы, простые смертные, никому толком не нужны, чтобы нас прослушивать, а в том, что у нас просто от сознания того, что мы не можем нигде скрыться, у самих появится внутренний цензор, который будет в нашей душе определять меру свободы для каждого. То есть это разрушает человека изнутри. Что с этим делать? Как противостоять этому?

— Я не знаю, Вадим Петрович. Я всегда хотел заниматься своим делом и никуда не лезть, никуда не вмешиваться. Мои амбиции не уходили дальше написания статей, чтения лекций, и того, чтобы стать профессором. Но меня накрыло этим большим членом на моей двери. Я чувствую, что мне потребуется время, чтобы прийти в себя. То, что вы говорите, это глобальная проблема, проблема современной цивилизации, а я не знаю, как решать глобальные проблемы. Дай мне бог решить правильно проблемы, которые касаются меня, которые я могу решить. Каждый человек должен прежде всего отвечать за самого себя, он несет ответственность за себя, я не могу изменить мир, но могу оставаться самим собой.

— Моя жизнь подходит к концу, точнее, уже подошла, и я могу вам сказать, Евгений, что самое трудное в жизни именно это. У меня в жизни были примеры этого. Помните, где-то в начале учебного года, мы говорили о родине, о том, что сидит в нас, и я вспомнил про «Лолиту» Набокова, как язык двигается по небу и прочее?

— Да, конечно, помню, — с улыбкой ответил я, помня, с чего начался тот разговор.

— Так вот, я никогда «Лолиту» до конца так и не дочитал. Я никогда не смог прочитать дальше того места, где Набоков описывает, как полковник белой армии за деньги участвовал в эксперименте, где требовалось ползать на четвереньках, не разговаривать, и есть только бананы. Я знал этих людей, мой отец был офицер белой армии, это не были святые, они не ангелы, но это люди, которые в свое время сделали выбор в жизни. Они могли никуда не вмешиваться, могли уехать за границу, могли служить большевикам, а они добровольно выбрали воевать за свою страну, точнее встать между надвигающейся бедой, между гулагами, НКВД, расстрелами, раскулачиванием, голодом и людьми. Они пытались предотвратить беду. Они потеряли родину, жизнь у них сложилась по-разному, но во всех, кого я знал, была какая-то жизненная сила, они ничего не боялись: ни бедности, ни голода, ни смерти. У них было понятие чести. Я к чему все это говорю; у них в свое время был ясный выбор: или-или, а у меня какой выбор? Какой выбор у вас? Им было легче, их выбор был более четким. Я свою жизнь прожил, и все выборы, которые выпали мне, я уже сделал. Теперь только молю, как поется в нашей литургии, «христианской кончины живота своего». А вот у вас вся жизнь впереди, и какие выборы вам предложит жизнь — не ясно. Поэтому желаю вам, Женя, делайте правильные выборы.

— Знать бы, какой выбор правильный, Вадим Петрович, — растроганно ответил я.

— Человек в душе всегда знает, где правильный выбор, — спокойно сказал Вадим Петрович, а потом вдруг добавил: — Пойду посмотрю на член на вашей двери. Вы первый мой ученик, который удостоился такой чести.

Вадим Петрович встал из-за стола, я тоже встал со стула, и мы оба направились к двери кабинета.

С Лисой мы должны встретиться в шесть, у меня была еще куча времени, и я не знал, что делать с этим временем. Я отогнал машину домой и отправился бродить по городу. Когда я подходил к своей машине на парковке, то вдруг поймал себя на мысли, что я боюсь увидеть какую-нибудь надпись или рисунок на машине, или расцарапанную дверь, или проткнутое колесо.

Город был в неприглядном виде, мартовская погода — это и не весна и не зима, слякоть, влажный проникающий под одежду воздух, пасмурно. Я зашел в кофейню, заказал кофе с сандвичем, потом позвонил Боре. Боря был чем-то занят на работе и говорить особенно не мог, мы договорились созвониться попозже. Время шло очень медленно. Потом я отправился в букинистический магазин, вход времени в этот магазин был запрещен, поэтому каждый, входящий туда, входил под собственную ответственность и риск. Я давно заметил, что, скользя вдоль бесконечных полок с книгами, ты перестаешь чувствовать другое движение вокруг, в том числе и движение времени. Полки со сдвинутыми корешками книг превращаются в визуальный символ прошедшего времени, отмеченного вешками вертикальных переплетов. Когда-то я осознал, что время относительно не только в зависимости от скорости движения, но и от места пребывания. У меня нет четкого объяснения этому, но есть места в мире, где время либо течет очень быстро, либо очень медленно, есть места, где ты чувствуешь движение каждой секунды, а есть места, где времени просто нет. Самые счастливые места, это места, где ты чувствуешь время, чувствуешь каким-то особым органом, как настоящее переходит в прошлое, это настоящее движение, а не условное время, измеряемое в секундах, часах на хронометре. Время, как измерение изменения нас, не старение или взросление, а изменение нас как единицы бытия, метаморфоз сознания и осознания, момент, когда что-то открывается внутри нас, чтобы вдохнуть в себя какую-то истину, пусть важную только в этот конкретный момент существования.

Я люблю прикасаться к книгам, люблю подносить эти страницы к лицу и вдыхать их воздух, люблю веером перелистывать страницы и вдруг останавливаться на одной из них и прочитать несколько предложений. Не имеет значения, о чем та или иная книга, важно, что она существует, в книге есть какое-то целомудрие, человек, решивший написать книгу, верит в идею, верит во что-то, даже если он пишет о том, что ни во что не верит. А человек, берущий в руки книгу, что-то ищет, ему чего-то не хватает в этой жизни, он знает, что от него многое скрыто. Он видит ряды непрочитанных книг и ощущает величину уже познанного многими другими, и ни один человек в отдельности не обладает всем знанием этих книг. Огромный объем накопленных всеми знаний, как камнепад, рождающий неимоверный обвал в горах, порождает еще больше вопросов к неизвестному. И все это материальное свидетельство накопленных знаний, и одновременно свидетельство еще большего непознанного мира вне этих знаний, и всегда присутствующий вопрос: а кто же я? — создают ощущения таинства храма, где материальный мир встречает мир непознанный.

Я настороженно отношусь к электронным книгам, не хочется выглядеть отсталым и старомодным, но пугающая пустота виртуального пространства создает ощущение, что ты в этом мире совсем голый, что ключи от твоей жизни в руках у кого-то другого.

Люди с момента появления книг стали их собирать, собирание библиотек важная вещь в мире познания, это подтверждение материальности знания, самая большая библиотека — это знак развития государства, общества, — это богатство: и пожар в Александрийской библиотеке люди помнят до сих пор, две тысячи лет спустя. Электронные книги, существующие в постоянно меняющемся виртуальном пространстве, где носители меняются стремительно наперегонки со временем, и где сегодня флоппи-диск уже некуда воткнуть, чтобы прочитать, что там записано. Есть книги, которым несколько тысяч лет, а смогут ли просуществовать столько же электронные книги? Мы этого просто не знаем. И какой компьютер будет нужен через каких-то сто лет? И у кого в руках будут ключи от виртуальной библиотеки? И может, через сто-триста-четыреста лет делаешь запрос на компьютере: Гомер, «Илиада», а в ответ: «на ваш запрос результатов нет», а потом совсем издевательское: «измените запрос». Печатная книга — это символ свободы, свободы повседневной, очень обыденной, но очень реальной, а виртуальная книга? Это символ виртуальной свободы? А как насчет обычной свободы? Опять грустные мысли, — решил я. Надо настроиться на что-то более веселое, скоро увижу Лису, с ней мы всегда находим, над чем посмеяться, я уверен, что она найдет, что сказать по поводу члена на моей двери.

Когда я пришел в ресторан, Лиса была уже там, что просто неслыханно, обычно она всегда чуть опаздывала, и я жду ее за столиком и заказываю два московских мула в бронзовых кружках, а сейчас она ждала меня, правда, не за столиком, на кресле, недалеко от стойки метрдотеля. Наш столик был готов, мы прошли к нему, сели напротив друг друга. Официантка тут же приняла заказ на московских мулов. Я не успел начать свое вступление о сегодняшнем дне, как Лиса тут же меня спросила:

— Что там у вас случилось на кафедре?

— А откуда ты знаешь, что что-то случилось? — удивился я.

— У нас народ говорил, что кто-то слышал по университетскому радио, что произошел какой-то акт вандализма у вас на кафедре, и что начали расследование, и что-то еще, я все слышала краем уха. Ко мне народ подвалил спросить, я сказала, что не знаю и чтоб все занимались делом. А что произошло-то?

— Я когда проснулся, тебя уже не было. Встал злой и даже не знаю, почему, — все раздражало. Подъехал к нашему зданию, а там пыль столбом, строители огораживают здание, начинается подготовка к замене окон: суета, шум, гарью от дизелей воняет, я еще больше раздражаюсь…

— О, боже! Только не поговори мне, пожалуйста, что кого-то побил, — с испугом сказала Лиса.

— Поднимаюсь на этаж, подхожу к своему кабинету, там стоят два придурка аспиранта, скалятся. Я ничего понять не могу, а потом смотрю, у меня на двери нарисован огромных размеров член, и на головке свастика.

— Что? — вскрикнула Лиса.

— Что слышала, — мягко ответил я. — Я когда в себя пришел, то пошутил по этому поводу, что они, те, кто нарисовал это, хотя бы размером не ошиблись. Потом позвонили в университетскую газету, полицию, Филу, и тут началось. Я зашел к Вадим Петровичу и потом ушел слоняться по городу, время убивать. Вот такие дела.

— Я в какой-то момент подумала, что ты кого-то покалечил или поссорился с кем-то. Я почему-то сразу подумала, что это должно быть связано со вчерашней встречей.

— Если бы я поймал кого-то рисующим на моей двери, то точно пустил бы по коридору или бросил бы об стену. Только один вопрос возникает: я воспитывался в пору рыцарского отношения к женщине, одним из условий этого явления это — женщину нельзя тронуть даже пальцем — не то что ударить, это социальное табу, которое, конечно же, нарушалось, но это было табу, ты подонок, если поднял руку на женщину. Все исходило из того, что женщина слабее, ее поднимали на пьедестал, но считалось, что она физически слабее. Что в основной массе правда. Так вот, если бы я поймал рисующую женщину, и, допустим, она замахнулась на меня, или пыталась бы ударить. С рыцарской точки зрения, я должен как-то отмахнуться от нее, скрутить, но ни в коем случае не бить, то есть если был мужик в данной ситуации, то ясно. А женщина? Феминистки хотят равноправия, значит, я должен отнестись к ней как к равной и шарахнуть ее об стену? Я не понимаю до конца, что происходит.

— Я могу тебе отчасти ответить на этот вопрос. Я видела в новостях, где-то в Нью-Джерси, около какого-то ночного клуба, пьяная, видимо, толпа, и одна девчонка, с такой хорошенькой фигурой, в коротком платьице, стала с кулаками прыгать на какого-то верзилу, тот одним ударом уложил ее в кому. Больше того, она, кажется, умерла после.

— Какой ужас, — мне было неприятно слушать эту историю, было жалко глупенькую девочку, и я на долю секунды представил себя на месте этого верзилы. — А что с мужиком, который ударил? — спросил я.

— А его ищут. Поэтому и передавали по новостям. Так что рыцарское отношение благополучно искореняется.

— Дикость какая-то, — вздохнул я.

— Женя, я хочу тебе сказать одну важную новость, — сказала Лиса, глядя мне прямо в глаза.

— Лиса, какая же ты все-таки красивая! Прости, что я налетел на тебя со всеми этими глупостями, все это просто выводит из себя. Я тебя слушаю, внимательно слушаю.

— Женя, мне предложили очень хорошую работу, зав. лаборатории, лаборатория на полэтажа, начальный грант на пять лет, аспиранты, перспектива стать полным профессором, — очень эмоционально, хотя и сдержано выпалила Лиса, а потом тихо добавила: — И я согласилась.

— Лиса, это отлично! Я поздравляю тебя. Это воплощение мечты, это то, чего ты всегда хотела. Это к чему все в университете стремятся, но не все достигают, — я был в восторге за Лису.

Я поймал Лисин взгляд и не увидел в нем восторга, подобающего данной новости.

— Лиса, я не вижу восторга и радости в твоих глазах, — насторожился я.

У меня возникло ощущение, что я что-то пропускаю важное, что не замечаю чего-то очевидного, что смотрит на меня Лисиными глазами. Я так погрузился в свои дела и волнения, что перестал замечать вещи вокруг меня, я оторвался от окружающего меня мира.

— Женя, работа в Калифорнии, — тихо сказала Лиса.

— Опа, приехали, — вздрогнул я. — В Калифорнии. Далеко. Рассказывай, — предложил я.

— Контракт начинается с первого июня, мне надо все сворачивать здесь и переезжать в Калифорнию к этому времени. Нам надо готовиться к отношениям на расстоянии, — сказала Лиса, пытаясь звучать очень спокойно, как будто во всем этом нет ничего необычного.

— Подожди. Калифорния. Контракт, — такие вещи не решаются за час. Большую лабораторию не дают после телефонного разговора. Тут целый процесс, — у меня в голове стали складываться отдельные события, казалось бы, случайные, не имеющие никакого продолжения, в одну цепь, и эта цепь стала поднимать якорь, и непонятно, то ли я на корабле, то ли я якорь, который поднимают на поверхность. — Ты ездила в Калифорнию два раза за этот учебный год, то есть ты ездила туда на интервью, весь процесс шел на всех парах все это время, и ты мне ничего не сказала. Почему?

— Я не хотела тебя расстраивать раньше времени. А вдруг ничего не получится. Зачем зря волноваться. И боялась сглазить, — скороговоркой сказала Лиса.

— Сглазить, Мисс Биология-Эволюция, это не твой стиль. Это входит в сферу предрассудков и суеверий, а не гормонов и молекул. Оставь это для меня. Близкие люди так не поступают. Сейчас ты поставила меня перед фактом.

— Что это меняет? — не поняла Лиса. — Знал бы ты обо всем несколько месяцев назад или узнал сейчас. В чем разница?

— Для тебя нет. Но разница в том, что если бы в начале учебного года ты сказала, что есть такая возможность, есть работа твоей мечты, то, к чему ты стремишься, все это в Калифорнии, и задала мне риторический вопрос, я подчеркиваю — риторический, то ты дала бы мне выбор. Я никогда не сказал бы: нет, не езжай в Калифорнию. Я понимаю, что это для тебя значит. Этим определяется близость. И если я бы сказал, что я не хочу, чтобы ты переходила на новую работу, то это бы значило, что я не принимаю серьезно тебя, что мне плевать, чем ты занимаешься. И ты могла бы со спокойной совестью послать меня куда подальше. Ты бы поступила так, если бы хотела, чтобы я перебрался с тобой в Калифорнию. И теоретически, говоря мне заранее, допускался бы вариант, что если я сказал нет, то ты останешься со мной здесь, откажешься от возможности, которая предоставляется раз в жизни, ради меня. Из всего этого я делаю вывод, что не хочешь и не хотела с самого начала, чтобы я поехал с тобой. Ты не дала мне даже маленький шанс, ты все решила сама за нас двоих.

— Но это все не так, — шепотом прокричала Лиса: — ты все видишь не так! Я хочу быть с тобой.

— Я так вижу. На интервью обычно спрашивают замужем — не замужем, есть ли бойфренд. Что ты ответила?

— Правду. Что не замужем.

— Естественно. Тогда, несколько месяцев назад, ты могла сделать мне предложение, ты же самостоятельная и независимая женщина. Почему нет? Иначе в качестве кого я поеду за тобой через всю страну? Но ты сделала свой выбор.

Я посмотрел в Лисины глаза. Похоже, что я начинаю скулить, а этого делать нельзя. Сейчас будет очень больно. Как тогда, когда я упал на велосипеде. Сейчас главное спокойно, без истерик и грубости, тихо спокойно отступить, уползти в свою норку, а там можно будет зализывать раны. Так уже было однажды, только тогда я не любил, а сейчас люблю. Я это говорю сейчас себе, а не ей, перед тем как уйти. Нужен правильный диагноз. Будет очень больно.

Официантка принесла нашу еду, открыла и поставила на стол бутылку красного вина. Передо мной на тарелке лежала распластанная утка, обрамленная всяческой зеленью. Среди всего этого у меня возникла странная мысль, что я смотрю на эту утку не как на аппетитное блюдо, а как на мертвое тело.

— Есть не хочется, — вяло сказал я.

Потом взял бутылку и наполнил свой бокал до краев, посмотрел на Лису.

— Ты все не так понимаешь, — тихо сказала Лиса.

— Я вообще ничего не понимаю. Удачи, — я поднял бокал и спокойно выпил его. Надо бросать пить, это до добра не доведет. Но не сегодня.

Я встал из-за стола, и спокойно, не глядя на Лису, пошел через зал к выходу. Будет очень больно. На вешалке рядом с моей курткой висело Лисино пальто с поникшими плечами, оно чем-то напоминало пойманную на крючок рыбу. Будет очень больно, не надо бояться, надо двигаться, надо двигаться. Я надел, не торопясь, куртку, застегнул молнию и вышел на улицу. На улице уже было совсем темно, горели огни в витринах справа и слева, мимо проезжали машины в обоих направлениях и во всем было ощущение реальности, банальной, нормальной реальности. Ну, что ты стоишь? — обратился я к самому себе: ждешь, что она выбежит за тобой? Даже если и выбежит, что это изменит? Иди. Не стой.

Я медленно пошел по улице, туда, где через несколько кварталов мой дом. Сколько раз я себе говорил, что буду готов к таким ситуациям в жизни, не позволю застать себя в врасплох, и вот тебе пожалуйста. Выпитый бокал вина оседлал московского мула, двигаться по темной улице стало легче. Я двигался по направлению к дому, а стоит ли идти домой? Там как в клетке. А куда идти? К Боре? Никого не хочется видеть. В бар? Пить я могу и дома. Кстати, нечего. Надо зайти в магазин. Надо догнаться, как говорил Данила. Надо догнаться и перегнаться, чтобы назавтра все болело. Клин клином вышибают, а боль болью, должно быть. А вообще-то, надо завязывать.

Я стоял в магазине и раздумывал, что купить. С ребятами мы всегда пили «Серого гуся», но ребят со мной нет. А что, если попробовать вискаря, вот этот, за сто пятьдесят баксов. Надо расширять горизонты, за что-то все-таки такие деньги берут. Продавец одобрил выбор:

— Божественный напиток!

— Божественный напиток называется нектар, — отозвался я.

— Чего? — не понял продавец нектара.

— Так, ничего.

Я вошел в свой дом. Вот, видишь, — обратился я к дому, — как все оборачивается, я опять один. И ты тоже не мой. Вот позвонит твой хозяин и скажет, чтобы я выметался отсюда, потому что он возвращается, или еще почему-то. Неважно. Может, мне не ждать этого, а самому переехать, тут все напоминает о ней. Интересно, она уже забрала часть своих вещей, или нет. Она могла подготовиться.

Я достал бутылку виски из фирменной коробки, откупорил ее. Достал дедовскую рюмку из шкафчика. Наполнил ее до краев. Что? За окончание гражданской войны? А за что еще? Я резким движением опрокинул рюмку в рот, пополоскал рот и проглотил напиток. А что? Нормально. Так, интересно, забрала она какие-то свои вещи, я поднялся в спальню, все было на своих местах. Нет. Это еще предстоит. Больно. В груди больно, не физическая боль, а хрен знает какая. Интересно, что говорит об этом эволюция. Почему все руки-ноги целы, грудь цела, а все тело болит, в груди болит. Любая боль рано или поздно проходит. Либо она перестает быть болью, и мы забываем о ней, либо перестаем быть мы. Все это неважно. Болит душа, люди говорят: душевнобольной, проще говоря сумасшедший. Это другое. Еще утром все было по-другому, я был раздраженный, но все было нормально, да, был большой член на двери. Даже как-то смешно, по-детски. А что, может, сделать татуировку на члене, и в бой с феминистками, насаживать их, как мясо на шампур. Нет, это пошло. В английском нет перевода слова «пошлый». Надо еще выпить. Вот так. И теперь спокойно. Давай устроим грустный вечер прощания, зажжем камин, сядем у огня, откроем одну из любимых книг, повспоминаем, выпьем еще виски, еще повспоминаем. Дрова готовы, они всегда готовы, чтобы мы могли с лисой Лисой сидеть у огня и спокойно говорить ни о чем. Где спички? А вот Данилина зажигалка, я ее положил на камин специально, чтобы можно ее использовать здесь. Вот и пригодилась. Язычок зажигалки лизнул газету, подложенную под брикет стартера, газета задымилась, появился огонь и стал разрастаться, движение воздуха подхватило пламя и вытянуло его в сторону дров. Вот и нормальненько, хороший камин, загорается с одной спички или одной чего-то от зажигалки. Я включил лампу, заглядывающую через плечо кресла, и выключил остальной свет в доме. Рядом с креслом на столике поставил бутылку. Кстати, об электронных книгах: вот полка, на ней «Илиада» и «Одиссея», корешок к корешку, перелетели со мной через океан, и стоят здесь, ни от кого не зависимые, ни от электричества, ни от программного обеспечения, ни от троянских вирусов или коней. Я подошел к полке, протянул руку и взял книгу. Вот он, Гомер. «Бранил Гомера, Феокрита…», — и чем моему тезке Гомер не угодил. Это был, видимо, тренд. Интересно, как видели Гомера российские либералы девятнадцатого века. Чем он им так не приглянулся? Поэзия гениальная, уж лучше, чем их горячо любимый Байрон. Наверное, их в детстве учителя долбили Гомером, заставляли зубрить отрывки наизусть, вон они и озлобились. Но на будущее интересный проект. Что сейчас я хочу: «Илиаду» или «Одиссею»? «Одиссея» сложнее и разнообразнее, а люблю я больше «Илиаду». Почему? Не знаю. Начало «Одиссеи» в «Илиаде», а окончание «Илиады» в «Одиссее». Берем «Одиссею», я знаю, я хочу прочитать окончание «Илиады». Вот оно, душа Агамемнона говорит с душой Ахиллеса, в присутствии Одиссея:

«Сын Пелеев, избранник богов, ты завидно был счастлив;

Пал далеко от Аргоса в троянской земле ты, но пало

Много тобой умерщвленных троян вкруг тебя, и за труп твой

Бились ахейцы славнейшие; ты же под вихрями пыли,

Тихий, огромный и страшный, лежал там…»

Тихий, огромный и страшный. И мертвый. Это гениально. Вот оно, окончание «Илиады», то первоначальное окончание: убитый Ахилл, его мертвое тело в пыли, на земле, и боль, боль оставшихся в живых. Боль как форма выживания. Таково устоявшееся, проверенное временем, раскручивание спирали: сначала Илиада, потом боль, потом Одиссея.


 

Об авторе Международный литературный журнал "9 Муз"

Международный литературный журнал "9 Муз". Главный редактор: Ирина Анастасиади. Редакторы: Николай Черкашин, Владимир Спектор, Ника Черкашина, Наталия Мавроди, Владимир Эйснер, Ольга Цотадзе, Микола Тютюнник, Дмитрий Михалевский.
Запись опубликована в рубрике проза. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s