Николай Зайцев. Тайна утреннего света

(отрывок из романа)

Косматые облака свинцовым, тяжёлым мраком закрывали небо до самого горизонта, и в том месте, где они вдруг соприкасались с твердью, земля вздрагивала и вновь замирала от страха ожидания расплаты за красоту своего весеннего цветения.  Скопившаяся в набухших тучах вода грозила немедля обрушить на её живую радость  мрачное безумство тёмных сил, задумавших, во что бы то ни стало, уничтожить несоответствие радостного ликования животрепещущих весенних садов с ужасом чёрного грозового поднебесья. Что-то происходило на огромном Небе – чудовищное, что переполнило безмерную чашу Господнего терпения. Нечто неведомо-страшное было причиной разъярённых громов и молний, от которых дрожало всё вокруг, и земные твари забились в щели и норы и боялись даже во тьме своих укрытий открыть глаза. Ужас объял планету, созданную самим Господом – до земли пригнулись деревья, роняя весеннюю цветь на прибитую траву, камни обесцветились чёрным, ручьи и реки бушевали, грозя обратиться океаном и заполонить всё земное пространство водою. Безоглядная земля, наполненная жизнью бездушных тварей, застыла от страха неизвестности событий, творившихся за чёрной завесой туч, на великих просторах Неба. Раздался страшный грохот, и через раскол во мраке мятущихся облаков на поверхность земли, вместе с градом и дождём, посыпались неземные существа в белых одеяниях и крыльями за спиною. Так закончилась страшнейшая из небесных бурь, обратившаяся миру вечной скорбью бессмертных ангелов и будущих человеков.

Строение  по адресу, пропечатанному в визитке золотыми буквами, нашлось не сразу. Царёв долго плутал, расспрашивая редких прохожих о местонахождении нужного объекта, но никто ничего слышал о таком заведении. Нескоро, но улица нашлась, довольно захолустная, даже не асфальтированная, с грязным арыком на обочине. «У чёрта на Кулишках», — ругался писатель, вытирая носовым платком с ботинок въедливую осеннюю пыль. На двери небольшого, аккуратного, будто бы недавно построенного здания, красовалась золотым блеском вывеска – «Христофор Колумб» — издательский дом. «Дальнее плавание предстоит, — писатель отворил двери. – И чего ради, на краю города, такое заведение открывать и ещё расписывать золотом. Всё равно не найдёт никто». В вестибюле его встретила великолепно обихоженная пустота. Он даже на мгновение замер, очарованный чудесным матовым светом, исходящим будто бы от стен, покрытых обоями, с вкраплёнными на их поверхность светлыми деревенскими пейзажами. На симпатичных пластиковых подставках, в цветочных горшках, топорщились иглами кактусы, а в центре холла, в кадке из великолепного зелёного самшита, росло лимонное дерево, увенчанное крупными жёлтыми плодами. «Как в раю, — подумал Царёв. – Древо познания добра и зла. Обман зрения. Роскошный, аппетитный плод таит в себе такое редкое мучительно-кислое разочарование, хотя полезность его здоровью безусловна. Это и есть величайшая доброта природы – плод, прячущий в своей плоти будущую отвратительную гримасу, на лицах его вкусивших. Оный вкус и есть неожиданность узнавания чего-то, а испорченный портрет часто остаётся навсегда у многих людей, вкусивших от плодов обмана». Но уже через минуту, в удивительной атмосфере предполагаемого отдыха для взгляда вошедшего сюда, из открытых дверей кабинета материализовался образ человека, что в раю не всегда возможно вообразить – абсолютно лысый череп, с выпирающей маковкой на темени, сизый, как неудачно окрашенное пасхальное яйцо, безбровое лицо, трагические, будто подведённые гримом тени под глазами, заострённые кверху уши, раскосый разрез глаз и бесстрастный ко всему взгляд, скошенные в презрительную мину губы. Все эти несоответствия прелестной обстановке фойе издательского дома усугублял нездешний, совсем не солнечный загар, покрывавший, будто пеплом лицо, шею и руки  незнакомца. «В огне обгорел что ли? Медали за отвагу на пожаре не хватает этому типу», — вернулся из райских кущей к действительности Царёв. «Пожарник», однако, довольно громко озвучил имя и отечество писателя и продолжил:

— Ждём вас. Хозяин предупредил о вашем визите. Как вам наш офис? Далековато, зато лишним людям сюда хода нет. Потому чисто у нас и воздух свеж. Лимоном можем угостить прямо с куста и под коньячок. Хозяин ещё прошлым разом от французов привёз. Они хоть и лягушатники, но в коньяке толк знают, что мы сейчас и проверим. Прошу, — жестом заправского лакея указал направление движения обгоревший. В небольшом кабинете он усадил гостя в круглое, вращающееся кресло, повернул лицом к столу и сам уселся напротив.

— Роман, — отвлечённо  проговорил хозяин.

— Да-да, по этому поводу я сюда и пришёл, — ответил писатель, как само собой разумеющееся.

— Нет, Роман – это моё имя, а ваше произведение уже в типографии. Сигнальный номер вам сейчас выдадут, и если что-нибудь не понравится, сообщите по телефону поправки. Всё будет учтено. А теперь для доброго знакомства выпьем чаю, так у нас нынче говорят, начиная застолье, — после оных слов вошла девушка, поставила столовые приборы, поднос с закусками и вазу с фруктами. Царёв замолчал, любуясь ловкими движениями подавальщицы. Они казалось, воспроизводили чудесный танец. Не слышалось звуков стука, предметы выскальзывали из рук и ставали на поверхность стола бесшумно, но от облика девушки исходила дивная музыка, сопровождая ритуал гостеприимства. Красота девушки сияла неземным светом, пронизывающим весь её облик и только взмахи длинных ресниц выдавали её настоящее живое присутствие. «Сказка», — принял условия происходящего Царёв, но тут девушка исчезла, но всё принесённое ею сюда осталось и порыв ветерка, колыхнувший лёгкие портьеры на окнах, как показалось, случился по причине окончания мгновения наслаждения видением. Он уже не мог вспомнить, когда его так завораживала женская красота.

— У этой девушки есть имя? – спросил, вдруг, Царёв, сомневаясь в обычности виденного им сюжета.

— Она приходит, когда нужно накрыть на стол и, наверное, уже ушла домой. Сотрудники все в отпуске – спросить не у кого.  Я вернулся от отдыха по приказу шефа, для срочного издания вашей книги. За удачу, Пётр Петрович, — Роман поднял фужер с каплей коньяка на дне. От выпитого ароматного напитка вскипела кровь и даже нездешняя внешность редактора показалась знакомой и привычной, и если бы не отсутствующий взгляд и улыбка, полная сарказма, можно было бы признать некоторое обаяние его личности. Царёву начинало нравиться приличное отношение к своей особе: «Фаерфас душу излил и тут, пожалуйста, и стол полон, и коньяк французский. Наконец-то», — ликовал алкоголь внутри писателя.

— Вы закусывайте, Пётр Петрович, — прервал его милые сердцу мысли хозяин, – напиток вкусный, но крепкий. Да, нет-нет, вы пейте, это я так предупредить. Сам-то я мало пью, вот и брякнул, не подумав, — видя, что гость опустил бокал, поправился в словах Роман. – Почему не выпить. Хорошо сидим и дело сделали. Домой вас доставят в лучшем виде. За вас, дорогой Пётр Петрович, — бокалы снова наполнились. Чуть позднее, но в этом же добром для него времени, писатель выпивал за себя, за Леона, за мир на земле, за воскрешение своих надежд. Его уже никто не останавливал, и он не замечал, что коньяк в бутылке не убавляется, хотя узнать количество оставшейся жидкости было трудно – стекло винной посудины изготовлено непроницаемо-тёмным. Необычная обстановка вежливости и предупредительности его желаний растормозило действия гостя за гостеприимным столом, и он как следует напился. Но всё-таки, поднявшись из-за хлебосольного стола, сразу задал вопрос:

— А книга? Я должен посмотреть сигнальный экземпляр.

— Она в машине. Идёмте, я вас провожу, — и Роман подхватил гостя под локоток. У подъезда и впрямь ожидал, мягко фырча, шикарный, чёрный автомобиль. Петр Петрович никогда не разбирался в марках авто и, не имея личного транспорта, всегда шарахался от чуждого его пониманию средства передвижения. Эти разнокалиберные железные монстры осложняли ему жизнь – невозможно вовремя перейти улицу, в неподходящий момент окатят грязью из лужи, чего доброго, могут и сбить, покалечить, только потому, что он находится не внутри, а снаружи уютного, недосягаемого его сознанию мира. Роскошь транспортного чуда, дверцу которого отворил Роман, он почувствовал сразу же, как только опустил своё хмельное тело на подушки переднего сидения. Он как бы расплылся по всем загогулинам кресла и даже растерялся от удобства той позы, в которой оказался. Роман прихлопнул дверь, и машина покатилась, как показалось седоку, в неведомую, но зовущую даль. Некоторое время Царёв сидел неподвижно, такая приятная истома охватила весь его организм в этом быстром движении в будущее. Наконец он повернул голову и увидел водителя машины. Шевелюра из густых, торчащих, как иглы дикобраза волос заслонила образ человека, сидящего за рулём: «Что ж это он не пострижётся? Надо же такие волосы иметь, будто куст чертополоха на голове топорщится».

— Вам удобно? – обернулся шофёр, и в его облике мелькнуло что-то петушиное – узкий нос и красные обезбровленные глаза.

— Конечно. Очень. Не беспокойтесь, — промямлил пассажир и стал смотреть в боковое окошко. За стеклом очень резво проносились мимо дома, пешеходы, переулки и обгоняемые автомобили. Но любопытство к облику водителя брало верх над наблюдением картины за окном, и он как бы невзначай посматривал в его сторону и каждый раз всё больше вжимался в кресло и цепенел в его мягком пространстве. Как только он бросал взгляд на своего шофёра, тот оборачивался к нему то кабаньим рылом, с торчащими из пасти грязными клыками, то козлиной рожей, оскалившей зубы в приветливой улыбке или уже упомянутым петушиным клювом. Царёв вжался в сидение, боясь шевельнуться, чтобы не тревожить безобразное наваждение: «Сиди тихо, — говорил он себе. – И вправду коньячок забористый будет».

— Приехали, — косматый водитель открыл дверцу.

— Куда вы меня привезли? — не узнавая местности, спросил писатель.

— На дачу хозяина. Приедет, тогда и разберётесь. Входите, там уже всё готово, — тряхнул гривой волос водитель в сторону калитки, за которой мощённая камнем тропа вела к дому. Когда, проделав несколько шагов по дорожке к дому, Царёв оглянулся на оставшегося за воротами шофёра,  в ответ ему кивнула кабанья голова, едва не коснувшись клыками земли. «Убирайся подобру-поздорову», — подгоняя себя, простился Петр Петрович и уже на крыльце дома ещё раз обернулся. Автомобиля уже не было, а на колу забора восседал чёрный петух и, махнув крыльями, заорал своё ку-ка-ре-ку. Писателю захотелось побыстрее спрятаться, и он рванул на себя дверь дома.

Усилия оказались напрасными: дверь легко отворилась, и Царёв от своего рывка едва удержался на крылечке, чтобы не свалиться наземь. Чертыхнувшись, он вошёл в остеклённую веранду. Никто его не встречал. Он разделся в передней комнате, устроил вещи в шкафу и пошёл осматривать помещение, надеясь отыскать здесь кого-нибудь не похожего на кабана и тем более на козла. Хмель от пережитого страха шоферских превращений выветрился, и трезвый ум искал сочувствия переживаниям оставшимся от ужасных видений. Никого, кто бы скрасил его одиночество, не нашлось, и он присел у включённого телевизора. На экране толпились звёзды какого-то вульгарного шоу, где слова и действия обнажались нахальным бесстыдством. Комната, где уже осмотрелся наш герой, оказалась довольно просторной и была наполнена мягкой мебелью – креслами, диваном, небольшой софой с подушками, и в ней кроме телевизора находился огромный холодильник. Этот монстр, что занимал четверть территории помещения, отливал синевой Ледовитого океана и, казалось, откроешь дверку и разом попадёшь в пространство льдов, где можно встретить белого медведя и толстенного, усатого моржа. Но будущий постоялец дачного дома получил воспитание в старых, добрых традициях, со знанием Божьих заповедей и не лез в холодильник, зная, что забота хозяев угощать, а  гостей терпеливо ждать приглашения к столу. Хотелось выпить, чтобы растворить в алкоголе непреходящие картины звериных морд, которые памятливо высовывались с экрана телевизора, превращая и без того отвратительное телемесиво из полуголых девиц, рекламы прокладок, памперсов и пива, страшных новостей – в свинарник. Протомившись в кошмаре явных и воображаемых видений, озвученных визгами певиц и барабанным перестукиванием однообразных мелодий, восторженными голосами ведущих рекламных роликов, бочками потребляющих пиво мужиков, хранящих последствия неумеренной любви к пенному напитку в памперсах, способных впитать воды мирового океана, Царёв задремал и перенёсся в ареал, где обитали живые люди, нормально одетые и говорящие на понятном наречии. Где-то в большой и очень светлой зале кругом заставленного едой и напитками стола сидели люди, знакомые и нет, и голос Никитина читал стихи. Сам чтец отсутствовал, но его слова жили в глазах, проникали в сердца слушателей и даже цветы в букете, водружённого в центр стола, повернули свои прекрасные головки в сторону звучащей речи. «Не зря стихотворство называется изящной словесностью», — думал вслед словам поэта Царёв. «Я не один, не один. Слово мой раб, но и мой господин», — выговаривал невидимый автор. «Лучше не скажешь, оттого он и поэт, что ничего похожего нигде не услышишь», — Царёв видел всех сидящих за столом людей, но сам там не присутствовал. А где же тогда он? Такие вопросы может задавать себе во сне только очень уж озадаченный жизнью человек. А действительно, где он? В открытых глазах, прямо против него, образовался небольшой, накрытый стол. «Как в сказке», — решил проснувшийся писатель и осмотрелся в комнате – кто-то же должен собирать эти кушанья, стоящие теперь перед ним. Но в доме ничего не изменилось. На экране телевизора измученно шутил Петросян, и вынужденный зритель переключил канал и, увидев футболистов на поле, остался смотреть игру. Под неторопливый голос спортивного комментатора, грешившего нефутбольной лексикой, подводя погоню за мячом под образы художественного произведения, Петр Петрович поужинал, съев овощной салат, кусочек поджаренной рыбы, крылышко курицы, пирожок с ягодной начинкой на десерт и налил чаю в тонкий стакан в серебряном подстаканнике. Вечеряя, он выпил только две рюмки коньяка из пузатой бутылки, и больше не хотелось. Прихлёбывая горячий, пахнущий лимоном чай, он наслаждался одиночеством, но ему казалось, что и стол и телевизор и кресло, где благоденствовало его тело, находятся в гораздо менее измеримом пространстве, чем комната дачного дома. Все эти вещи и сам он обитали на самом дне необъятного, освещённого чьей-то мощной энергией Космоса и одиноко чувствовал себя только его разум, остальной мир жил своей обычной жизнью, доступной всему живому, но почему-то исторгнувшему из себя – из дальнего, высокого, светлого мироздания неожиданное прибежище писателя. Оторванность от прежней среды обитания пугало, но этот страх не происходил от чувства опасности, и жил отдельно, как субстанция малых перемен в необозримых далях Космоса, ожиданием обнаружения здесь своего присутствия. Чем оно будет и когда это произойдет, оставалось загадкой уже потерянного мира. Но, ни мир, ни отсутствующий в нём Царёв, не имели о том никакого понятия.

Лёгким движением портьеры на окне (никак не иначе), это ожидание проявилось в образе девушки, что ещё недавно подавала закуски в кабинете редактора журнала «Христофор Колумб». Она остановилась перед столом, давая писателю время убедиться в достоверности своего присутствия. Да, несомненно, это была она. И если даже перед ним находился призрак, он в точности воспроизводил оригинал. Девушка, помедлив,  взмахнула пушистыми ресницами и спросила:

— Петр Петрович, вы чего-нибудь желаете ещё?

— Только вашего присутствия, — хотел было ответить гость, но не сумел вымолвить такие дерзкие слова и задал несколько неумный вопрос. – Вы ведь недавно присутствовали на нашей встрече в редакции? Когда вы успели попасть сюда?

— Где скажут, там я и должна находиться. В том месте, где это необходимо. А как туда попасть – не моя забота, — очень туманно объяснилась девушка.

— Но как-то это всё должно происходить, — не унимался Царёв.

— Должно и происходит, не изменяя ничего вокруг, невидимо, незримо. Вам лучше того не знать, а принимать всё как есть, готовым.

— Отчего же такая тайна. Я живой человек и желаю ясности в происходящем здесь, со мной.

— Одного вашего, пусть даже большого, желания недостаточно. Тайны не для живых людей. Радуйтесь тому, что есть сегодня. Горевать будете потом.

— Я хочу знать всё и сейчас, — торопил события Царёв.

— Невозможно. Сейчас только радость проживания на земле. Забудьте, о чём мы здесь говорили. Наслаждайтесь жизнью. Вы, конечно, сегодня очень устали. Наверху приготовлена постель. Если я вам   понадоблюсь, подумайте о том, — девушка, легко ступая, прошла за спину Царёву, и когда он обернулся – исчезла. Основы мироздания восстановили свои позиции в Космосе, и приделы его успокоились и более не пытались нарушать вечную закономерность своего местоположения в великом пространстве мирового океана.

— Одно лёгкое дуновение ветра, трепет портьеры, взмах пушистых ресниц, — облекал в поэтические строки своё изменившееся настроение гость. – Опять не узнал, как зовут это неземное существо. Обязательно нужно будет спросить имя, — налил себе коньяку писатель. – Неплохо было бы с ней подружиться, — какие более поздние отношения имелись в виду, он пока не предполагал.

— А зовут меня – Ада, — пропел за спиной лёгкий ветерок, и невесомые ладони коснулись плеч. Он напрягся так, что рюмка, с налитым в неё коньяком, задрожала, и содержимое расплескалось по столу.  Будто электрический ток пронзил его тело, заставил содрогнуться и, собрав на телесной периферии всю отрицательную энергию, ушёл через дрожащие нижние конечности в пол, в землю, в преисподнюю. Волнение не давало вымолвить слова, все части тела неожиданно полегчали, нежное тепло прилило к щекам и конечностям – то созидательная энергия заполняла освободившееся пространство. Ада присела на локоток кресла, погладила Царёва по голове, и он почувствовал, как волос вздыбился навстречу движениям её ладони. Неодолимая сила влекла к ней всё его существо, притягивала и теснила и бездонная глубина внезапно опустевшего сознания не могла противостоять этому обжигающему напору. Рука его потянулась к талии девушки, обвила стан, и истома чувств растворила последние проблески разума в мощном потоке горячо забурлившей крови. Однако девушка легко отстранилась, оставив полыхать в кресле безумную мужскую плоть, оправила на себе великолепное вечернее платье сиреневого тона с серебристой блёсткой и пояском нежно-медвяного цвета. Открытые плечи, по которым распушился тёмный волос, оттенивший точёную мраморную шею, с которой струйкой в ложбинку между чуть прикрытых платьем чудных холмиков, стекала золотая цепочка, дразнили мучительной тайной и писатель, подталкиваемый биением сердца, начал подниматься с кресла.

— Девушек в начале встречи угощают, Пётр Петрович, — улыбнулась Ада и придвинула к столу кресло, пустовавшее у окна, несколько остудив пыл писателя.

— Да-да, конечно, — смутился, приходя в себя, Царёв. – Но я то, собственно, здесь гость, — искал оправдания он.

— Но глоток коньяка вы всё же можете налить, — попросила Ада. Петр Петрович ухватил, дрожащей рукой, пузатую ёмкость и набулькал под самый верх,  стоящий с другой стороны стола бокал. 

— Да, — пропела девушка. – Вы уже давно не бывали в обществе женщин, Петр Петрович. Разве можно столько выпить. Поднять и то будет тяжело, – она поднесла ко рту бокал и пригубила коньяк. – Вкусно. Может оттого так приятен этот напиток, что рядом находится мужчина? Давно не сидела так близко с живым человеком.

— А как же редактор, сотрудники? – не понял гость.

— О, это совсем другое. Мы редко видимся. Только по службе. Никто не приглашает меня за стол.

— Удивительно. Красивая девушка скорбит о нехватке кавалеров. Где же вы живёте, если у вас всё так плохо.

— В местах, хуже которых не бывает. Но к чему этот разговор, вам сейчас хорошо?

— Да. Но я хочу как-то помочь.

— Помочь? В чём? Разве вы могли оказать помощь себе, когда нищенствовали? Когда вас унижали и оскорбляли ваши лучшие помыслы? Теперь вы имеете право ответить тем же образом. А вы о помощи. Кому? Уродам, что измывались над вашим творчеством. Они прекрасно знали, что делают. Теперь ваш черёд известности и славы, пользуйтесь. Потом не удастся ничего. И обо мне жалеть не нужно. Счастье коротко. Приласкаете сегодня, и я буду благодарна, откажитесь – тоже ничего не изменится. Спешите. Удача соизмерима только с потерями. Сейчас всё, потом – тьма и навсегда. За вас, — Ада приподняла бокал. Царёв не отводил взгляда, ловил каждое движение и слово девушки. Он видел и не видел её; ему казалось, что она продолжение экрана телевизора, до того необычно смотрелась одежда, движение рук, губ расходились со звучанием слов, их смысл заметно отличался от влекущей к себе, уходящей в разрез платья, ложбинке, куда стекало золото цепочки.  И вот девушка поднялась, отошла к окну и наклонилась над  магнитофоном и сразу же полилась музыка – чувственная, тягучая, как боль нерастраченной любви. Она проникла всюду, дальше, чем возможность суметь быть просто звучанию. Смелым наваждением были эти звуки. Среди них танцевала Ада. Наверное, так двигались в танце богини Олимпа, а может, феи цветочных лугов. Царёв врос в кресло, от него остались только зрение и слух, что ловили движение и музыку танца. Время тоже остановилось в глазах, и сколько мгновений длилось блаженство созерцания,  судить было трудно потому, что когда всё разом исчезло – и музыка и девушка, казалось, прошла эпоха, и наступила такая тишина, что его одолела боязнь даже малого движения, и лишь губы приоткрылись, и вымолвили, вымолили одно слово, что сохранила память из прошедшего времени: «Ада». Откуда-то сверху, будто с небес, ответилось: «Поднимайтесь сюда. Укладывайтесь. Я потом к вам приду». Выйдя в сени, хотя желания покидать уютную комнату, наполненную ещё не остывшими чувствами, не только не возникало, но даже не хотелось допускать мысли, что где-то наверху может существовать ещё одна Ада и всё произошедшее повторится. Он в полутьме    поднялся по лестнице в мансарду дома, где всё было готово к безмятежному отдыху. Большая, резная по спинкам, кровать звала к себе белоснежной простынёй и приоткрытым над ней светло-голубым одеялом. Расписанные синим узором, высоко взбитые, подушки обещали сладкий сон. Покой этого уютного уголка в царстве Морфея подчёркивался мягким светом настенных бра и непроницаемо- тяжёлыми занавесями окон. Петр Петрович прошёл к постели и, вдруг, в зеркале увидел своё жалкое отображение. Заношенный, купленный давно и навсегда пиджак, под ним рубашка с остатками стального цвета, ставшего от времени безразлично-серым и к этому всему одряхлевшие штиблеты с истёртой желтизной на боках, на них спадали чёрные штаны больше похожие на рабочую робу. «Светский лев. Покоритель женских сердец», — он приблизился к отражению и всмотрелся в себя. На него глянула лицо с уже проросшей щетиной по щекам и подбородку, обрамлённое небрежной «писательской» причёской. Отпрянув от зеркала, уже в отдалении уловил в нём силуэт ещё могучей, не согбенной невзгодами мужской фигуры, успокоился и, начав раздеваться, осознал, что к богатству нужно привыкнуть, а пока даже с крупной суммой денег в кармане он ведёт себя по-прежнему – плохо одет и потому никто не испытывает к нему должного уважения. «Привычка – вторая натура», — шаблонно пронеслось в голове, и он нырнул под одеяло в ожидании необычного праздника, радость которого должна основательно переменить его жизнь. Каким жарким фейерверком вспыхнет темнота, но в центре вздрогнувшего света обязательно будет присутствовать женщина – Ада.

Нежность свежего постельного белья успокоила сумятицу его мыслей, и невольная дрёма растворила реальность ожидания праздника в неясных картинах надвигающегося сна. Когда что-то лёгкое, как продолжение детского сновидения коснулось его груди, он сразу же очнулся и ощутил, проникающее в глубь тела, тепло женских рук. Он замер, но темнота начала оживать, и тело задрожало в унисон её пробуждению. Сразу вспомнилась юность, и только грудь женщины упругим жаром коснулась его рук, объятия обратились страстью, и он вжался в долгожданное тепло всею мужской силой и лёгким облаком закачался в необременённом временем пространстве. Он то проваливался в самые глубины блаженства, то возникал на мгновение в яви, пытаясь осознать, что такое происходит с ним, но тут же пропадал в чертогах наслаждения.

Спокойный полумрак встретил его пробуждение. Ничего не напоминало о ночном буйстве плоти – женщины рядом не оказалось, помнилось же что-то нереальное – ожог, не более, как сон юноши, где неясность ночных снов утром оборачивается утренним разочарованием непродолжительностью эротических видений. Но сладкая боль в истомлённых мышцах тела, постанывая, напоминала: «Было, было». Царёв встал, накинул, приготовленный кем-то, пушистый халат, подошёл к окну и отодвинул портьеру. Сумрак исчез, а вместе с ним удалились запахи и звуки прошедшей ночи, прекрасной, но короткой – прикосновение любви и только. А дальше, что случилось дальше? Провал в ночь, утро и сразу же свет. Горячие женские руки и пробуждение. Он обернулся на постель, откуда только что поднялся. Она казалась совершенно нетронутой, гладкой и холодной – в ней могла жить только скользкая прохлада простыни. Отброшенное одеяло снежной горкой дыбилось на другой половине постели, всем своим видом отрицая возможность присутствия тепла в этом небрежно воздвигнутом сугробе. Взгляд в зеркало обнаружил ту же безразлично отражённую действительность. Он быстро спустился вниз, чтобы восстановить произошедшие события в самом их начале и нашёл стол с приготовленным завтраком, но без признаков чьего-либо присутствия рядом. Тогда, уже удручённый отсутствием внимания, он вышел во двор, надеясь обнаружить за дверьми дома протекание жизни или её отсутствие. На улице, в небе, щурилось над горами яркое и чуть тёплое осеннее солнце, опавшая листва, промытая росой, не шуршала, а лишь слегка шевелилась под ногами, пружинила, казалось, что ступаешь по мягкому ковру. В углу двора, у забора, притаившись под ещё полной листвы, густой и высокой ивой, стоял сруб самого настоящего колодца, с журавлём и ведром, а дерево, издали очень напоминающее  своей кроной хохлатку, как бы покрывало раскинутыми крыльями наседки такое вот необычное гнездо. Царёв опустил ведро в тёмную глубину колодца, выкрутил его назад переполненным хрустальной свежей воды, не удержался и, скинув халат,  окатил себя этой, сверкающей на солнце, прохладой. На секунду замер под ледяным душем, но уже через мгновение, воспрянувший к новой жизни организм, радовался солнцу, воздуху, увядающей красе природы. Немного огорчали мысли об отсутствии Ады, и неизвестность её местонахождения не подавало надежды на скорое свидание. Мало того и хуже, что он не знал, где, в каком районе земного шара, обретается гостеприимный дом, в котором его привечают, и какое время назначено ему здесь для проживания. «Недельку, — сказал Леон при расставании. – А если он не управится за этот срок со своими французскими делами? Ну и пусть, он готов ждать, если, конечно, рядом будет Ада», — и писатель отправился завтракать.

Вкусив яств от самобраного стола, чем послал Господь, иначе  назвать эти чудеса было нельзя, он попивал ароматный чай, когда за спиной послышались лёгкие шаги. Ада выросла перед ним одетой в джинсы и светлую кофточку, отороченную по краям кружевами. Фигура её, в этом наряде отличалась той непринуждённой стройностью, что встречается у балерин. Многое хотелось сказать, спросить, но он молчал, боясь спугнуть видение, что казалось сказочным, ненастоящим и потому могло исчезнуть от шума, даже от слабого шороха нечаянного движения. Что-то изнутри подсказывало нереальность присутствия девушки, и только молчание и неподвижность могли продлить её существование рядом, пусть бессловесное и недоступное. Оцепенение медленно проходило и захотелось сказать незначительные, ласковые слова, обнять девушку, вдохнуть запах волос, понять, что тайна доступна и не ведёт к непосильным размышлениям о происходящих с ним чудесах. Девушка, молча, прибирала стол. Захотелось остановить её быстрые руки, взять в свои ладони, прикоснуться губами и так остаться быть, вжавшись лицом в их тепло. Он потянулся к этому своему желанию, но Ада легко подняла уложенную на поднос посуду и скрылась в соседней комнате. Лицо полыхнуло жаром от собственного промаха и безразличия девушки к этому его движению. Поднявшись из кресла, Царёв отошёл к окну, глубоко вдохнул, пытаясь унять стук выпрыгивающего из груди сердца. Ада вышла, глянула в сторону Царёва, виновато улыбнулась и принялась протирать поверхность стола. Отдавшись своим воспрянувшим чувствам, он подошёл сзади и, когда девушка выпрямилась, обнял плечи кольцом рук, захватил полынный запах волос, утонув в них лицом, и сдавленно прошептал: «Ада, я люблю тебя». Девушка мягко высвободилась из объятий, отступила на пару шагов, приостанавливая порыв мужчины вытянутыми против него руками, промолвила нежно, но категорично: «Для любви ночь и только ночь. Займитесь чем-нибудь, Пётр Петрович. Пишите. У вас масса свободного времени. Я принесу бумагу и ручку. А мне надобно быть на службе, в редакции. Не обижайтесь. Ночью я ваша, а днём даже и не своя, — она вышла в ту же комнату и вернулась с толстой тетрадью и ручкой. – До вечера», — махнули от двери её пальчики, и Ада исчезла. На улице заурчал мотор автомобиля, и стихло, а Царёв всё стоял посреди комнаты, может в ожидании ночи, или проявления себя в светлом воздухе дома, откуда только что упорхнула красота, без которой все движения становились бессмысленными.

«Легко сказать – пишите», — размышлял над раскрытой тетрадью писатель. О чём рассказывать, если даже не знаешь, где находишься сам. Можно офантазировать ситуацию, в которую он попал, но для этого нужно иметь особый дар провидения. Кто сейчас может что-нибудь предугадать? В мире царит хаос, какого не бывало до сотворения этого самого мира. Кому-то он выгоден, этот бардак, чтобы среди этой вселенской вакханалии создать своё царство, свой режим. Очень скоро планета с её жителями – жестокими и плотоядными, из-под руки Господней скатится в объятия дьявола. Написать об этом? Но он предупреждает страшные события будущего в книге, что готовится в печать. Только никто ничего не поймёт. Прочтут, конечно, ужаснутся, но никогда  не подумают, что катастрофа должна случиться с ними – человеками, живущими на Земле. Люди не видят себя в будущих событиях, тем более страшных. Только явное, очень заметное начинает пугать, когда уже совсем поздно спасаться. Оттого и беды. Все несчастия человеческие можно предупредить заранее. Но авось пронесёт. И этот «авось» не только русский, он на всех языках звучит, во всех головах свербит. От непостоянства жизни такое непонимание творится. Авось пронесёт беду и на моей жизни ничего страшного не случится. Но случится и плач, и скрежет зубовный – не достанет у Божьего гнева милости к нам. И времени хватит каждому познать такие времена.

Так и не оставив на белых листах ни единой буквы, он закрыл тетрадь и поднялся наверх, открыл шкаф и обнаружил в нём, на полке, спортивный костюм, похоже оставленный здесь для него. Переоделся в него, хотя и не любил физкультурную амуницию, примелькавшуюся на городских улицах, ставшей отличительной формой  мелких бандитов. Кто-то решил, что очень прилично ходить на работу, на свидание и даже в театр в спортивном наряде. Новое, не пролетарское, а мускулистое хамьё заполонило рынки, кабаки, дискотеки, дефилируя в разномастных «адидасах», «найках» и просто в китайском ширпотребе. Они пришли  налаживать рыночную экономику  прямо из спортзалов, стадионов со своей культурой, отражающей сиюминутные потребности организма, и увлекли за собой множество подражателей такому образу жизни. Царёв решительно не понимал, почему так быстро расплодились эти люди с тугими загривками, узкими лбами и плечами непомерной ширины. Они явились вместе с перестройкой, привнеся в жизнь свой лексикон, хамские манеры, презрение к вековой культуре народа и человеческой слабости. Если когда-нибудь существовали питекантропы, то это были они, надевшие спортивные костюмы, кожанки и обрив лохматые головы. Неандертальцы и попали в тупик, столкнувшись с питекантропами. Более культурное племя всегда вымирает при нашествии вандалов. Так было, и будет происходить во все времена. Наше время не исключение. И двухтысячелетняя христианская культура тоже растворится в хамстве, порнографии и распутстве. Вместо иконы, с ликом Божьей матери, почитается фотографическая картинка с оголённым срамом певички Мадонны, культовый образ насильников все мастей не сходит с экранов телевизоров. Америка пожирает половину природных запасов планеты. С помоек американских городов можно накормить голодающее население Африки. Человечеством управляет соблазн. А соблазн подбрасывает…, погоди, погоди, а это неожиданное богатство? Нет, нет. Леон хочет помочь. Он издаёт книгу, где осуждается человеческое непотребство и возвеличивается разум. Выйдет книга, тогда будет видней, что там притаилось в будущем. В конце концов, у многих писателей случаются какие-то помощники, меценаты. Многие великие люди не брезговали писать биографии богатых проходимцев потому, что те платили деньги, нужные для жизни и написания высокохудожественных произведений. Писатель, как человек, всегда зависим от общества, а общество от происходящих в нём перемен. Он в своём творчестве только предугадывает события, но изменить их протекание не в силах. События людьми воспринимаются уже завершёнными, непроизошедшее считается выдумкой — фантастикой. Имя пророка узнают позднее, нежели его пророчества. Долго гадают – сбудется или нет, а случится, и самого  предсказателя помянут недобрым словом (кабы болтал поменьше, ничего бы и не случилось), но те, что поумней, поймут, но  рассудят так – вот если бы всё повторилось заново, такого бы несчастья не произошло. Но дальше будет всё также, по-прежнему – никто никому не верит, ибо сказано – в своём доме пророков нет, а те, что далече и вовсе  не слышны.

Чтобы освободиться от нелёгких мыслей, Царёв решил прогуляться. Он любил ходить, бродить в одиночестве, такие походы успокаивали нервы, но мысли никогда не покидали голову – вырастали из ничего, двоились, троились и, достигнув совершенства, частью исчезали, оставшиеся становились непредсказуемыми, разбивались на самостоятельные течения, спорили, ругались, старели и обновлялись, и каждая прогулка радовала новыми берегами открытий или огорчала зрелостью понимания будущей катастрофы. Осознание дикого упадка морали, безнравственности человеческих взаимоотношений пугали и путали мысли, разум слабел от беспощадности насмешек юродствующих пророков над самыми сокровенными мечтами людей, не желающими опускаться до уровня скотского потребления благ цивилизации. Но сейчас не хотелось горьких мыслей, и он отправился за свежими впечатлениями, пока не зная куда. По не очень широкой улице, зажатой между разномастными и разновеликими дачными домиками, оглядывая заборы, окна, крыши, декоративные и плодовые деревья, Царёв не спеша, двигался навстречу поднявшемуся из-за гор солнцу. На перекрёстке показался мужчина, едва передвигающий ногами, то ли не протрезвевший или уже пьяный. Увидев Петра Петровича, гулеван остановился и пошёл навстречу. Он был довольно прилично одет для простого алкоголика – тёмный в полосу костюм и чистейшего цвета белую рубашку. Ясные голубые глаза глянули прямо в душу.

— Как хорошо, что я вас встретил, — заговорил, пьяно растягивая слова, незнакомец. – Вы теперь здесь живёте. А я в гостях побывал, да подзадержался малость, и ладно, что так получилось – с вами встретился, — он ухватил обеими руками ладонь Царёва и, не отпуская, продолжал говорить. – Вы не отвечайте, я только на вас посмотрю и пойду.

— Куда пойдёте-то? — спросил удивлённый писатель.

— Не знаю. Куда-нибудь. Может быть, вы меня пригласите к себе? — в глазах мужчины появилась мольба.

— Я не могу. Сам, видите ли, в гостях, — смутился Царёв. – И дом мой в городе. А вы где живёте?

— Нигде. И жилья у меня никакого нет. Довелось с вами встретиться и хорошо и ладненько. Поговорить хотелось, но раз не хозяин вы и я не гость. А дом ваш уже не тот, каким вы его оставили, и ещё много нового вам узнать предстоит. Я всегда находился рядом, а нынче едва нашёл вас. Такая вот досада. Пьяным трудно жить, но хуже остаться одному, тет-а-тет с никому не нужной свободой.

— Кто вы такой? – забеспокоился писатель.

— Никто. Просто прохожий, — незнакомец понурился и, сильно шатаясь, отправился своей дорогой. Когда остолбеневший от диковинной встречи Царёв опомнился и кинулся догонять прохожего, того уже простыл след, а может его и вовсе не было. «Привиделось», — подумал он,  сомневаясь в своей догадке. Безмятежной прогулки не получалось, сознание полонил вопрос: «Кто он этот нежданно повстречавшийся мужик? И спросить ничего не успел. Нет, спросить-то – спросил, да ответа должного не получил. Надо было позвать его к себе. Чего испугался? Так всегда бывает, с кем хочешь поговорить – не получается, с надоевшими собеседником – до обморока. Встреча случайная, а никак не забыть. И глаза у мужика светлые, будто горное озеро и когда глянул он ими в лицо, то мелькнуло что-то в глубине их юное и кучерявое, как детство далёкое. Угораздило же таким занудой быть – подумаешь, встретил кого-то, ну и Бог с ним, так нет, теперь неделю, как в повозку запряжённый, думать будешь – по каким далям всю эту поклажу тайную растащить, чтобы забыть навсегда. Сказал же мужик, что прохожий он, чего ещё надобно? И ты прохожий и все остальные того же случая дети. Чего мучаться зря и не просил он ничего, а зачем искал тогда? Говорил же, что едва нашёл. Зачем? Ладно, может, ещё свидимся, — взошёл писатель на высокий берег реки. Вода бежала по руслу глубоко внизу, а другой берег её высился крутым обрывом, где поверху повисли вниз пожелтевшими кронами, зацепившись за свою жизнь тугими корнями, торчащими из земли и похожими на переплетённые конечности спрута, огромные деревья. «Каждый цепляется за жизнь, как может. Вниз головой, но только бы жить. Даже дерево пытается отдалить свою смерть, и только человек всячески приближает катастрофу, коей закончится его пребывание на Земле». По крутой тропинке, протоптанной между камнями, Царёв спустился к воде. По-осеннему медленный поток воды, изумрудным чистейшим цветом переливался в лучах нежаркого солнца. Писатель присел на чёрный, прохладный камень, неотрывно всматриваясь в отраженное в чистейшем зеркале зелёной воды жёлтое небо. Голубой купол над головой, упав в реку, переменил свой цвет, а, может быть, эта увиденная им необычность пробилась изображением с другой стороны земли, преломив через воду свою цветовую гамму. Небо оборотной части планеты. Другое, неизвестное небо, глядело на него из воды, из-под воды, из-под земли. Ему не доводилось бывать на обратных сторонах земного шара, он не видывал тамошнего небосвода, туч и облаков на нём, но знал, что если сейчас утро, то на другом конце света должно быть наступил вечер, и переходящее на другую сторону солнце выжелтило небесную сферу, что и обозначилось на водной глади.

Царёв потрогал проступающее из воды жёлтое небо Америки, может, Индии, ощутил мокрую прохладу осени и решил, что окружающие его природные изыски: зелёная вода, речные камни прекрасны своей неповторимой величавостью, и сама жизнь среди этой красоты не может остановиться и нужно продолжать всё это любить и ждать, когда наполнится этим чувством пространство вокруг и отзовётся взаимностью. Лёгкий ветерок пронёсся в каньоне реки, запестрил воду волнами малого шторма, очистил от потусторонних явлений, деревья над обрывом тягостно зашумели своими опрокинутыми книзу кронами, тучки в небе начали резво набегать на вершины и склоны гор, солнечный свет померк и, обнаружив в природе признаки начинающегося дождя, Царёв поспешил домой. Первые капли дождя всё-таки прихватили его на том самом перекрёстке, где  повстречался  утренний странник, но лишь он вспомнил о нём, как с неба полил мелкий, но густой и холодный  осенний дождь. У калитки дома, куда он стремглав добежал, натянув на голову спортивную куртку, стояла та самая машина, что привезла сюда из города. Промокший, он ворвался в дом с одним желанием скорее увидеть Аду. Но за столом восседал шофёр-кабан,  скаля навстречу вошедшему писателю крупные жёлтые зубы. «Улыбка же у вас», — и даже не поздоровавшись, разочарованный неприятным посещением гость, поднялся наверх сменить мокрую одежду. Надев халат, спустился вниз с желанием не застать водителя, но увидеть красавицу хозяйку. Но никто не собирался уходить, и девушка присутствовала, накрывая стол на троих. Царёв ощутил дикий прилив ревности и вновь поднялся наверх и завалился в кровать – нужно перестрадать свои намерения встречи. Он так боялся своей любви и она, в отместку, полонила его всего, без остатка, он мучился, будто влюблённый юноша, ещё не ведающий наказаний за свои безоглядные желания. Дрожь пронизала тело, покалывала и звала бежать вниз, но разум не отпускал и только когда он услышал, как взревел мотор автомобиля, подскочил к окну и увидел отъезжающую машину. Ада покинула его, и пустота дома пугала. Всего-то шёл второй день отдыха, а столько потрясений пришлось испытать, что не верилось в происходящее. Непонятные или непонятые события утомили писателя, и он заснул крепко, как спят люди, боясь вернуться к действительности.

Проснулся поздно, дождь кончился и, омытая его светлыми струями осенняя природа светилась чистой красой, сброшенной и ещё остающейся на ветвях, листвы. Полюбовавшись из окна величием красок небольшой, но дерзко наполненной потрясающим смешением палитры красок рощицы, где у одних деревьев кроны полыхали жарким пламенем   листьев, а другие уже обнажённые затомились в ожидании холодов, он, вдруг, подумал: «Удивительное дело, люди одеваются теплее в преддверии зимы, а эти оголяются, как женщины на жарком пляже». Относились такие чудные мысли к берёзкам, что составляли основу рощи и с голыми, поднятыми кверху ветвями, будто стараясь прикрыть наготу, выглядели  беспомощными. «Такое неравновесие в природе и жизни – одни девчонки в красивых нарядах радостны и веселы, других уже успели раздеть, и они грустят», — ещё раз вздохнуло сознание Царёва и задёрнулось шторой на окне. Ему ничего и никуда не хотелось, а писать в таком подавленном настроении – произойдёт перевоплощение писательского таланта в пустую сутолоку слов, и возвращения к образам живым и страстным может никогда не повториться. И хотя говорят, что талант невозможно потерять и пропить, но если хорошо попробовать, может получиться. И это не было состоянием привычной хандры – того впечатляющего безделья, когда творческие люди мучаются беспричинной тоской по работе, хотя их всегдашний труд и состоит в мысленных поисках выхода из периода сладостного бездействия. Да-да, того беспечального сибаритства, из которого и рождаются замыслы новых произведений. Можно месяцами слоняться по  улицам, кабакам, гостить у друзей, вести пустые беседы с пьяницами, доморощенными интеллектуалами и просто дураками, но все эти посиделки, вдруг выплеснутся тёмной ночью или светлым утром циклом замечательных стихов, мечтательной повестью, картиной, воспроизводящей саму печаль непреходящей хандры (хотя не знаю, возможно ли такое впечатление). Этого счастливого состояния никогда не знают графоманы, потому ежедневно корпят над созданием своих шедевров, не понимая, как можно тратить время жизни на глупости. И удивляются, когда, вдруг, из легкомысленно потраченного времени рождаются драгоценные строки слов, безумно-прекрасная живопись, всё самое-самое читаемое, слушаемое и прославляемое. Вообще, ситуация знакомая Царёву, но поражала причина безмолвия – любовь. Чувство это ещё недавно казалось безвозвратно утерянным. Долгие неудачи развели его с женой и более уже не допускали участия в серьёзных отношениях с женщинами. Были, конечно, романы с амбициозными поэтессами, романистками всех мастей – напыщенными и очень мало похожими на женщин. Они уже перестали быть женщинами, но ещё не совсем превратились в писателей и не потому, что не хотели того, а были задуманы природой на совсем другую роль в мире – воссоздавать человечество. Они перестали этим заниматься, увлеклись поисками  литературной славы, объясняя своё одиночество присутствием таланта. Царёв замечал, что отрыв от женского начала порождает болезненное восприятие жизни, слов в ней и всего происходящего вокруг. «Лучше бы они сплетничали на кухне, ласкали своих мужей и были бы по-женски счастливы», — такой приговор выносил он своим подружкам, что уже на утро становились невыносимой обузой, досаждая многословием в непроходимой глупости. И справедливо полагал, что для женщины нет глупее занятия, чем старание казаться умной. Он давно заметил – удачливыми поэтами и писателями, что встречались на его пути, почитались женщины довольно благополучного образа жизни – замужние и без всяких мужских повадок.  Ибо освобождение женщины от гнёта в социуме, ограничилось перениманием самых гнусных и мерзких мужских привычек. И если мужчины при наличии таковых особенностей крепко держатся на ногах, то женщины отправляются в ад, ещё проживая на земле, впрочем, не понимая своей вины в этом. Признание вины – признак совершенного разума. Увы, ни к одной женщине такой тождество сил не подходит. Лишь каприз – почему им можно, а нам нельзя, руководит эмансипацией женщины. Потому и нельзя, что невозможно за короткий период превратить сознание женщины в мужское понимание жизни. Что можно и что нельзя, вопрос очень долгого времени, когда разум укрепится в понимании греха и святости. Тогда можно всё, но станет ли эта вседозволенность необходимостью или достаточно будет простой женской жизни и материнского счастья в ней. Когда Царёв начинал объяснять такие истины в стенах какого-либо салона, заполненного литераторшами, курящими сигареты, дым которых щипал глаза, и они подёргивались туманом, что считалось достижением необъяснимого оргазма вдохновения в сознании чего-то, на него смотрели, как на маньяка, посягнувшего на невинность сразу всех женщин вселенной. Он быстро исчезал, и уже по дороге к дому понимал, что если обесчестишь всех девственниц сразу – это страшное преступление, а вот если всех, но поодиночке – геройство. И при всех его долгих, мучительных и часто недобрых мыслях о прекрасной половине человечества – любовь жуткая, светлая и почему-то далёкая.

От разочарования и тоски его даже зазнобило. Он скинул халат, переоделся в спортивную одежду и отправился гулять в осеннюю рощу. Ступая по занесённым спелой листвой тропинкам и ощущая, как вслед его шагам скрипят листвяные половицы, он, вдруг, подумал, что точно также хрустят чистые листы бумаги, и настроение его тотчас переменилось к лирике. Прогулка на вольном воздухе и наедине с собой, – что  может быть лучше. И ноги сами повели в глубь леса, будто знали – где-то там впереди, в золотистой тиши берёз упрятаны покой и радость. Маленькая роща, полыхавшая в окне весёлым пожаром, оказалась велика и в некоторых местах труднопроходима. Чёрные, причудливой формы коряги неожиданно загораживали протоптанную дорожку, и откуда они могли  появиться в этом светло-белом берёзовом лесу, было неясно. Приходилось разбирать завалы или попросту перелазить через поваленные деревья. Преодолев очередную преграду, Царёв присел передохнуть на трухлявый пень, будто специально оставленный здесь для гуляющих писателей. Его огромный и сказочный вид не мог не привлечь внимание, но заодно и пугал своими размерами потому, что дерева такого объёма в молодой роще едва ли можно было сыскать. Но любование пнём и восседание на нём получилось недолгое – за деревьями, что от начала рощи начали тускнеть и приобрели тёмный цвет, хотя по строению ствола оставались всё теми же берёзами – появился нечёткий силуэт человека, что уходил в тёмную чащу леса. «Леон», — закричал Царёв, узнав высокую мужскую фигуру даже со  спины. Он рванулся за своим благодетелем, не подумав о нелепости самой возможности его появления здесь. Одержимый одним желанием догнать зачем-то нужный ему призрак, он мчался по узкой дороге, одолевал завалы и дико кричал вслед уходящему: «Леон, Леон». Наконец он упал, больно ударив колено и оцарапав о сучья валежника лицо и руку. Поднявшись, он огляделся. Его окружал сумрак, затаившийся между тёмными деревьями. «Дантовский лес», — явилась мысль  в сознание писателя. Огромные деревья, окружившие его, постанывали неясным тягучим звуком. Он прислушался к этому стонущему скрипу. «Леон, Леон», — слышалось в мрачном стенании стволов. Страха не было, но из глубин  леса пахло серой, там, в глухой чаще горел костёр.   Хотелось туда пойти, но что-то удерживало его на месте. Наконец он решился, но едва был сделан шаг вперёд, костёр ярко вспыхнул, и в ответ погасло сознание.

«Опять привиделось», — подумал Царёв, очнувшись, сидя притиснутым спиной к толстому стволу берёзы. Но сильно болело ушибленное колено, и кровоточила рана на руке, саднило правую щёку. Он осмотрелся вокруг себя – ни пня, ни валежника. Чистенькая осенняя рощица, пронизанная светом и омытая недавним дождём, совсем не будила воспоминаний о сумеречном происшествии. Поднявшись, размял руками колено и, прихрамывая, зашагал в сторону, откуда, как ему показалось, свет дня пробивался мощнее.  Через несколько минут, выйдя на окраину рощи, ещё раз подивился несоизмеримости масштабов веселой берёзовой рощицы и глухой, непроходимой чащобы мрачного леса, плохо понятного произошедшего и милой ясности происходящего. Опасаясь возврата кошмаров лесной прогулки, Царёв ускорил шаг, насколько позволяла ушибленная нога, и вскоре оказался у ворот дома, где ожидал встречи, а,  может быть, и сочувствия. Но дом встретил пустотой духа – никого живого не нашлось ни на первом, ни на другом этажах.  Костюм пришлось снять – испачканный и порванный там, где выпирало ушибленное колено, он не годился для выхода на люди, а уж тем более для рандеву с девушкой.  На улицу вышел в халате, набрал из колодца воды, сбросил одежду, облился ледяной водой, потом ещё и ещё, пока тело не перестало гореть и, приняв температуру воды, перестало реагировать на холод. Лишь тогда, накинув халат, дрожа, он затрусил в дом. Впервые открыл холодильник и обнаружил в его бесконечных, морозно пахнущих, внутренностях всё, чего бы мог пожелать вкусить или выпить современный человек. Выбрал на закуску, заботливо порезанный и красиво уложенный в тарелку, кусок красной рыбы, прихватил бутылку водки и уселся за стол. Телевизор работал (водитель-кабан не потрудился выключить), на экране бродили диковинные животные, диктор рассказывал о природе Австралии. «Это уже лучше», — решил Царёв, по-хозяйски налил полный стакан водки, вспомнил про больное колено, намочил спиртным ладонь и растёр ушибленное место, и лишь потом опрокинул содержимое стакана в рот. Через некоторое время тепло разлилось по телу, и он успокоился. Кусочек красной рыбы, уложенный на ломоть чёрного хлеба, выглядел очаровательно, а на вкус изящный бутерброд оказался просто изумителен. Передача из Австралии показалась откровением самого пятого континента, и Петр Петрович на время забыл неприятные события дня. А, может, и навсегда. Он блуждал взглядом по просторам саванны, знакомился с аборигенами тех далёких земель, узнавал привычки кенгуру, и восхищался умелостью тамошних фермеров, собирающих три урожая в год.

Сумерки за окном начинали сдавливать пространство света, где в одиночестве коротал отведённое благодетелем время отдыха писатель Царёв. Он подлил в стакан водки, но тут вспомнил о сигнальном номере книги, который должен был просмотреть. Но где искать её не знал, и брал ли из машины, не помнил. Оставив выпивку, поднялся наверх, открыл дверцы шкафа и обнаружил то, что хотел найти. Пробный экземпляр его новой книги был отпечатан на отличной белой бумаге в великолепной твёрдой обложке, а внушительный объём издания вызывал уважение даже у самого автора. Выпив оставленную на столе водку, начал просмотр произведения. Чем дальше прочитывался текст, тем болезненней становилось ощущение, что книга уже живёт сама по себе. Она родилась и успела вырасти за тот период, когда он пытался устроить рукопись в редакциях журналов. Не удалось, но за это время его мытарств, ссор с редакторами, разочарований в людях, между ним и строками романа выросла стена отчуждения. Слова помнились, но казались чужими, а иные надсмехались над автором высокомерием ранних мыслей, более тонких и изящных, нежели нынешние, а может, и будущие литературные изыски. Он устарел – роман оказался намного современнее и своевременнее, а попытки прояснить некоторые мысли на страницах собственного произведения не удавались, он опередил себя и потому состарился, слова в строках романа торжествовали победу над временем и событиями в нём. Писатель очень скоро устал, закрыл книгу, не подчеркнув и не исправив ни единого слова. «Что же это такое происходит? – горестно вздохнул он. – Ведь я всегда оставался недоволен написанным ранее. А тут будто бы рад всему, что ни сказано. Очень странно. Наверное, правда, что мне нужно отдохнуть. Почему бы и нет? Зачем я себя мучаю? Чего мне не хватает? Баста. Просмотрю последнюю главу и на этом всё». Но едва он снова открыл книгу, как, вдруг, среди строк появилось лицо Леона. Мёртвыми глазами он смотрел со страниц, потом в них сверкнул недобрый огонь. Буквы поплыли и исчезли с листа. «Ну и денёк», — испуганно прошептал автор и захлопнул книгу.

После всех злоключений минувшего дня необъяснимое предчувствие опасности приступило к нему со своими беспокойными грёзами. В ночных шорохах и неожиданных вскриках ночных птиц за окном слышалось страдание оставленного им мира. Он боялся пошевелиться, в углах комнаты затаился страх и, казалось, что если произойдёт какое-либо движение, то ужас заполнит пространство и выйти отсюда будет невозможно. Снова пришло ощущение своей потерянности в глубинах необъятного Космоса. Это чувство сковало все его члены и мысли и, будто усталый сфинкс, с приросшим вместо туловища креслом, он замер, ничего не ожидая и  ничего не страшась. В ушах свистел невесть откуда взявшийся ветер, уносящий прошлое, настоящее, оставляя малые надежды на будущее, и Царёв явственно и воочию узрел, как взбесившийся воздух понёсся над взлохмаченным штормом неизмеримым океанским простором, завихрил все узнаваемые события в клубок, вздыбился смерчем и исчез в пучине вод. Стало тихо, углы комнаты просветлели, кресло отделилось от своего пленника, он поднялся, облегчённо потянулся и отправился спать. «Утром пойду на реку. Там легко дышится, и нет леса», — решил писатель, поднимаясь по лестнице.

Необычные происшествия дня породили усталость, и он быстро задремал. На время отступили мысли о любви и её постоянстве, грехопадении и святости, продолжение жизни оставлялось на следующий день,  и благодатный сон опутал непрозрачными сетями Морфея голову и тело писателя, вывернул сознание на потусторонние встречи, порой совершенно неясные в своей надобности, но они происходят кем-то ограниченные по времени и часто, проснувшись, становится жаль незаконченных видений ночи.  В этот раз ночь не подарила никаких волнений, сон случился непрерывен и тёмен – без сновидений. Проснувшись под утро, он сразу почувствовал, что рядом кто-то есть. Рука потянулась в сторону ожидания тепла и натолкнулась шелковистость кожи женского тела, задрожала, дрожь перекинулась на тьму комнаты, стала слышной, застучало сердце и, чтобы унять чувственную лихорадку, Царёв прижался к найденному теплу и так остался ждать оживления предмета своей радости. Ада пошевелилась и обвила руками шею влюблённого писателя. Этот чувственный зов был тут же услышан любовником и, нашедши её губы, он сразу забыл обо всём, что когда-то происходило вокруг. «Ада, Ада», — шептала ночь, и слух наслаждался произносимыми звуками милого имени. Страсть немедля срослась в объятия и ослабила их, когда иссякли её силы и последний, едва слышный выдох любимого имени сладким изнеможением затрепетал на губах Царёва, утро уже вкрадывалось через портьеру на окне и неровным светом высвечивало лицо девушки в ореоле разметавшихся по подушке волос.

После всех волнений в событиях, потрясших воображение Царёва,  в его душе и сердце неожиданно наступил покой. Он безмятежно валялся на постели, хотя  утро ярким светом пронизало тяжелую ткань портьеры, не хотелось вставать с места, где простыня ещё теплела страстью любви. Улыбаясь воспоминаниям счастливых минут, он поднялся и тут понял причину хорошего настроения – Ада находилась рядом сегодня ночью и утром это тоже была она. Да, она и только она должна быть рядом с ним и тогда счастье, наконец, улыбнётся ему прямо в лицо. До этой ночи он плохо представлял, что  с ним происходило. Не помнил и не понимал, где находится, и какая фея приходила ночью, что за чудеса пугали своими колдовскими чарами в роще, какой-такой человек встретился утром на перекрёстке, и о чём говорили его слова. Теперь всё стало по-другому, он видел девушку в свете раннего утра, спящую здесь, на этой постели, и это была Ада. Она есть, она существует, а более ничего не нужно, остальное у него есть. Царёв раздвинул портьеры, и солнечный свет залил комнату. И утро есть – яркое, солнечное, замечательное.

Дни полетели, замелькали, как огоньки в окнах ночного поезда, но уже счастливые, ожидающие приближения того пространства, куда и спешит состав, и где обновятся мысли, слова и жизнь станет непохожей на прежнюю скуку души, исчезнут беды, и запестрят из нового календаря сутки, месяцы, годы любви и блаженства. Царёв понимал, что таких чудес на свете не бывает, но душою, доверчиво обратившейся к юной любви, верил – так и произойдёт потому, что там, куда спешат дни его гостевания на этой милой даче, ждёт счастье, которое имеет своё имя – Ада. Она была здесь, рядом, но ждала его и там, где они должны встретиться уже навсегда. Он стал беззаботен, как мальчишка, гулял по утрам на реке, с радостью спускался и поднимался по крутым берегам её поймы, бродил на дальние расстояния по каменистому руслу, ему нравилось тихое одиночество и созвучное мирному  течению воды мысленное созидание удивительных зарисовок, окрашиваемых причудливой формой слов, что  казались ему началом будущих романов и даже стихотворений, которых он никогда не писал во взрослой жизни, а тех, что сочинял в юности не помнил. Огромные камни, в обилии встречающиеся на пути его продвижения в юность, казались живыми и своей постоянной  задумчивостью дополняли счастливое одиночество, а их вечная неподвижность подтверждала радость несуетного пребывания на земле. Царёв стал неутомим в этих походах, забирался всё дальше и дальше, хотелось увидеть начало истока, но русло в верховьях реки становилось узким, вода не давала прохода, а выбираться на берег  он не имел желания, там теснились дачные домики и жили люди, общение с которыми было противно тихой красоте природы. Силы его воспрянули, ноги легко скакали по камням, в руках появилась крепость, а в глазах живой блеск и только тетрадь, что вручила ему Ада в начале встречи, оставалась забыта и пуста, как и вся прошлая жизнь. И даже когда писатель возвращался домой, усталый, полный восторга и мыслей, он не прикасался к перу. Купался у колодца, обедал, дремал в кресле у телевизора и ждал появления Ады и когда она, наконец, приходила, у него пропадали все чувства, кроме желания наслаждаться движениями и улыбкой возлюбленной. Ожидание ночи утомляло его сознание, он тяготился мучительно долго тянувшимся временем вечерних часов и, не выдержав любовной пытки, пораньше укладывался в постель, ворочался, вздыхал, кашлял, призывая девушку последовать за ним на ложе любви. Но Ада приходила поздно, когда сон морил чувства, и недовольное сознание засыпало, и только ближе к рассвету она дарила ему свою близость и исчезала, когда комната наполнялась светом. Но даже такая не очень ясная радость овладела им полностью, покорила разум, объединила все стремления в одно желание – обладать девушкой не периодически, а всегда – вечно. Влюблённые категоричны и в этом их сила и слабость. Скорее слабость потому как в период безумной влюблённости мужчина подвержен опасности остаться навсегда безголовым самцом. Забывший о себе и творчестве, Царёв никак не думал о таких пустяках, он чувствовал пробуждение сил, которые дарила любовь, всепоглощающая страсть терзала  душу и тело, принося радость новизны в  его жизнь.  

Забыв счёт и названия дней, он и в это утро бродил по реке и возвращался домой в самом благостном расположении духа, когда увидел у ворот чёрный автомобиль. Сердце вздрогнуло от недоброго предчувствия.

— А вот и наш отпускник, — встретил его у двери Леон. – Посвежел. Воздух вам на пользу, Петр Петрович. Но собирайтесь, едем домой, в город.

— Да, конечно, но я хотел бы… — замялся Царёв.

— Попрощаться? Не стоит. Да и прощаться здесь не с кем, — Леон повёл рукою вокруг. Уныло опустив голову, гость отправился переодеваться, по пути соображая о продолжении разговора.

— А Ада, она где? — спустившись вниз,  спросил он.

— Нигде. Её больше нет.

— Как нет? Она была здесь, со мной. Я бы хотел и дальше быть с ней. В конце концов, я могу на ней жениться, — отчаянно выпалил Царёв.

— Не можете, — спокойно возразил Леон. – Ада не существует. Она плод вашего творческого воображения. Призрак, подаривший вам мгновения радости, не более того. Уверяю вас – всё пройдёт, едва мы переберёмся в город. Нельзя серьёзно воспринимать любовь к женщине. Тем более к той, которую больше никогда не увидите. Напишите о своём пережитом счастье и чувства ваши станут вечными, на бумаге.

— Но вы не можете так поступить. Я люблю Аду, — восстал дух влюблённого.

— Могу. Потому, что желаю вам только хорошего. От начала своего сотворения мужчина никогда еще не бывал счастлив рядом с женщиной. В крайнем случае – надолго. Даже в раю, ради соблазна, Ева предала Адама, скормив ему остатки запретного плода, чтобы разделить с ним ответственность за содеянное ею зло. В результате был потерян рай – беззаботное человеческое детство. И виновна в этом женщина. Это причудливое создание только форма, наполненная соблазнами, грозящими мужчинам крупными неприятностями. Я ненавижу женщин, они не позволяют человеку вернуться в райские кущи. Ну, да об этом мы ещё с вами поговорим. А сейчас в путь, — категорично отмёл все будущие возражения Леон.

Усевшись в автомобиль, Царёв почувствовал такую тоску, будто его заключили в темницу на вечный срок. Не существовало никакого выхода из этого мрачного пространства, кроме побега, но, как и куда бежать автор романа не ведал даже в самых фантастических помыслах. Трудно было вообразить, что слова Леона несут неотвратимость разлуки с Адой. «Не может быть, он наверняка шутит», — билась надеждой мысль в голове Царёва. Он боялся обратного и потому молчал, чтобы не приблизить окончательное разочарование. По мере приближения к городу стало казаться, что всё произошедшее ранее – сладкий сон, пронёсшийся в ночи, как весенний ветер, пахнущий осенней жаркой листвою, укладывающейся немыслимыми узорами на остывающую ко времени зимы землю. Этими узорами расцветало лицо Ады, разметавшей волос на подушке тем утром, когда он не мог наглядеться на случившееся чудо своей любви. Он не пытался убедить себя в нереальности произошедшего, находился где-то на границе были и сна, но слова отрицания в существовании девушки, произнесённые Леоном, склоняли мысли к мистическому восприятию времени присутствия на даче. По дороге к дому писатель впал в состояние полной апатии, и только при лёгком потряхивании автомобиля как бы пробуждался, но тотчас пропадал на необозримых просторах видений утомлённого разума.   Мелькали, как искры, эпизоды из прошлой жизни, они угнетали своей беспризорностью, неприкаянностью, саднили болью обид, вздрагивали, когда среди безобразного хаоса неудач вспыхивал красивый образ Ады, тогда он открывал глаза, и видения пропадали и вот в один из таких прозрений, перед открытым взором вырос город, и машина запетляла по его, обрамлённым желтизною осенних деревьев, улицам.

— Вот мы и дома, — послышалось с заднего сидения. Машина остановилась, но Царёв не спешил выходить. Он не узнавал своего жилища. Всё вокруг было ему знакомо, а вот сам дом изменил окрас, высоту и все прочие архитектурные особенности своего бывшего присутствия на этом месте.

— Что это? – спросил хозяин, не узнавая родного дома.

— Я подумал, что великому писателю не подобает жить в старом, обветшалом доме и попросил своего архитектора создать строение, достойное хозяина. Простите, что не посоветовался с вами, но кажется, получилось неплохо. Зная о вашем отверженном ныне обществом консерватизме, постройка исполнена в стиле ретро. Поглядите, какой чудный балкон, стоя на нем, будет легко размышлять, объединяя прошлое и будущее. И потом, после выхода романа будет много гостей – умных, глупых, всяких, что явятся вас поздравить. Нужно их будет достойно принять, чтобы видели, что Пётр Петрович не только умеет хорошо писать, но и живёт вполне прилично. Нужно привыкать к славе, а это первые шаги на пути к ней, — Леон указал на новый дом. Хозяин не сумел ничего возразить, хотя было очень жаль старых уютных комнат, белёных потолков, зелёных ставней, скрипучих половиц, которые воспроизводили звуками настроение жильца, всё это помнилось с детства и всегда жаль потерять такие простые, родные взгляду вещи и звуки так неожиданно и скоро. По уложенной плиткой дорожке Царёв подошёл к крыльцу, осмотрел фасад дома вблизи. Леон намеренно отстал, давая возможность хозяину привыкнуть к новой обстановке. Пара белых колонн, что поддерживали небольшой по размеру, резного дерева, балкон, красноватое, как и плита дорожки, крыльцо, большие светлые окна, тяжелые с вида деревянные двери тёмно-коричневого цвета – и всё новое, нетронутое, дополненное чистотой осеннего света, сияло свежестью.

— Возьмите ключ, Пётр Петрович, — раздался позади голос Леона. – Сегодня вам предстоит знакомство с новым домом и книгой, что вы найдёте внутри, а завтра состоится её презентация в зале нашей редакции. Народу будет много, так что извольте подготовиться. Забудьте о прочих  делах, устраивайтесь в новом доме, а вечером я к вам загляну. Тяжелые с вида двери на удивление легко растворились, и хозяин оказался в сверкающей зеркалами передней. Понурое его отражение в них никак не сочеталось с белизной стен, лакированным паркетом и зеркальными платяными шкафами. В своём старом, видавшем виды, костюме он не вписывался в интерьер даже прихожей своего дома. Не ощущал радости возвращения, а  все новости в судьбе, новый дом, другие события начинали тяготить своей немыслимой скоростью.  Царёв ослабел уже от начала впечатлений и пошёл дальше в глубь дома с одним желание где-нибудь прилечь. Прошёл по наполненной сверкающим хрусталём люстры и новой мебелью зале, нашёл уютную комнатку с небольшой софой и завалился на неё прямо в одежде, сняв лишь пиджак и башмаки, и пропал в пространстве, где громоздились мрачные, безрадостные мысли.

«Глупости всё это, — подумал Царёв, то ли, проснувшись, а может, просто очнувшись в маленькой  уютной комнатке, разглядывая гладкий светло-синий потолок. – Мне помогают, а нам ещё и не нравится. Прошлого жаль. Молока давно в долг не брал. Живи, радуйся. Заботятся о тебе, о твоём таланте, а ты всё недоволен. Свойство каждого маломальского писателя – всегда быть чем-то недовольным, даже хорошей жизнью. Поэты, наверное, единственные люди, что помнят небесный рай и потому приемлют земную жизнь, как случившееся с ними несчастье. Причём только с ними, остальные земляне не в счёт. Зачем их считать, если многие не помнят события вчерашнего дня, а уж счастливое детство человечества и подавно. Вставать надо и делом заниматься – рай трудом человеческим возвернётся. Дом осмотреть надобно, вдруг, придёт кто-нибудь, а хозяин и сам здесь будто чужой. Привыкать к славе будем прямо сегодня, сейчас». Осмотром дома он остался доволен. Наверху просторная спальня с мягким ковром на полу, широкой кроватью, плотными шторами на окнах была наполнена тишиной, что и навевало покой в состояние души. Рядом небольшой кабинет с письменным столом, шкапами, в которых Пётр Петрович обнаружил свои бумаги – старые  рукописи, всё в отдельных папках (он вспомнил всегдашнюю неразбериху своего архива, долгие поиски нужных произведений и поблагодарил кого-то за наведённый порядок), пронумерованных и разложенных в степени исчисления. «Как же это можно за неделю успеть обустроить дом, разобрать бумаги, ещё и обстановку сменить», — неопределённо подумал он. Спустившись вниз, прошёлся по гостиной, уставленной мягкими диванами и стульями с большим круглым столом посередине. Широкие окна наполняли комнату ровным дневным светом. В соседней зале лакированный паркетный пол приглашал к танцам, а кресла и диваны к отдыху под декоративными деревьями, растущими в деревянных кадках, и любованию домашними цветами, весёлыми красками облепившими подоконники.  Кухня блестела посудой и современной техникой, какую Царёв видел только в телевизионной рекламе, а в противоположной стороне дома он обнаружил туалетную комнату и душ с горячей водой, что его искренне обрадовало: «За холодной водой за два квартала ходил в колонку, а тут кипяток в кране и сколько хочешь. Чудеса, не поверишь». Познакомившись с убранством комнат, интерьером стен, окон и потолков, и вновь поднявшись на второй этаж, нашёл в кабинете упаковку книг своего романа, распаковал, и в его руках зашуршала страницами, пахнущая типографией, красочная и довольно увесистая книга. С оборотней стороны жёсткой обложки на него смотрел он сам, с фотографии, которой не помнил и где, стоя под раскидистой берёзой, возрастом моложе нынешнего, улыбался чему-то открыто и смело. На фасаде обложки молодой человек, уже подготовив для своей шеи петлю,  смотрел через этот гибельный размер на светлеющий невдалеке православный храм. «На лету схватывают тему, — удовлетворённо подумал автор. – Фотография, конечно, хороша, но откуда взялась – вопрос. Не забыть расспросить Леона о дизайне книжной обложки, откуда эти фантазии», — решил Царёв и увлёкся чтением собственного сочинения. Старые переживания захватили воображение автора, и он перенёсся во времена рождения произведения, когда бродил по улицам города, обдумывая сюжеты, где герои, подчас, оказывали сопротивление его замыслу и заводили мысли в такие дебри, откуда часто становилось трудно выбираться, но он не ограничивал их свободы и усматривал в этих вольностях справедливость нелёгкого писательского труда, где в удивительных лабиринтах мысли обнаруживались совершенно неожиданные движения человеческих намерений, начисто отвергающих прежние, еще недавно явственно слышимые мотивы произведения, и нередко требовали переосмысления работы над ним. Он возвращался домой, что-то переписывал заново, вставлял в уже определённые линии сюжетов выверты своих неугомонных, непредсказуемых героев и наслаждался незаконченностью распределения ролей, главных и нет, посредственных и великих и оставался, после  перемен действий в событиях романа, доволен своей режиссурой в жизни  вымышленного им мира. В отличие от небольших рассказов, что он писал и печатал в газетах и журналах, где герой в своём одиночестве был обречён совершать поступки согласные замыслу писателя, не успевая отклоняться от означенной судьбой дороги, которая уже к началу написания, в своём истоке, имела  придуманное окончание, и образы действующих лиц раскрывались скорыми движениями мысли и пера, не давая времени возникнуть искажениям в рядах повествования, роман не поддавался быстрым решениям, его герои отчаянно спорили с автором, предлагая свои пути, определяющие их жизнь в книге, и даже мелкие поступки, вдруг, становились судьбоносными и выделялись высшими категориями человеческих качеств. Часто продолжение написания романа тормозилось из-за упрямства героя или героини, их нежелания врастать в оболочку, придуманную  автором. Стройность композиции распадалась, мысли разбивались на малые формы, а содержание некоторых глав романа становилось бессмыслицей. Тогда писатель уходил из дома, заглядывал к кому-нибудь в гости, отвлекался от переживаний, но, оставшись в одиночестве, дискутировал со своими героями о продолжении действий в ареале оных на страницах книги. И вот роман закончен и книга – доказательство окончания событий, заключённых в ней, читается автором, как чужое произведение, творение незнакомого вдохновения, потому что создавалась усилиями творца, но созданные по образу и подобию живые существа перехватили инициативу в продолжение своей жизни и дописали картину бытия красками, отличными от замысла создателя. И потому по мере перелистывания страниц росло напряжение на лице Петра Петровича. Он не справлялся с полётом мысли своего раннего вдохновения и вскоре, устав, от недопонимания высказанных в прошлом слов, захлопнул книгу. «Недолго и свихнуться. Для того чтобы писать новое, надо забыть всё содеянное вперёд. Так говорили великие люди. Забыть, забыть и не вспоминать», – он оделся и вышел прогуляться в город, где отсутствовал целую неделю.

Захватив книгу, Царёв отправился на окраину города, на улицу Навои, к своему другу – поэту Никитину. Поделиться радостью и услышать отзыв друга на своё многострадальное произведение было естественным желанием автора. Ещё никто ничего не сказал о вышедшей книге, и хотя хорошо организованная презентация романа, несомненно, вызовет всплеск критических статей, но мнение близкого по духу человека всегда важнее оценок продажных литературоведов, зачастую судящих об изданных книгах по дизайну обложки и мельтешению писателя в окололитературных тусовках. Природа городского ландшафта уже готовилась к зимнему сну, многие деревья сбросили листву, сквозь их голые ветви просвечивало мутное осеннее небо, и только красавицы ели чудными тёмно-зелёными свечами тянулись ввысь, радуясь наступающей зиме, ожидая, когда снег украсит их ветви белоснежным одеянием, и они станут самыми красивыми созданиями природы в шубках из настоящего небесного меха. Петр Петрович любил свой городок и пристально всматривался в остатки отчаянной красоты облетающих листьев, поднял несколько из них и с этим полыхающим  огнём осенним букетом в руке постучал в калитку ворот дома Никитина. Хозяин появился не сразу, но, закрыв собаку в будке и, дождавшись, когда друг войдёт во двор, радостно облапил его за плечи и, не убирая рук, повёл в дом.

— Где ты пропадаешь, Петруха? Тут такие дела происходят. Фаерфас, твой друг, изволил отдать концы прямо на заседании литературного совета. На посту преставился, представляешь? Не знаю, как кому, а мне его жаль. Зануда, конечно, был, но отличал ремесло от искусства. Журнал на нём держался, и пусть половина страниц заполнялась всяческой мурой, но парой неожиданных и смелых вещей, откопанных им среди тонн макулатуры, поддерживался живой читательский интерес к «Горизонту». – Царёв даже остановился от такого известия. Недавний сон явственно проявился в сознании писателя и он, слушая Никитина, лихорадочно искал связь между видением и явью, тем прозрением, которому он не придал особого значения и смертью редактора, отправившемуся на его глазах в потусторонние дали. Стало страшно, он плюхнулся в  кресло у стола и сделал вид, что переживает по поводу неожиданной кончины Фаерфаса. Но пугало его другое – слова покойного, сказанные в том вещем сне: «Ты в начале пути и хозяин твой уже рядом». Что бы такое это могло значить? Фантасмагория сна, но Фаерфас-то упокоился по настоящему. Может, хотел подарить новый сюжет столь необычным способом? Говорил же он потом беззвучно, но понятно со стены о писательском провидении. Поиски ответа прервал хозяин дома, отсутствующий некоторое время и появившийся под руку с миловидной, молодой женщиной.

— Знакомься, Петр Петрович, моя сестра Алевтина, приехала из Красноярска навестить брата. Так что сегодня у нас праздник в честь желанной гостьи. – Царёв поднялся, поклонился и сразу растерял мрачные думы и весь отдался приятному созерцанию женской, не то, чтобы невиданной, но какой-то заповедной, красы. Полное круглое лицо, алые, не тронутые помадой губы, чёрные, будто насурьмленные брови и корона из волос, заплетённых в косу, сверкающих антрацитом, венчала голову женщины. Тёмные, глубокие, как ночь глаза её вздрогнули тёплым светом, когда она подала руку гостю, и щёки от волнения зарумянились.

— Аля, — выдохнула она своё имя и Царёв, прикоснувшись губами к маленькой, спрятавшейся у него в ладони, руке назвал себя. Его поразили бездонные глаза женщины, и он задержался в их дивном пространстве, забыв о причине своего прихода, и ожидание хозяина не смущало его искреннего восхищения чистотою взгляда сибирской гостьи.

— Как там Красноярск? – задал он лучший в своём состоянии вопрос.

— Стоит. На том же месте, что и много лет назад, — улыбнулась началу его пробуждения Аля. Её мягкий, похожий на улыбку голос окончательно очаровал писателя и, присев в кресло, он вознамерился слушать женщину, но она вышла в другую комнату, а её присутствие сменил Никитин.

— Что, с первого взгляда? Я не против, влюбляйся. Но вначале нужно хотя бы стол накрыть. Не возражаешь?

— Нет, — согласился гость и, вспомнив о причине визита, достал книгу.  — Вот, издали. Дарю.

— О, это уже серьёзно. Поздравляю. Рад за тебя, очень рад. Прочту сразу же. Теперь у нас два праздника, — обратился он к сестре, вносящей на широком блюде круглый румяный пирог. Потом появились дымящиеся вареники, рыба, варёная баранина, и салаты – красиво уложенные овощи в зелени, среди которых аппетитно выглядывали кусочки крабового мяса и морские водоросли. Запотевший графин хозяйского самогона, настоянный на ягодах красной рябины, алел в центре стола.

— Давайте выпьем за искусство, которое пополнилось новым произведением, надеюсь, оно станет украшением нашей литературы. За тебя Пётр, дай Бог новых вдохновений в творчестве и жизни, — хозяин стоя осушил рюмку.  Царёв тоже выпил, и тепло разлилось по телу, воздуху, стало уютно и светло то ли от напитка, а может от сказанных добрых слов или  это присутствие милой женщины создало атмосферу праздника в давно знакомом, дружеском доме. Но тут во дворе совсем дико и отчаянно залаяла собака, слышалось даже, как она билась в запертой будке, пытаясь вырваться на волю. «Леон», — определил по бешенству собачьего лая Царёв и тот тут же вступил на порог дома.

— О, да я вижу у вас тут пир горой. Вы уж извините, неотложное дело, — вместо приветствия проговорил вошедший. — Хотел многое сказать, но в дороге от вашего дома, Петр Петрович, сюда, слова растерялись, потому буду краток. Презентация книги завтра в 17часов, но вы, Петр Петрович, приготовьтесь пораньше, за вами заедут, нужно будет ознакомиться со сценарием вечера. Оденьтесь приличнее. У вас в доме, в платяном шкафу, я оставил свои подарки, привезённые из Парижа. Думаю, одежда будет вам в самый раз. Приглашайте своих друзей, — Леон положил на стол пачку новеньких билетов. – Жду вас непременно. А теперь не буду мешать вашему празднику.

— Но позвольте, разве так уходят. Попробуйте пирога, напитка, — поднялся гостеприимный хозяин.

— Только несколько минут, — Леон  присел, скинув на спинку стула черный длиннополый плащ. Тёмный с блёсткой костюм, белоснежная рубашка с чёрной бабочкой, чёткий пробор меж смоляных, напомаженных волос, бледность чересчур красивого, но холодного лица, учтивость и независимость взгляда завораживали и оставляли гостям и хозяевам лишь роль присутствия при появлении и действиях этого человека. Он не раздражал своим видом и поведением, но и не радовал, и почему-то хотелось быстрее избавиться от напряжения атмосферы воздуха, внесённого его приходом, но хлебосольство хозяина не позволило сразу отпустить загадочного гостя.

— Я хочу выпить за поэзию. Мои знакомства с великими поэтами, состоявшиеся в разные годы, столетия и эпохи подарили мне несколько необычные переживания. Вергилий и Данте, Шекспир и Гете, Байрон и Пушкин, Блок и Хлебников бывали моими друзьями и восхищали строками своих произведений. Наступило время познать нынешнюю поэзию и дать оценку её творцам. За вас, чья душа ещё помнит красу цветения райских садов, — Леон выпил, ни с кем не чокнувшись и, подставив тарелку под кусок пирога, поданный Алей, принялся закусывать.

— Вы имели в виду произведения поэтов, о дружбе с которыми сейчас говорилось, — после небольшой паузы подал голос Никитин.

— Конечно, как вам будет угодно. Дружба в том и состоит, чтобы похитить душу, наслаждаться необычайной красотой таящихся в ней чувств, а потом, может быть, вернуть всё это хозяину, а лучше впитать в себя душевные качества друга, а ему взамен предложить другие, земные блага. Петрарке – Лауру, Лермонтову – гордыню, Гоголю – сумасшествие. На свете много вещей, что достойны подмены души. Однако, мне пора. До завтра, — взмахнул крылами чёрный плащ, залился во дворе свирепым лаем верный пёс, а застолье поблекло в веселии, и стало оживать только после вопроса Али:

— А кто он этот человек?

— Не знаю, — честно признался Царёв. – Он издал мою книгу, но даже причины этого поступка неясны. Завтра на представлении романа на публике, может быть, и прояснится подоплека его участия в моей судьбе.

— Дай-то Господь. Подождём завтрашнего вечера, а потом, не торопясь, обсудим наши скорбные мысли и дела. У нас праздник или похороны. Сестрица, ты бы спела нам чего-нибудь повеселее, — и хозяин снял со стены гитару. Алевтина, не отказываясь, прошлась по струнам, пощипывая их длинными красивыми пальцами, подтянула колки, и первые же аккорды возвестили, что инструмент попал в руки умелого музыканта. Следом за музыкальным вступлением, переборным звучанием струн которого наполнилась комната, полился ровный, чистый, как свет утреннего неба, голос: «В горнице моей светло…», и, право же, Царёв почувствовал, как осветился воздух над столом. Запахло цветущим клевером, сенокосом, зубы заломило от вкуса ледяной колодезной воды, что принесла матушка, и тёплые струи ветра, вырвавшиеся из-под пальцев от струн гитары, и голос певицы обдали памятью из радостной поры детства. Песня кончилась, струны смолкли, зажатые ладонью, а молчание слушателей осталось, как переживание одного из лучших моментов в долгом и беспокойном течении дней и лет жизни. Переполнившись благодарностью за подаренные прекрасные мгновения слов и звуков, Царёв поднялся и поцеловал Алевтину в уголок губ, мягко очерченных милой, рассеянной улыбкой. Женщина благодарно прикрыла глаза, мужчины встали, и  прозвучал тост:

— За вас, за минуты незабываемого волнительного счастья. – Да оно существовало это волнение, пронзительное, изошедшее от волос женщины, когда писатель приблизился к её лицу с поцелуем и, даже отошедши, он продолжал ловить нечто вроде аромата осенних сновидений, где очень редко появлялись милые лица, пахнущие весной. Сны стали явью – образом нежного, небесного создания, державшего на коленях гитару, остальное  растворилось в небытие, нирване. Там легко и весело подымались тосты, и слова звучали внятно и доверительно, и от дружелюбия людей и говоримых слов застолье ширилось, мужчины не только славословили, но и подпевали знакомым словам песен, а в перерывах звенели бокалы, и звонкий женский смех будоражил вкрадывающийся через окна сумрак, а художественный слух Царёва напряжённо вылавливал из звуков песен и разговора слова внимания, обращенные к нему.   Ему хотелось этих знаков, и пока он не знал зачем, но интуитивно чувствовал необходимость этих улыбок и взглядов адресованных только ему. Неожиданно вспомнилась Ада, дача, свобода прогулок и грусть полонила его мысли. Эта резкая перемена настроения, будто чья-то месть за радость встречи с другом и его сестрой, опустошила сознание Царёва, отвлекло от восприятия праздника и, поняв, что горечь памяти недавнего отдыха будет усугубляться тоской и может омрачить весёлое настроение участников этого удивительного вечера, гость засобирался домой. Подписав два пригласительных билета на праздничный завтрашний вечер, он вышел из дому в сопровождении Алевтины. За калиткой женщина взяла его руки в свои ладони и тихо проговорила:

— Не думайте сегодня ни о чём. Завтра я смогу быть рядом с вами. Не грустите, —  и она, отпустив его руки, пригладила волос на голове Царёва, как это делают матери, желая успокоить, огорчённых первыми неудачами, детей. Большой ребёнок благоговейно прижал нежную ладонь к своему лицу, но, испугавшись навернувшихся на глаза слёз, низко поклонился и, резко развернувшись, зашагал в сторону дома. «Завтра всё разрешится. Или пан или пропал», — подумал он, укладываясь спать в маленькой комнате своего большого дома.

Поднявшись рано утром в бодром состоянии духа и хорошо отдохнувши телесно, Царёв вышел во двор размяться, но не нашёл старых деревьев между которыми была вбита металлическая перекладина, заменявшая турник. Сад посвежел от посадок молодых плодовых деревьев, голых и, казалось, совершенно беззащитных перед наступающей зимой, но по всему периметру садовой изгороди  распушились довольно взрослые ели, до полутора метров высоты, чтобы защитить юные, нежные побеги от холодного ветра, до поры  вступления в зрелую крепость их ствола и ветвей. От ворот, вдоль дорожки, высадился десант черенков роз, присыпанный у корней жёлтыми опилками. «Ну, что ж, совсем неплохо, — констатировал свершившийся факт исчезновения старого сада, старо-новый хозяин и вспомнил строки своего давнего стихотворения. — \Хочу дом большой, чтобы розы к дверям\, Чтобы маленький гном сумрак плёл по углам\. Будет или нет домовой исполнять свою мелкую работу – вопрос времени, но розы к подъезду уже есть».  С такими добрыми мыслями он прошёлся туда-сюда по дорожке, сделал несколько дыхательных упражнений и вернулся в дом. Хотел, было, чего-нибудь закусить, но вспомнил, что нужно приготовить одежду на вечер, прошёл в спальню и открыл шкаф. «Боже мой», — только и вымолвил будущий денди, увидев целый ряд разноцветных пиджаков, топорщащихся пустыми рукавами на вешалках. Нашёл в другом отделении шкафа светлую в полоску рубашку и на неё стал примерять костюмы, сразу же отвергая один за другим. Слишком уж необычной казалась одежда, хотя приходилась впору по всем параметрам. Наконец ему понравился тёмный, элегантный костюм, его пошив не стеснял движения, стройнил мощную фигуру Царёва, не бросался в глаза цветом, но определял своим видом хороший вкус владельца. Галстук, подвешенный к рубашке, писатель убрал сразу – никогда не носил и не желал изменять этому правилу. Из  обувных коробок, стоящих понизу шкафа, выбрал чёрные без глянца башмаки на небольшом каблуке и, оставшись довольным нарядом и собой в нём, разложил вещи на кровати и направился на кухню, завтракать.  Уверенность в будущем успехе уже ощущалась в его движениях, ставших лёгкими и немного барскими. Он с аппетитом закусил сыром и ветчиной, найденными в холодильнике, выпил крепкого чаю и пошёл в кабинет готовиться к встрече с читателями и почитателями своего таланта. Он всегда разделял эти две категории ценителей литературы. Одни ценят саму книгу, слово, умение автора создавать неожиданные в своей новизне образы и сюжеты, саму вязь языка, влекущего в прекрасный мир изящной словесности и иных любителей встреч с писателями, обожающих сам предмет своего восторга, ищущих момента, где можно будет заявить о своём близком присутствии к знаменитости. Он любил и тех и других. Понимание первых давалось трудно – они многое знали и понимали в литературе, не терпели фальши и искренне радовались находкам на страницах известных, новых и совсем забытых произведений, никогда не пытались пробиться сквозь толпу поклонников, чтобы упасть на грудь поэта и остаться в истории в обнимку с будущим памятником. Эти люди приходили на литературные собрания не ради торжества и чествований, а для утверждения каких-то своих особых впечатлений от прочитанной книги. Именно от них расходились круги читательской популярности, в тайных лабиринтах которых, минуя критиков и болтунов, создавалось общественное мнение и покупательский спрос на книгу, независимые от красочности обложки и увесистости фолианта. За читателями в книжную лавку приходили почитатели, покупали большие тома и просто книжицы, сперва из тщеславия приобщения к мудрости вечного, но понемногу выучивались поиску тревожных и счастливых событий в литературных изысках мастеров художественного вымысла и пополняли, таким образом, незаметное сообщество ценителей настоящего искусства. К будущим своим читателям и хотел в первую очередь обратиться автор и, забыв о минувших событиях, приступил к подготовке выступления на предстоящей презентации.

В половине пятого, вечернего часа, Пётр Петрович вышел  из дома, спрятав, однако, до времени начала встречи, под старым, но ещё вполне приличным плащом роскошный костюм, подаренный Леоном. Перед уходом он, заглянув в зеркало, поразился перемене облика неудачливого писателя на образ уверенного в себе джентльмена, нездешнего происхождения, будто бы не только одежда, но и он сам прибыл из-за семи морей для того, чтобы удивить местную публику своим временным присутствием. Но и под новой, изысканной одеждой билось доброе, страдающее от невысказанности и непонимания, сердце, горела жаждой воскрешения в творчестве и общении душа, и когда у ворот его дома остановился прибывший за ним автомобиль, он, вдруг, понял, что ему дан шанс и должно употребить этот случай, чтобы выйти победителем в схватке за читательский интерес и самому убедиться в надобности своих опубликованных и будущих произведений.

Здание издательства «Христофор Колумб» полыхало яркими огнями, широко  раздвигая осенние ранние сумерки. Асфальтированную площадку перед входом облепили легковые машины разных мастей и размеров. «Что это за народ такой прикатил? Такие авто не всякому по карману», — подумал Царёв и не зря. У гардероба его встретил швейцар в ливрее с галунами, забрал плащ и, махнув пушистой щёткой по плечам, проводил и отворил двери в зал торжеств. И когда будущий триумфатор вошёл,  то сразу понял, что здесь состоится праздник по какому-то другому поводу, а он служит лишь некоей причиной этого собрания людей. В большом, ярко освещённом зале стояли столы, накрытые на четыре, шесть и более персон, а за ними сидели расфранчённые, с умопомрачительными причёсками дамы с кавалерами, не уступающими им в желании блеснуть одеждой, лысиной на голове, золотом очков и побрякушками на руках. Он, было, замешкался, желая определиться в этом обществе, но его тут же препроводили на сцену, где редактор издательства, казавшийся ещё более обугленным в белоснежной рубашке и светлом фраке, пожал ему руку и начал призывать публику к вниманию. Пётр Петрович огляделся, но за ближними к сцене столами не заметил знакомых лиц, и только в дальней стороне зала ему махали руки людей, трудно узнаваемых даже в ярком свете. Но вот у середины зала, у стены, поднялась богатырского сложения фигура человека и приветственно подняла руку. Царёв узнал поэта Никитина и тут же успокоился: «Не все чужие и свои пришли. Поддержат, если что», — пронеслось в голове, но от чего и зачем его нужно будет защищать, он не представлял. Пока издатель делал представление книги и автора, а у него оказался голос оратора и талант конферансье, Царёв приходил в себя от первого впечатления своей ненужности на этом празднике и озирался, желая найти людей и предметы, свидетельствующие об обратном. Взгляд его упёрся в постамент, на котором возвышался большущий макет его книги, в развернутом виде, красочной обложкой обернутый в зал, к зрителям. Редактор «Колумба» заливался соловьём, сыпал шутками, возбуждая интерес присутствующих  к происходящему на сцене, и в первую очередь к персоне Петра Петровича. Но необычность явления такого масштаба в своей жизни заставляли писателя  искать и другие признаки внимания личного характера. И он, казалось, находил их в макете изданного произведения, взмахах рук, улыбках на лицах, словах редактора и уже ждал начала своего общения с публикой. Правда, его смутило внимание семи старцев, сидящих за столом прямо у сцены. Все они были одеты в длиннополые кафтаны,  распахнутые книзу. Седые бороды густо окаймляли благообразные, еще свежие лица с живыми глазами,  головы их прикрывали шапочки из чёрного атласа, похожие на головной убор римского папы. В центре стола, в старинном рогатом подсвечнике горело семь толстых свечей, несмотря на яркое электрическое освещение. Совсем не слушая слов выступающего, они говорили между собой, прихлёбывая из бокалов вино и закусывая чёрным виноградом. Разговор явно шёл о виновнике торжества, они обсуждали предмет, часто взглядывая на стоящего в немом ожидании Царёва и даже указывая на него сухими пальцами, вытягивая их из рукавов одежды. Было в их поведении что-то предельно независимое – они пришли сюда не слушать, а обсудить нечто важное для себя. Общество  этих довольно нелепо одетых старцев существовало само по себе, отдельно от человеческой суеты и, судя по бородам и средневековым одеяниям, очень давно – может  сотни, тысячи лет,  возможно, менялось только наполнение кафтанов и ермолок, всё остальное оставалось прежним – мысли, дела, видение мира. «Зачем они то сюда пришли эти мудрецы», — недоумевал  автор новоизданной книги. И, вдруг,  осознал, что эти старики и есть персона грата, определяющие главенство ролей в высоком нынешнем собрании. И его творчество они рассматривают, как объект, подлежащий достройке до необходимой величины, либо разрушению до основания. «Это от волнения, — процитировал Царёв себе свои мысли о чудных стариках. – Деды, как деды, может, общество какое-то или сектанты-книгочеи», — и тут же редактор Роман передал ему микрофон.

Многое хотелось высказать Царёву и залу и миру, но поначалу он смешался и, только рассказывая о работе над замыслом романа и его написанием, увлёкся, и речь окрасилась живыми оборотами слов и фразами, достойными самобытного таланта писателя. Он жил в словах, извлекал их из прошлого, вдыхал душу, оживляя этим глаза присутствующих в зале, и когда почувствовал духовную связь с небытием во времени, что осталось на страницах книги, прочёл несколько отрывков прошлых мыслей, изложенных в романе, и удивился, вдруг, услышав аплодисменты, которыми, встав, наградила его речь публика. Писатель одинок и представляет своё одиночество как некую свободу от чужого присутствия в том пространстве, где он живёт и часто не приемлет внимания незнакомых и даже родных людей к своей жизни и потому боится обсуждения своего творчества более чем невнимания к нему. И теперь хлопотливые звуки бурных оваций так взбудоражили слух похожестью на смех, что он, пожав руку редактору, быстро спустился в зал, пересёк его по диагонали и оказался в кресле за столом между поэтом-другом Никитиным и его сестрой Алевтиной.

За уходом автора со сцены к микрофону потянулись критики, с якобы своим особым мнением, редакторы журналов долго и нудно расхваливали свои издания, каждое претендующее на исключительность в мире литературы, команды своих редакций, ежечасно отделяющих зёрна таланта от плевел посредственности под мудрым руководством и неусыпным оком главного, чью справедливость трудно оспорить, если он сам оповещает о том с трибуны. Им пытались задавать вопросы о трудностях, возникающих на пути молодых авторов в период роста, невозможности проникновения на страницы популярных изданий произведений авторов без имени или протекции, но дискуссии не получилось, ответ звучал единственный из всех уст: «Приходите, поговорим», — что означало: «Проходите, у нас свой клуб и свои интересы в нём». Ничего нового для себя никто не услышал, не узнал, не определился, и потому вскоре все успокоились на достигнутом. И когда на сцене появились дети, одетые в чудные ангельские наряды с крылышками за спиной, публика оживилась, и все глаза устремились на действо в желании отдохновения от напрасных фантазий ожидания нежданного обретения неуловимой славы. Дети, чьи белые одежды дополнялись золотом кудрей на  прелестных головках, пели, танцевали, исчезали за кулисами и возникали вновь в костюмах герцогов, князей, баронов, фрейлин, а то, внезапно перед взором публики вырастали декорации древнего Рима и маленькие гладиаторы сражались короткими мечами на арене Колизея. Спектакль сопровождался изумительной по звучанию музыкой всех народов, соотносительно ко времени происходящих на сцене событий. Зрители ликовали, забыв обо всём на свете, они упивались радостью зрелища и чародейством маленьких артистов. И вот, запрятав золотые кудри под красные фески, дети танцуют экзотический турецкий танец, но взмах руки дирижера и уже гарем восточного владыки предстаёт перед глазами ошеломлённых зрителей, где наложницы водят вокруг, восседающего на подушках султана, томительный, как любовное ожидание хоровод, и тела их трепещут под тонкими, узорными покрывалами. Их сменяют – зажигательное, представляющее целую эпоху танца испанского юга – фламенко, печальная еврейская хора у, освещённой рампой, стены плача в Иерусалиме, чинные немецкие пляски на зелёных лугах Баварии, ужасная по замыслу итальянская тарантелла, сопровождаемая переборами гитары,  стуком тамбурина и кастаньет. Надменных, даже в танцах, англосаксов сменяют весёлые шотландцы в клетчатых килтах и тягучие звуки волынок, потом сцена будто бы расширяется, вырастает до размеров планеты, и уже разные народности, в своих национальных костюмах, заполняют всё пространство земного шара и от души веселятся небывалому празднику. Вдруг всё исчезает, и хор среди бегущих декораций дворцов и каналов, исполняет прекрасную песню венецианских гондольеров, и дети выпускают из рук белых голубей, которые, покружив над залом, взмывают, в открывшийся на потолке проём, прямо к горящим в ночном небе звёздам.

Едва последний голубь улетает в ночь, как потолок нависает над залом огнями хрустальной люстры, исчезает сцена, подождав, однако, покуда дети убегут за кулисы, раздаётся лёгкая инструментальная музыка и публика начинает делиться мнениями, ещё пребывая в душевном неравновесии, и выражая громкий восторг полученных впечатлений от необычайно красивого спектакля. И только очень наблюдательный зритель  заметил, что кулисы, куда скрылись юные артисты, обратились стеной, неотличимой от других стен зала и даже с окном в ночную пустоту. Но тут появился Леон. Первой из всех, сидящих за столом, его заметила Аля и шепнула Цареву: «Будто снег на голову, этот ваш друг. Не было видно, а тут прямо в центре внимания». Пётр Петрович повернул голову вполоборота и тоже увидел устроителя торжества, в костюме кофейного цвета, белых туфлях, белой бабочкой на чёрной рубашке, идеальным пробором в напомаженных волосах. Его высокая стройная фигура и лицо потомственного аристократа сразу привлекли внимание присутствующих в зале гостей, но он, не внимая взмахам рук и блеску женских глаз, направился к столу семи старцев, присел среди них, как у стола добрых друзей, оставив другим приглашённым право развлекаться, кто как желает и умеет.

К столу, где обосновались друзья героя нынешнего вечера писателя Петра Петровича Царёва – поэт Никитин с сестрой Алевтиной и редактор небольшого литературного альманаха «Камо грядеши» с супругой, началось паломничество любителей автографов с просьбой расписаться на первой странице, уже, невесть где, приобретённой книги. Многие хвалили произведение, ещё только взглянув на обложку, зная заранее, что никогда не прочтут даже авторского вступления к роману. Книга раскупалась, как память о праздничном вечере, своего присутствия на нём, увековеченного автографом самого автора. Так было всегда, везде и всюду – говорились фразы, сменяющие одну пустоту на другую, в этом вакууме пытался вежливо улыбаться автор  романа, прочитанного пока лишь только им самим и, может быть, редактором издательства. Настоящий читатель появится позже, а может и вовсе не найтись, как бы ни были пышны церемонии презентации книги. Выручил Леон, незаметно присевший к столу на приставленный каким-то строгим и неприятным на вид субъектом стул, объявивший очереди, жаждущей росчерка знаменитого пера, чтобы приходили в понедельник, каждой следующей недели в офис редакции, где писатель подарит желающим свою подпись и даст необходимые разъяснения по содержанию произведения. Разочарованные поклонники отстали, и Леон произнёс тост за литературу, а также за ярких представителей этого жанра искусства, с которыми он имеет честь находиться за одним столом. Выпили, но вопросы относительно праздника остались, и Царёв спросил:

— А что здесь делают эти старики, что приветствовали вас первыми?              

— Норбоннские старцы? Покрылись мхом в своих средневековых замках, мало показываясь на людях, я и решил пригласить их сюда размяться, и случай представился важный – выход вашей книги. Они хорошо разбираются в литературе, живописи, изделиях из драгоценных камней, а также могут помочь в переводе и издании книги на Западе, — буднично ответил Леон.  

— Почему их семеро и все  так одинаковы в одежде, да и образом схожи? — допытывался писатель.

— Они занимаются одним делом, долго живут, часто видятся и, видимо, потому похожи даже мыслями, в которых великая забота о будущности мира, упреждение нежелательных событий на планете и достижение прогресса в созидании общемировой системы управления людьми. Такие вот они, наши старцы. Пробудут недолго, познакомятся кое с кем и назад в Европу. А мир наш всегда имел семиполярное расположение. Мышление к созиданию и разрушению происходит по тому же принципу. Потому их семеро, и освещают их разум семь свечей светом прозрения древних пророков. Пойдёмте лучше танцевать, — и он через стол подал руку Алевтине. Они заскользили по паркету под звуки  аргентинского танго, заполонившие пространство зала жгучей мелодией любовной игры.

— А вы хорошо танцуете, — освоившись в ловких руках Леона, похвалила его легкие, как ветер, и изящные, как статуя Аполлона, движения партнёрша.

— О, если бы вы посетили такое количество балов, приёмов, раутов и всяческих других сборищ человеческого бахвальства, смогли бы кружиться в вальсе с закрытыми глазами, а танго – это просто новомодная скука и не требует особого умения. При дворе несчастной Марии-Антуанетты, погубленной якобинцами, танцы заменили само бытие и полыхали так жарко и ярко, что, увлекшись этой придуманной жизнью, король Людовик проморгал начало революции, а с ней и настоящую жизнь, свою и королевы, — развивал мысль о влиянии танцев на судьбу властителей кавалер и добавил. – И здесь ни при чём возросшее народное самосознание. 

— Вы что бывали во дворце Бурбонов? — недоверчиво отпрянула Аля.

— Конечно. Я бывал везде, где богатство и веселье заставляли людей забывать о своем Небесном происхождении, долге и совести. От роскошных торжеств во дворцах царицы Савской, до шабашей большевистских уродов, на вакханалиях древнеримской знати и на церемониальных приёмах китайских мандаринов, на праздниках у хитромудрых византийских басилевсов, на посиделках у турецких султанов, где дымятся кальяны, и воздух одурманен сладким запахом гашиша. Желаете что-то узнать о природе и нравах людей различных эпох, обращайтесь. Только скажу сразу – очень печально такое многознание. Кроме жестокости и страха не остается на земле ничего, что могло бы отвратить помыслы людей к подлому и ужасному. Горстка храбрецов, в разных концах планеты сражается за идеалы Божественного писания, но они все меньше слышимы, а их подвиги уже едва различимы в мире, где царит мерзость разврата, лживость и властолюбие. Белый свет человеческого разума покорён, обращён во тьму и пребудет в оной до конца земных дней. Это говорю Я, — партнёр изящно наклонил даму к паркету.

— Как ваше настоящее имя? — очень всерьёз спросила женщина.

— О, у меня много имён. Разные народы присвоили мне свои звучные названия. Есть имя, которым звал меня Вседержитель в своих чертогах, оно мне дорого и потому меня редко так величают, остальными именами меня наградили люди. Моё самое известное земное имя …, — он наклонился к плечу партнерши, и что-то прошептал, как могло показаться какую-либо нежность, возбуждённую близостью в танце. Однако женщина побледнела, потяжелела в движениях, но партнёр твёрдо держал в объятиях её обмякшее тело и в ритме угасающей мелодии танца, приближался к столу и без всякой угрозы в голосе предупредил: 

— Никто не должен знать о нашем разговоре. Пожалейте своих ближних и себя, хотя вы и так ничего не скажете – никто не поверит. А теперь веселитесь и забудьте малые знания, большие откровения ждут впереди, но не вас, — Леон усадил полуживую женщину в кресло, присел сам и предложил налить Алевтине фужер красного вина, так как её немного укачало в танце. Аля опростала большой фужер, до краёв налитый вином, и откинулась на спинку сидения, взгляд её оставался неподвижен и пуст. Между тем разговор склонился к трудностям издательского дела. Подходившие редакторы жаловались на недостаточное финансирование их изданий, невозможность увеличить объём журналов, платить авторам гонорары, полагая, что организатор пышного, богато оформленного и сервированного (столы ломились от яств и пития) праздника, пожелает помочь им в их высоких стремлениях на благо искусства. На все эти слёзные сетования Леон не ответил ни слова, отвечал на приветствия людей, но никому не подал руки, даже убелённым сединой ветеранам литературоведения, зря они с усилием клонили перед ним негнущиеся спины. Вдруг, он встал и, прощаясь, в двух словах ответил продолжавшим клянчить его милости, нищим пропагандистам искусства:

— Завтра приходите сюда же, вас примет мой зам. Он и решит ваши проблемы.

— Очень вам будем обязаны, — в один голос благодарили редактора.

— Называйте меня другом, не более того. Так же, как обращается ко мне Петр Петрович. За ваш успех, — протянул он руку с наполненным вином бокалом в сторону автора книги, лежащей теперь на каждом столе, среди разграбленных закусок, вилок, ножей, водок, разлитых по скатерти вин и скомканных, грязных салфеток. Царев встал, звякнул бокалом за дружбу и творчество:

— Спасибо, мой друг! Не забуду вашего участия в моей судьбе.

— Моё участие здесь неважно и незримо, но дружба моя вечна, — он пригубил вино. – И нет причин сомневаться в крепости мох дружеских объятий ни до, ни после минувших событий. — Он отошёл в глубь зала и растворился среди гостей и громких разговоров.          

Как будто сопровождая уход наблюдателя от сил неизвестных и непознанных, но любимых за щедрость и размашистую неповторимость в создании красивой жизни, появились цыгане, и запела, заплясала вся замученная славословием и злословием толпа, освобождаясь под звуки гитарных всхлипов, от последних наваждений нахождения не в своей жизни. Сидевшая безмолвно Алевтина, вдруг, ухватилась за рукав пиджака Царёва и горячо зашептала прямо в ухо безумные, как показалось герою дня, слова:

— Вам грозит опасность. Нам нужно бежать с этого шабаша. Надо быстрее отсюда уйти. Я должна, должна вас увести, — напуганный поведением сестры, Никитин встал и увёл Алю через двери, ведущие на улицу, но очень скоро вернулся и, наклонившись к другу, сквозь шум цыганской песни-пляски взволнованным голосом прокричал:

— Она не в себе и зовёт тебя. Говорит, что не уйдёт пока не вытащит тебя из этого ада. Я боюсь за неё. Иди к ней Пётр, а что делать решай сам. — Царёв вышел и когда в свете фонаря, среди осенней полуночи увидел лицо Алевтины, где живости  вместо, отразился жуткий страх, исказивший милые недавно черты так, что он содрогнулся, поразившись безыскусной перемене образа женщины, за считанные минуты состарившейся даже фигурой, что согбенным изваянием застыла в бледной желтизне дрожащего света. Не на шутку испугавшись, он уже и не думал о возвращении к веселью, остановил отъезжавшую от крыльца машину и, усадив, потерявшую дар речи женщину на заднее сидение, сел рядом и через недолгое время скорой езды, открыл двери своего дома и ввёл, почти занёс Алю и усадил в кресло. Хотел пойти на кухню, согреть чаю, но гостья вцепилась в него мёртвой хваткой и горячо зашептала:

— Прошу вас закройте двери. Никому не открывайте. Он придёт, и тогда мы погибли.

— Да-да – с волнением, проникшим в голос, ставшим, вдруг, хриплым, зашипел. – Конечно, сейчас закрою и двери и окна. Ворота тоже закрою, — он готов был спрятаться, где угодно, только бы не видеть горящих ужасом глаз на смертельно бледном лице женщины. Когда он вернулся, Аля спала, будто заколдованная каким-то пережитым наяву кошмаром, тени которого и теперь бродили по её лицу, вздрагивали на губах и ресницах. Царёв бережно поднял свою неожиданную гостью и перенёс её на диван, уложил, принёс из спальни пушистый плед и, укутав в него спящую женщину, присел в кресло и задумался о причине такого неожиданного поворота в событиях прошедшего вечера. Но усталое сознание отрицало все попытки сомнений в собственном величии, а поведение сестры Никитина он счёл излишней эмоциональной насыщенностью нежной души провинциальной красавицы. Лишь вяло припомнил, что не называл водителю машины, что доставила их домой, своего адреса и ничего не успел заплатить, как она отъехала. «Странно. Может, кто знакомый был за рулём. Ладно, утро вечера мудренее», — ложась в постель, решил Царёв.

Ночью хозяина разбудили неясные звуки движений, происходящих в доме. Казалось, что кто-то бродит по комнатам, ища что-то нужное, но темнота мешает поискам, и ночная тишина выдавала невидимого гостя стуками о предметы, преграждающие путь к цели. Царёв замер, но не от испуга: он как бывалый охотник старался определить точное местонахождение живого объекта, который пытался в слепом пространстве найти выход или вход. Так и не определившись со свойством звуков, доносившихся, как ему показалось, из соседней комнаты, хотя основания для такого вывода были мизерны – сам плохо ориентировался в новом доме, он поднялся, прокрался в чуть видимом лунном свете к выключателю, резко зажёг свет и не увидел ничего, кроме обстановки и спящей на диване женщины. Не поверил и пошёл к входным дверям и тут явственно услышал, как они захлопнулись. Он выскочил во двор и увидел, как к калитке пронёсся шлейф необычного красного света, обволакивающий тёмную фигуру человека, которая показалась ему знакомой своею лёгкостью движений. Не отворяя ворот, это красно-чёрное видение проникло на улицу, взмыло и исчезло, осветив напоследок пустые кроны деревьев, спящую улицу и дорожку, ведущую к дому. Можно было бы посчитать виденное сном, но тьма, сглотнувшая призрак, окутала голое тело очевидца осенней сыростью и дрожь внезапной прохлады определила явь ночной прогулки. Он вернулся в дом, заново затворив на ключ двери и, улегшись в тепло постели, задумался о происшествии, но не находя причин его совершивших, не смог вести следствие по верному пути и заснул, так ничего и не заподозрив.  

Утро случилось пасмурное, в небе, низко над землёю ворочались тяжёлые, наполненные водой облака, готовые смыть последнюю красу осени, хмурый свет заполнил комнаты дома, и в нём скрылась разгадка вчерашнего поведения женщины, которая на вопрос хозяина о самочувствии смущённо ответила:

— Нормально. А что-то случилось? Простите, я ничего не помню. Наверное, выпила лишнего, с радости от вашего успеха, — она виновато улыбнулась. – У Петра Петровича заныло в груди от жалости к этой её искренней виноватости, мучительной в отсутствии воспоминаний минут безумного ожидания трагедии, неслучившейся и потому забытой, но, видимо, тревожившей сознание обрывками каких-то слов, уже не таких страшных, но готовых вновь обнаружить свою связь и стать доказательством неслучайности произошедших событий. Чтобы отвлечь мысли женщины от поиска подтверждения сохранившихся в памяти вспышек, освещающих сцены каких-то неприятных действий и слов, сказанных при этом, он присел к ней, обнял за голову и поцеловал в губы долгим, исцеляющим от невзгод, поцелуем. Ему тоже требовалось лекарство от всех свершившихся и будущих напастей, и он нашёл этот бальзам для своей души в женщине, растворившей ему навстречу объятия.

Весь наступивший день они провели вместе. Ему нравилось слышать её мягкое похаживание по дому, нежный, немного неуверенный голос, а утренняя близость взбудоражила леность мыслей и подвигла их к мечтам о счастливом будущем, не разлучая радости нового времени со словами, движениями и, конечно, улыбкой милой женщины, что прошлой ночью неожиданным образом вошла, ворвалась в его дом, жизнь и мир, совсем не мешая покою стен и утреннего света, а наоборот, соединившись со всем этим, ещё и хозяину неизвестным пространством, внесла своё тепло и растворила его в предметах, воздухе, из чего образовалось начало домашнего уюта. И как подтверждение обновления в жизни дома из кухни певуче прозвучало:

— Милый, что ты желаешь на завтрак? – хозяин поднялся из кресла от неожиданности забытых слов. Когда-то он слышал такое название, но как оно звучало, забыл и теперь это распевное: «Ми-лы-й», — произнесённое невидимо, воротило значение обстоятельства его родившее. Это любовь к нему исторгнула из уст женщины такие чудные звуки и наделила их чувствами, которые обратили слова в песню. Да-да, в звучную, бескрайнюю песню призыва. И он отправился на зов любимой, отвечая по пути на вопрос:

— Что приготовите, то и хорошо. – Присев у кухонного стола, он смотрел на ловкие движения Али, нарезающей помидоры в салатницу и тут же приготовляющую на плите яишню с сыром. Давно ему было отказано в таком простом житейском зрелище, и сейчас он наслаждался этой возможностью возвращения к обычной человеческой радости. Вспомнил неделю, проведённую на даче, там он никогда не видел, как готовила еду Ада, она не звала его к себе нежными словами. Изголодавшийся по женской ласке, он любил её, но ответного чувства не добился. Этого не могло случиться, она потакала его желаниям, будто выполняла чей-то наказ. Кончилось время спектакля, и она исчезла, правда, замысел режиссера продолжается – новый дом, пышная презентация, а что если эта женщина тоже талантливое представление в театре Леона? Нет-нет, он сам нашёл её, она сестра его друга и не может быть призраком. Она излучает любовь, Ада же обладала лишь притяжением страсти. Он вспомнил ночное происшествие и фигуру, окутанную красным светом. «Ада, — представил он ещё не забытую прелесть знакомых движений. – Зачем она приходила? Она была здесь, чтобы похитить Алину память о вчерашнем вечере, — говорило сознание, начинающее привыкать к необъяснимости происходящих с ним, в последнее время, виртуальных событий, но привычка разума к реальности возражала. – Абсурд. Шумное торжество, волнение, стресс и как результат временное беспамятство. Но зачем приходила Ада?»

— Пётр Петрович, вы где? – потрепала его плечо Аля. – Завтрак готов.

После чая Аля попросила:

— Мне бы надо проведать брата. Он, наверное, и не знает, где я? Я только туда и быстро вернусь.

— Должен догадаться. Он сам выслал меня к вам, и мы уехали домой. Вы были в крайне напряжённом состоянии, и наше возвращение в зал не имело смысла. Я тоже прогуляюсь с вами и друга заодно навещу, если вы не против, — решил хозяин.

— И как долго мы будем на вы? Нужно выпить на брудершафт или просто поцелуемся, а Пётр? – переменила тему разговора Аля.

— Согласен на поцелуй, но долгий, как жизнь, — поставил своё условие писатель.

— Всего-то. Я думала, мы перешагнём это нашим слиянием в вечность. Жизнь для любви очень коротка. Мгновение. Успеваешь почувствовать озарение светом необыкновенного огня, жар которого воспламенит душу к любви, но скоро только пепел вздымается над пространством грустных воспоминаний о минувшем счастье и, опускаясь к земле, посыпает голову печалью седины. «Не обещайте деве юной любови вечной на земле», — сказал поэт и пророк. – Женщина сама поцеловала Петра Петровича, сменив, таким образом, прошлое и будущее – настоящим.

Через полчаса они шагали по городу в направлении улицы Навои, желая доказать другу и брату, что они уцелели в торжествах вчерашнего спектакля, и даже наоборот, в результате катастрофы сознания, обернувшейся временным безумием Алевтины, случилось счастье любви. Но уже издали Царёв заметил у ворот нужного им дома знакомую чёрную машину и, почувствовав противную дрожь в спине, подумал: «Нужно как-то предотвратить новую встречу с Леоном. Что же он делает у Никитина? Почему ему до всего есть дело? И какой интерес он блюдёт здесь? И предложил, сославшись на раннее время, пойти прогуляться в соседний парк. Аля же только ускорила шаг, объявив, что начало дня не помеха для посещения родного брата.

— Он всегда волновался за меня, а нынче, я уверена, совсем расстроен из-за моего ночного отсутствия, — не признала женщина заботы любимого.

— Я уверен, он знает, где ты провела это время, — Царёв пытался преградить дорогу, изображая пылкого юношу, желавшего продления одиночества вдвоём с любимой. Но та мягко отстранила его настойчивость и продолжила путь туда, где, как казалось её спутнику,  ожидала беда. За воротами встретил пёс, но, не радостно повизгивая, как всегда, а, тоскливо скуля и скоро, отказавшись от ласки вошедших гостей, понуро волоча, будто кандалы, гремящую цепь, ушёл в конуру. «Начинается», — почуял писатель в поведении собаки обречённость, так замечательно начавшегося светлого осеннего дня, на перемену к непроглядной тьме. Так и случилось. Едва они вошли в двери  комнаты, где у стола, в мягком кресле, закинув ногу за ногу и оборотясь лицом к откинувшемуся на спинку дивана хозяину дома, сидел Леон, Аля смертельно побледнела.

— Нет, только не это, — прошептала она, чуть шевеля помертвевшими губами.

— О, да народу пришло на целый литературный форум. Мы тут как раз ведём беседу на тему  отношения людей к изящной словесности. О поэзии. Хозяин дома оказался очень учтив и согласился посвятить меня в свои мысли о силе, участвующей в сотворении гениальных строк стихов, — будто не замечая волнения на лицах вошедших, с пафосом завсегдатая поэтических вечеров, отразил причину присутствия в доме поэта Леон. Совладав с необъяснимым страхом, Аля рванулась вперёд, упала на диван рядом с братом и прижалась к нему, ещё подрагивая телом. Глаза Леона вспыхнули безжалостным огнём и медленно, как бы остывая, погасли, остановленные взглядом на женщине. Пригвождённый к месту нерешительностью в своих дальнейших действиях, Пётр Петрович продолжал стоять у двери.

— А вы что ж, мой дорогой друг, застудились в осенней прохладе, или как? Проходите. Поможете нам разобраться в различных поэтических направлениях. Я плохо понимаю нынешнюю поэзию. Знавал  Гомера, Гюго, был дружен с Хаямом, перекидывался в картишки с Пушкиным, а вот сейчас не с кем слова молвить. И услышать его не от кого. Хотел обговорить эту проблему с поэтом, слова которого ценю, но чувствую отчуждение, виной коему моё дилетантство в теме. Надеюсь на любезность Николая Ивановича найти возможность, в какое-нибудь из времён, продолжить начатый разговор. Мне пора, — он поднялся, и показалось, что его фигура чёрной тенью нависла над столом, и Царёв ощутил ничтожество соотношения себя, предметов и величия растаявшего видения. Одно мгновение – действие чар исчезло, хлопнула дверь, взвыла собака и наступила тишина. Долгая пауза, потом заботливый голос Никитина:

— Аля, скажи, что с тобой? Ты дрожишь. Еще вчера я встревожился за тебя. Может доктору показаться?

— Нет, нет, я сама справлюсь. Немного утомилась. Долгий перелёт, вечер, музыка, танцы … Жила тихо, одиноко и, вдруг, сразу столько впечатлений. Не волнуйся, — она прижала губы к щеке брата. – Мне уже лучше.

— Слава Богу. Принести вина? – спросил хозяин, обращаясь уже к Царёву.

— Можно немного. О чём вы здесь беседовали? И что про Гомера с Пушкиным – это у вас серьёзно? – определялся в разговоре гость.

— У кого это у нас? У него сдвиг какой-то нечеловеческий. Бахвальство вроде бы, но не пустое. Знания огромны и точны и оперирует он ими очень искусно. Очень и очень одинок. Всё дружбу свою предлагал. На века, — поднялся поэт.

— А ты? – тоже привстал Царёв.

— Что я? Посмеялся. Ответил, что вечен только Бог, — хотел уйти допрашиваемый.

— А он, — не унимался писатель.

— Он сказал – знаю, но ведь душа бессмертна. Ещё он спросил – вы верите в Бога? Я ответил – да. Но ведь это абсурд, его никто никогда не видел – сказал он. Вера всегда вопреки всему существующему, иначе её бы не было никогда – ответил я, и дебаты наши прервал ваш приход. Отпустите-ка за вином, — и он вышел. Аля оправилась от своего, только ею знаемого, испуга и виновато улыбнулась Царёву:

— Прости, чуть не испортила встречу. Вчера, во время танца, твой друг сказал что-то такое, отчего мне и стало безумно плохо и далее я почти ничего не помню. Автомобиль, мелькание фонарей на пути, твой дом и всё. Но сегодня, когда я вновь увидела это чересчур красивое лицо, какая-то догадка явилась ко мне страхом беды, которая грозит не только тебе, а всем и всему вокруг. Это выражение глаз – оно всюду, везде преследует меня и не только сейчас, а до и после того, как я родилась. Я уверена, что знаю, кто он. Но он содержит в себе тайну, которая всем давно известна, но о ней ничего невозможно сказать. Эту тайну нельзя выразить словами. Не знаю кто он – злодей или же высшая добродетель, хотя и то и другое в чрезмерном измерении – зло.

— Аля, успокойся, — забеспокоился за её потревоженный разум Петр. – Не существует такой добродетели, что обращена ко злу. Не нравится тебе Леон, не станем больше с ним встречаться. Попрошу его устраивать наши дела без твоего присутствия. Вот и всё.

— Дело вовсе не в том, милый, что всё будет происходить без меня, но что же коснётся тебя, и как это будет выглядеть? И потом ты не прав, говоря, что Леон мне не нравится. Он завораживает, мне хочется упасть к нему на грудь и остаться подле него навсегда, пусть не любимой, но, даже став его рабой, мне кажется, я буду счастлива, как никогда, — она глянула в глаза Царёву, и он понял, что её слова – правда.  Положение дел принимало серьёзный оборот, требовалось решение, но его не могло быть, происходящее было так нереально, что даже думать о последствиях необычных женских наваждений казалось глупым. Выручил, от необходимости слушать бред близкой женщины (Царёв считал именно таковым откровение Алевтины), Никитин, вошедши с графином вина и корзиной, наполненной крупными краснобокими яблоками.

— Воркуете, — по доброте душевной определил он тему разговора. – Сейчас выпьем, и ты расскажешь, где ночь гуляла, молоденька? – лукаво поглядывая на сестру, наливал вино в бокалы хозяин. И, удивительно, его настроение наполнило атмосферу дома любовью. Брата к сестре и друга к другу и Царёв легко вздохнул, ощутив прилив энергии от милого взгляда Алевтины и добрых слов Никитина.

Из гостеприимного дома своего друга писатель возвращался один. Аля пожелала остаться с братом, чтобы успокоиться и сообщить, что её жизнь меняется, и она решила задержаться в гостях, потому как встретила человека, которому верит и любит. Петра Петровича проводили за ворота, долго прощались, продолжая лёгкую беседу, начатую за столом. Аля увлекательно рассказывала, как в детстве, собирая грибы, отошла далеко от подружек и заблудилась. Ночь ей пришлось коротать в лесу у огромного, поросшего мхом пня, который светился во тьме и она, прижавшись к нему, согревалась о мохнатый бок и на время засыпала, но кричала страшная птица, хлопала крыльями, будила её и она долго следила за парой глаз, огнями бегающих во тьме, потом опять дремала, обняв замшелый пень. Когда всё вокруг стихло, и мох вокруг пня превратился в мягкую, тёплую постель, она сквозь сон, слышала далёкие крики людей, потом совсем близкие голоса и проснулась дома, в своей постельке с кусочком тёмно-зелёного мха в руке, вспомнила страшную птицу, которую не видела, а лишь слышала, но помнила метавшиеся поверху, полыхающие огнём глаза и ей стало жаль птицы, что осталась одна тёмной ночью в лесу, и она долго просила отца найти птичку и взять к себе жить, на что отец улыбался и говорил: «Найдём. Тебя нашли и птичку отыщем». Скоро он принёс домой совёнка, она кормила его из рук  кусочками мяса и ждала темноты, когда у птицы начинали гореть огнём глаза, и он сердито хлопал ещё неокрепшими крыльями. Она пыталась испугаться, как когда-то в лесу, но не получалось повторить пережитое, и она грустила. Потом совёнок подрос, улетал куда-то в ночь, но утром в своём, приготовленном ею, гнёздышке ждал свою хозяйку и угощения. Однажды он не появился, она долго скучала, подкладывала для него корм, потом забыла, и только иногда ночью, неожиданно проснувшись, слышала хлопанье крыльев, а во тьме за окном горели угольки птичьих глаз. От этой трогательной детской истории пела душа, и как-то необыкновенно легко чеканился шаг к дому, но вот совсем недалеко от цели пути, на крылечке магазина, из его двери, показался мужчина, очень знакомый по внешности, одежде и особенно по выражению светлого взгляда, устремлённого навстречу Царёву. Пьяной походкой он спустился с крыльца и, качаясь, подошёл к Петру Петровичу:

— Здравствуйте, а я всё вас поджидаю. Думаю, спросить, как в новом доме живётся? Благополучно ли со здоровьем? А я всё так же бродяжу. Кто приютит, тому и спасибо. «Это же тот мужик, что в дачном посёлке встречался, — вспомнил Царёв. – Пьяный, но на бродягу не похож – одет чисто и лицо светлое», — а вслух сказал:

— Пойдёмте ко мне, там и поговорим.

— Я хотел к вам напроситься, но, думаю, стесню. С вами нынче женщина молодая проживает, помешать боюсь, — мужчина достал платок и отёр и без того чистое лицо. – Если разрешите, поживу у вас. Я не просто так, могу по хозяйству управляться. Долго живу, многое умею. Одно условие – чтобы  ваш новый друг обо мне не узнал.

— Какой друг? – не понял Царёв.

— Тот, что одаривает вас щедро, — глянул светлыми глазами мужик.

— А вы его, откуда знаете, — не поверил Царёв.

— Его все знают, да не многие признают, как надобно. Ухватист больно. Так закогтит, что и мать родную некогда вспомнить будет. Пойдёмте, Петр Петрович, — и, пошатываясь, мужчина двинулся к дому. Когда, минуя двор, Царёв распахнул двери в дом, гость, вдруг, остановился и показал на небольшое строение у задней ограды:

— Я там остановлюсь. Мне удобно и вам не стану надоедать. Буду проживать тихо, незаметно. Другу вашему обо мне ни слова, — ещё раз напомнил гость.

— Но как же еда, питьё? Прошу вас заходить обедать. Если что понадобится, милости прошу, — пригласил хозяин.

— Нужда будет, зайду. Не беспокойтесь, много не привык иметь, малое всегда при мне, — твёрдо ступая, гость отправился к домику. «Странный какой-то, — подумал, глядя ему вослед, хозяин. – Встретился пьяный, рассуждает трезво, одет хорошо. Завтра поговорим, — неожиданно зашумевший ветер прогнал сомнения прочь, а хозяина в дом.

Непогода быстро сгустила сумерки, и пришлось зажигать свет. Шум ветра за окном усилился. Осень заканчивалась и вот-вот должен выпасть снег, а перед тем, как обернуться тихой зимой, природа решила сорвать, растащить буйство осенних красок или, наоборот, собрать их в один огненный вихрь, который помчится ветром по лугам, морям, странам, рассыпая по белому свету красивые приветы из ярких листочков, от неведомых в тамошних краях мест, где по Божьей воле заканчивается очаровательная пора увядания и наступает томительное зимнее ожидание весны. Ветер шумел так, будто бы вся округа приняла на свою территорию потоки вселенских перемещений воздушных армад, что сошлись здесь померяться силой тепла и холода и в этом противоборстве обозначить победу зимних морозов и укрыть землю, деревья, дома в мягкие покрывала снега. «Кончилась благодать, — подумал Царёв в унисон порыву ветра. – Мужика взял на постой и даже не спросил, как зовут. Откуда он всё про меня знает? – он достал из холодильника кем-то припасённую здесь бутылку коньяка и распочал её, налив в чайную чашку, стоявшую на кухонном столе и, облокотившись на стол, подперев голову рукой, задумался. – Что происходит вокруг него и написанной книги? Какие вихри несут его к вершине славы? А какая она – эта благодатная слава? Что в ней должно объявиться, чтобы покой снизошёл в душу, растревоженную непонятностью скорого возвышения? А это свалившееся на голову богатство. Оно чьё? Если деньги принадлежат ему, почему не чувствуется принадлежности этой роскоши к своему имени? Что знает Алевтина, и зачем приходила Ада? Трезво-пьяный мужик, непохожий на бродягу и согласный жить и трудиться за доброе слово? Вопросов много, но где найти ответы? У Леона? Но при встрече с ним нужные слова исчезают, больше говорит сам благодетель,  и всё остаётся по-прежнему – красиво и неясно и  почему такое происходит? Когда-то и как-то это неравновесие отношений должно разрешиться в полное согласие между мраком и светом. Нужно прозреть происхождение всех чудес, иначе эти события последнего времени и назвать нельзя. Даже трудно осмыслить своё участие в них. Они снятся или ты сам потерялся среди своих же фантазий? Мечтал же о славе, богатстве, книгах, которые заполнят полки магазинов, библиотек. Дождался. Почему же нет радости удовлетворения своим трудом? Его произведение пустилось в самостоятельный путь и, как выросший ребёнок порой забывает о родителе, так и слова книги вырастают недоумённым вопросом: «А я ли это написал?» Ответить твёрдо и уверенно на испрашиваемое у самого себя мнение невозможно – не с кем объясниться по теме. На презентации он не сказал и половины задуманного и всё по той же причине – некому было говорить. Его открыли, как писателя, но закрыли рот, дабы не сболтнул лишнего от неожиданности представившейся возможности полного откровения перед публикой. Потому и любителей словесности подменили на толпу жаждущую зрелищ и веселья. Сейчас трудно вспомнить, о чём он говорил со сцены, а это как раз тот случай забытия своих слов в шуме торжеств, которые посвящены книге. Для того и возвели её огромный макет, чтобы автор растерялся от необычности масштаба произведения и усомнился в своих претензиях на право единоличного владения мыслями, запечатлёнными на страницах диковинного фолианта. Этот многостраничный обелиск подмял его под свой постамент, затмив торжественностью своего великолепия подвиг автора, пытавшегося объяснить свою причастность к созданию предмета обожания. Временного, как вдохновение, творчество и сама жизнь. Что-то нужно делать,  как-то объяснить нелепое разделение мыслей и поступков. Раньше он объединился во всех помыслах и действиях за письменным столом, вставал усталый, но свободный от сомнений в надобности земного существования, пусть даже не всегда приятного дальней отверженностью творца от благ проносящейся мимо жизни. К парадоксам посредственного благополучия и даже нищеты таланта он привык, а как быть теперь при новых соотношениях действительности и мечты? Когда мечтать стало не о чем, как себя вести? Зачем писать, когда всё, о чём грезил наяву и во снах, сбылось? О чём писать, если всё, чего желал, случилось? Толстой был богат и всю жизнь мечтал избавиться от наследственных привилегий. Писал книги, всячески унижая гордыню порока и возвеличивая страдания. Сам пахал землю, пытался походить на свой народ. Не дали. Не удался ему и последний побег от всего – к себе. Нашли и вернули в бездушное общество. На великого кудесника слова современники взглянули, как на старого чудака, замыслившего разрушение сложившейся действительности, где невозможность быть самим собой – есть удел счастливого человеческого существования. Иначе стать счастливым невозможно. Быть собой страшно. Стать даже самую малость похожим на себя – предстать перед Богом.

Проснувшись, Царёв по яркому белому свету, наполнившему дом, понял – в природе что-то переменилось. Он поднялся, подошёл к окну и увидел, что земля и деревья покрылись снегом. Белым-белым. Эта белизна накрыла весь заоконный мир – крыши домов, сравняла неровности земного ландшафта, в белых набекрень шапках стояли столбы, заборы изукрасились комочками пуха на своих зубцах. Снег ослеплял взгляд, вспыхивая розово-жарко в лучах восходящего солнца, которое жмурилось от неожиданности жгучего, белоснежного сияния Божьего мира. На ярко голубом небе ни облачка, а вокруг тишина, еще не хрустнул под ногами снежный покров, а лишь переливался цветными узорами под нежаркими лучами зимнего солнца. Царёв распахнул окно, и комнату наполнила свежесть первого зимнего дня. Распахнулась навстречу этой чудной, ослепительно-светлой радости душа и покой застил мысли, остановив их во взгляде на новизну красоты, искрящейся нежностью снежинок зимушки-зимы. Потянуло из дому, за порог, увидеть всю ширь ещё не совсем остывшей, а только подмерзающей и, наверняка, хрусткой, раскинувшейся на всю ширь русской души, снежной бездны, в которую тянет пропасть, сгинуть, и вернуться весной тёплым ветром, цветущим яблоневым садом, любовью ко всему сущему на земле. Морозный воздух наполнил лёгкие свежестью заполярья, запахом снежной пустыни. Сердце, переполнившись кислородом, заныло от ощущения одиночества в неизмеримом пространстве сверкающего девственными красками снега. Однако дорожка от порога к воротам была разметена, но так бережно, что не портила своею краснотой непорочности юной, зимней торжественности. Поёживаясь от щипков приятного утреннего морозца, Царёв трусцой пробежал до калитки и обратно и тут услышал голос своего постояльца:

— Пётр Петрович, вы бы накинули, что ни есть на себя. Неровён час, простудитесь. Я тут с утра снежок прибрал. Дышится легко и смотрится незамутнённо. Лучше утренней, свежей красы ничего не найти. Кто рано встаёт, тому Господь её видеть даёт.

— Спасибо вам за заботу. Тоже люблю снег мести. Уж вы оставляйте и мне малость такой забавы, — ответил хозяин подошедшему к нему гостю.

— Снега на всех хватит, — уверенно заметил постоялец. – Как сыпал. Ночная тьма наскрозь побелела. Красота. Так бы и любовался. А вы зиму любите?

— Люблю. Только вот некогда всё это замечать, на бегу не больно засмотришься, — вздохнул Петр Петрович.

— Суета не лучшее прожитие земного времени. Всегда нужно остановиться и даже оглянуться. А вам тем более. Писать нужно, не торопясь, чтобы редкую мысль не упустить. В спешке хорошего мало. Корысть гонит людей в ад, а всё равно бегут к земным благам, отдаляясь от небесных непомерно, — загрустили синева в глазах говорившего.

— Вас как зовут? — вспомнил свой вопрос хозяин. – А то неудобно, вроде, как живём в одной ограде, но безымянно.

— Пётр же меня и зовут. Тёзки мы. Один живёт, другой хранит. Не всегда удаётся, но своему призванию не изменишь. Вы в дом идите, мороз крепчает, — и постоялец отправился в свой дом. Глядя ему вслед, Царёв заметил, что тот одет в тёмную матерчатую куртку и мягкие белые валенки на ногах, обутые в калоши. «Где это он смог переодеться по-зимнему? — пронеслось в голове, но уже появившаяся привычка не удивляться происходящему вокруг оставила вопрос без ответа.

Войдя в дом, Петр Петрович вспомнил, что сегодня воскресенье и он, наверное, будет свободен, только вот от чего, так и не смог придумать. «Надо бы в храм сходить, к заутренней. Может Господь просветит разум мой заблудший, — пришла неожиданная мысль. Но только она возвестила о необходимой потребности молитвы и покаяния, раздался звонок телефона, громкий, как протест между порывом желания воззвать к промыслу Божьему и какими-то текущими делами жизненной суеты. Прижатая к уху трубка зашуршала, будто кто-то пробирался по лесной чаще, и потом  рядом раздался голос Леона, его звучание показалось так близко, что Царёв невольно заозирался по сторонам и даже зачем-то выглянул в окно. Но слова, исходящие из трубки, требовали внимания и, казалось, что он видел прописи их следов, остающихся после произнесения на новорожденном покрове снега за окном. Справившись о здоровье писателя, благодетель сообщил, что книга запущена в продажу, а вскоре будет переведена на французский язык и после двух-трёх телевизионных выступлений на родине автора ждёт трибуна французского телевидения, где он должен будет присутствовать, когда поступит приглашение от тамошнего писательского союза. «А пока, Петр Петрович, отдыхайте, обживайтесь в новом дому. Возникнут вопросы, обращайтесь к Роману. Я, к сожалению, должен отлучиться по делам в туманный Альбион. Меня ждут нудные дела с тамошними банкирами. Когда вернусь, навещу. Не забывайте о нашей дружбе», — снова послышались хруст, шуршание и всё смолкло. Так и не успев сказать слова  ответа, Царёв положил трубку и отправился в ванную комнату готовиться к посещению церкви. Уже умытый и выбритый, намереваясь позавтракать, вспомнил, что молятся христиане на голодный желудок, а сытость несовместима с горькими словами покаяния, скоро оделся по-зимнему, но когда вышел на улицу зашагал легко, не спеша, обдумывая причины своего нынешнего пути возвращения в Господний храм.

Давно, очень давно не посещал Божьего дома писатель Царёв. То отчаяние, которое испытывал он в суете и нищете сослужило ему дурную службу – поразило его сознание неверием в человеческую добродетель, а, значит, и в божественную сущность происхождения земного бытия. Непризнание окружающим миром его писательского таланта утомляло душу и поселяло в ней гордыню отверженности, которой он и огородился от непонимания своих слов, высказанных, как ему казалось, ради пользы в просвещении общества. Эта убеждённость в своей правоте никак не способствовала душевному умиротворению, а нарушала покой даже тех редких минут, что удавалось обрести во время работы над рукописью. Он разуверился во всей справедливости жизни сразу. Это и сделало его неосознанным атеистом. Он не то чтобы перестал верить, а просто забыл о Боге.  Но вот на вершине успеха, в богатстве он вспомнил о славе Господней. Почему? Когда человек славен и богат, зачем ему знать, что есть Вышняя воля, перед которой земные блага – ничто. Изменчивая человеческая судьба, её  возвышения и падения – краткий миг в ореоле вечной славы Господней. Человек случаен, смертен, как и все его земные дела. Нищие духом – вашим будет царствие Небесное. Это, значит, верить вопреки происходящему, во славе ли, в богатстве, и даже в болезни и нищете прославлять славу Господа нашего. Только во славе Его удаётся стать великим и самому человеку. Не надо выдумывать себе иных жизненных путей, кроме заповеданных Господом. Гордыня не даёт, хочется сравниться силой славы своей с Всевышним. Оттуда и отрицание всемогущества Отца Небесного и самого его имени потому, как никогда иначе не удаётся быть, стать наравне с Богом. И все наши потуги приближения к такому величию, желание несмышленого ребёнка сорвать запретный плод, для познания мира. Забываем, что дерево то и плод тот – создание Господнее. А путь к тому древу будет дарован или нет – Божья воля, а мы дети Его желания.

Господи, какие же благостные помыслы несём мы на встречу с духом Твоим, в доме Твоём. Эти бы старания души и сердец наших поместить в каждый день жизни и свет радости человеческой воссиял бы над миром. Но путь обратний ведёт уже в другую сторону. Оставлены грехи у ног Господних, выплакано прощение, получены благодати, и молитвы во славу Господа услышаны и приняты. И теперь у каждого свой путь и часто он приближает наши души, отнюдь не к наслаждению созерцанием райских кущей, а совсем к другим удовольствиям – простым земным, плотским и грешным.

На обратном пути из храма разум Петра Петровича раздирали противоречия. Он явственно видел перед собой две дороги. Они никуда не вели. Просто простирались куда-то вперёд и всё. А что ждало его там, в конце любой из дорог, где находилось это всё. Когда он, находясь в храме, поставил свечи перед ликом Спасителя и встал к молитве то вдруг, сразу слился в едином порыве светлых слов с прихожанами, о существовании которых не ведал до сей поры. Внятно, от искренней пронзительности церковного пения и необычного видения вихря уносящегося под купол храма, Царёв ощутил отрешение из мира, оставшегося за стенами церкви. Уже приходя в себя из жаркого телесного оцепенения, чувствуя, как катится по спине обратившаяся водой испарина, Царёв огляделся кругом, желая определить по лицам прихожан их удивление вихрю, вознесшемуся во время молитвы к расписанному картинами библейских сюжетов куполу Божьего дома. Но все лишь истово молились, и никто не внимал явлениям свыше, но он-то явно видел это, и даже одежды священника и служек колыхались этим ветром. После службы он дождался, покуда священник закончил говорить слова наставления окружившей его пастве, и сам подошёл под благословление, а после необходимого обряда спросил:

— Отче, во время богослужения я видел белый вихрь, взметнувшийся над головами молящихся и в одно мгновение унёсшийся ввысь к куполу храма. Даже одежды присутствующих колыхались от ветра, а пламя свечей трепетало, вытягиваясь вслед дуновению. Что это было? Вы видели этот чудный смерч в закрытом храме?

— Зачем вы сюда пришли? – ответил на вопрос батюшка.

— Растерялся я в жизни. Не знаю, что происходит вокруг меня. Хотел узнать, какая же из жизней моя? Прошлая или нынешняя? Что ожидает меня в будущем? – Царёв с надеждой глянул в глаза священника. Тот, не отводя взгляда, твёрдо сказал:

— То, что с нами будет – неведомо. А направление вашего пути вам указано. Определяйтесь, ещё не поздно, — и, перекрестив просителя, священник ровным шагом направился к растворённым дверям храма.

Шагая по земле, между двух, только ему видимых дорог, Пётр Петрович отворил калитку своего, но ещё наполовину чужого, дома с одним желанием отдохнуть и собраться с мыслями, обсудить с самим собой реальность настоящего, знамение будущего, и определить свою духовную принадлежность в ближних и дальних мирах. Но выяснения своих отношений с собой не получилось. Едва вошедши в дом, он увидел в зеркале шкапа прихожей человечка, который повис в углу дивана гостиной, не доставая ногами до пола. Как, только, сняв верхнюю одежду, хозяин прошёл в комнату, гость соскочил с сидения и, кланяясь и приседая, говорил мягко и скоро, совсем незапоминающиеся слова. Будто юла он кружился вокруг Царёва, и тому хотелось ухватить его и поставить перед собой, чтобы разглядеть ближе такое чудесное создание. Но человечек был лыс, совершенно маленького роста и кругл со всех сторон. Так что поймать его оказалось решительно не за что, и оторопелый хозяин лишь мог неуклюже поворачиваться вслед стремительному движению говоруна. Наконец, определив нелепость своих мыслей и движений, Царёв бухнулся в кресло, и тут же человечек и его действия предстали перед ним, как на ладони. «Колобок», — подумал, усевшись, поудобнее хозяин и сразу стал разбирать слова, беспрерывно наполняющие воздух комнаты:

— Какая досада. Я так долго ничего не слыхал о вашем творчестве. Всё это время мы жили рядом и, вдруг, узнаю – мой земляк гений. Опрометью побежал к вам, чудом раздобыв адрес квартиры, а тут дом великолепный, сразу видно огромаднейший писатель живёт. Я вот тоже хочу прибиться, желаю совет получить, на всякий случай, который и мне может представиться в жизни, а тут к вам добрался – нет никого, хорошо слуга вот пригласил, на диван усадил, приказал дожидаться. И писанину свою прихватил с собой, вам показать, — и он повёл рукою в сторону чемодана, стоящего в углу и незамеченного хозяином. Жёлтый, набитый до отказа, тот выглядел похожим на чрезмерно отожравшегося бульдога, готового, однако, отхватить пару кусков мяса от ноги хозяина дома. Царёву стало страшно, чемодан-бульдог раздувался на глазах, тая внутри созревшую энергию взрыва. «Он может лопнуть, — тупо думал писатель. – Весь дом наполнится дерьмом, сокрытым в его жёлтом брюхе, — но вслух спросил:

— Что у вас там?

— Мои мысли. Мироощущение и мировоззрение философа, познавшего суть жизни. Своей головой, — гость потрогал перламутровую лысину, — я обрёл мудрость нашего века. – Гость встал в позу древнего грека, снискавшего себе аплодисменты на трибуне агоры.

— Что вы хотите от меня? – прозвучал искренний вопрос хозяина, напуганного напором бульдога и философа.

— Прочтите. Хочу увидеть удивление на вашем лице. Я и сам порою, перечитывая рукопись, воспламеняюсь и горю огнём мною сказанных слов. Я счастлив, что это написал я. В такие минуты я чувствую себя равным самому Богу. Нет ничего торжественнее такого сравнения, — поза гостя приобрела ещё больше величавости.

— А сам-то Господь, как относится к вашему равенству с ним? – решил перехватить инициативу разговора Царёв.        

— Коли он ведёт меня путём подвига, значит, считает, что я достоин быть ему соратником, — ничуть не смущаясь иронии вопроса, ответил колобок.

— Да, но кто-нибудь уже смотрел ваши труды? – Царёв пытался повернуть мысли небожителя к земным делам.

— Смотрели, но никто не дал достойной оценки. Они ничего не понимают в литературе. И потом, как же этого вам не знать, существует негласный заговор против серьёзных писателей. В редакциях газет и журналов засели масоны, которые проповедуют концепцию антигениальности, покровительствуют всякой мелкоте, чтобы истребить в народе разум, — коротышка потёр лоб, видимо, указывая, где находится ум того несчастного народа. «Один шаг до психушки», — пронеслось в голове Царёва, но свой ответ он заметно смягчил:

— Я не критик и не могу оценивать качество чужих произведений, как впрочем, и своих. Не имею права. Я просто пишу, а что из этого получается, определяют люди, способные к этому занятию, знающие литературный процесс, изучившие тонкости языка, как классического, так и современного – им и карты в руки. А  я – лишь  один из пишущих не зная что, и не ведая зачем. Могу подсказать адресок издательства. Там ваши труды посмотрят и дадут профессиональную оценку.

— Хорошо, но вы послушайте, я сам прочитаю отрывок из своих раздумий, — человечек кинулся к чемодану, и не было сил, чтобы остановить его в этом порыве. Он открыл пасть бульдога и достал объёмистую пачку бумаги, прошитую сбоку красными нитками:

— У меня всякая часть произведения прошита особого цвета ниткой, чтобы не спутать, все-таки двадцать восемь томиков настрочил, — предупредил хозяина о цвете самодельного переплёта гость.

— Разве существует в свете такое количество цвета, — Царёв желал одного, чтобы колобок уловил иронию вопроса. Но тот серьёзно отвечал:

— Нет, конечно, пришлось повторяться и проставлять номера – красный 1, красный 2,  и так далее. Но вы только послушайте, — малыш по-хозяйски взобрался на диван, подтянул на сидение ноги, уложил на них прошитый свиток и, не отвлекаясь на мелочи (более не спрашивая согласия на прочтение и выслушивание), принялся читать. Голос воспроизведения текста звучал так монотонно, что Царёв отключился от действительности и улетел своими мыслями в глубины мироздания, где слабо-медленно проступали действия каких-то существ, желающих напомнить о своём присутствии в жизни бледными пятнами на экране собственной памяти. Откуда появились эти маленькие человечки, забравшиеся в его воображение – раньше они даже не снились. Но теперь они ходили всюду – ели, пили, женились, работали, рожали таких же мелкорослых детей, те куда-то уезжали, и тогда был слышен плач отчаявшихся в разлуке матерей. В трущобных закоулках городов обитали разбойники с финскими ножами и весёлыми вожаками, которые были влюблены в красавиц и дарили им бриллианты, отобранные предварительно, при помощи оружия, у нечестных богачей. Бандиты даже с ножами, с лезвий которых капала кровь, выглядели благородней ненавистных толстосумов и простые люди отдавали им последние гроши, чтобы разбойники не были голодны и могли день и ночь грабить и убивать буржуев. Но какие-то тёмные личности мешали восстановлению справедливости. По их приказу милиционеры ловили разбойников, садили их в тюрьму и те умирали в застенках во имя свободы, проклиная своих мучителей. В это же время на далёком острове жили другие люди, и у них имелось всё, что требовалось для жизни. У них был хороший президент и хорошее правительство. И ещё на этой земле жил мудрый философ, к нему мог придти любой житель страны спросить совета и получить его. Потому на острове царило веселье, никто не болел и не умирал. Но вот пришло письмо из другого мира, где царил хаос неравенства, с просьбой помочь избавиться от угнетателей и философ, из побуждений своего благородного разума отправился исправлять тот нестабильный, неравноправный мир.

— Ну, как вам, — вопрос из параллельного мира вернул хозяина в свой дом, к карликовому писателю, вперившему в него взгляд, где прочитывалось собственное восхищение. «Мультфильм какой-то», — отметил мельтешение человечков в своём забытьи, островной рай и оракула, что вырастал в главного героя, мечту автора – высокого, красивого человека, наполнившего мудростью свою отчину и добровольно покинувшего рай во имя свободы мелкорослого человечества, недотягивающего до размеров благополучного созидания и пожинания плодов своего труда.

– Философ в вашем повествовании – вы? – только и смог вымолвить вслух Царёв.

— Вот, сразу видно великого человека. Узнали. Другие не признают. В толпе все гномы, даже пророки. Я хочу отличаться, отличиться, но меня не видят. Бог не послал мне великанского роста, но взамен вдохнул в голову высокие мысли и, вот, они перед вами, берите и оповестите миру о пришествии мессии. Возьмите на себя такую ответственность, Пётр Петрович, и будете моей правой рукой в царстве истины. А лучше я поставлю вас у ворот моего государства. Как апостол Петр, вы будете охранять райские сады мудрости от нашествия невежд.

— Спасибо за доверие, но вряд ли гожусь для столь высокой должности. Слишком мягкосердечен и могу уступить просьбам недостойных людей и впустить коварных лазутчиков в лагерь добродетельного сообщества. Простите, что ж мы так на сухом берегу беседуем о материях далёких, как звёзды, но ярких во тьме невежества, будто солнце среди туч. Давайте-ка, за стол присядем, по рюмочке выпьем, я вам и объясню, куда вам с этим ценным багажом обратиться, — допустил ещё одну попытку отвлечь коротышку от глобальных проблем мироздания Царёв.

— Да. Я, пожалуй, соглашусь, — оказал милость хлебосольству хозяина гость, спрыгнул с дивана, уложил бумаги в чемодан и по праву мудрейшего старшинства первым прошёл на кухню и уселся к столу. Царёв вытаскал из холодильника все закуски и выпивку, справедливо думая, что обильная еда склоняет настроение людей к миролюбию и добродушию, к беседе лёгкой и не помнящейся в будущем времени. Толстяк оказался изрядным чревоугодником, поглощал всё, чем потчевал хозяин и пил без ложных предубеждений и отнекиваний от алкоголя, и уже очень скоро его перламутровая лысина возгорелась рубиновыми пятнами и прожилками, а слова изречений поменяли вязь великих заблуждений на обыденность мелких проблем.

— Служил в гостинице администратором, дело знал, умел клиента уважить. Пришли молодые, ухватистые, повернули работу по-своему, по-новому. Оставили   пока работать швейцаром. Двери заезжим людям доверили открывать, — приоткрыл гость причину своей тоски о трудностях достижения великих целей и неуёмном желании стать заметным не у дверей гостиницы, а в алтаре славы.

— Лихие нынче времена, — посочувствовал Царёв. – Вы сходите по этому адресу, может что-то и образуется, — и вручил визитную карточку издательства «Христофор Колумб». Ему было искренне жаль этого человечка, волокущего большой жёлтый чемодан по скользкой дорожке к воротам. Он догнал уходящего в неизвестность гостя и, протянув ему две зелёные бумажки по сто долларов, сказал какие-то дежурные слова напутствия, огорчив себя этой попыткой оправдания своего бессердечия. Тот взял деньги, торопливо открыл калитку, она захлопнулась за ним, будто сглотнула призрак, то ли посетивший дом писателя, а может привидевшийся от печали одиночества самому владельцу роскошного особняка.

Вернувшись в дом, Царёв совсем загрустил, его терзало совестливое чувство вины за ироничное отношение к гостю. Графоман, конечно, высшей пробы. Но ведь, как человек, неплохой. Несчастен в своём нелепом занятии, а если, вдруг, наоборот счастлив. Поговорить надо было по душам, каждый человек достоин внимания. Бог рассудит, кто кого достойнее на этой земле. Самому тоже не грех бы дорогу выбрать. «Бреду вслепую с поводырём неведомым», — в дверь мягко постучали. Отворив дверь в ясный морозный день, увидел своего квартиранта Петра.

— Тут к вам люди приходили, так я их попросил в послеобеденное время посещения делать, но один, маленький такой, с чемоданом громадным, никак не желал уходить. Дескать, дело срочное, отлагательства не терпит. Оставил я его в доме дожидаться, на улице-то мороз. Сам, правда, подумал, грешным делом, что на срочные дела с такой грузной ношей не ходят, — с крыльца рассказывал постоялец.

— Вы проходите. Чего через порог разговаривать, — пригласил хозяин. Петр заступил за порог, разул с валенок калоши и остановился посреди прихожей, оглядываясь. – Пойдёмте сюда, — прошел на кухню Царёв. – Чаю хотите. Тут беспорядок у меня. Гостя, того самого, с чемоданом, угощал. А, вот, имени не спросил, — убирая посуду со стола, приговаривал Петр Петрович. – Чай-то, какой любите. Крепкий или так себе.

— С торговым человеком ранее дружил, стало быть, купеческий чаёк и уважаю. А что, тот человек, который вас поджидал, просил чего по нужде или от любопытства заглянул? Хотя такую поклажу зря таскать никто не станет, — постоялец отхлебнул налитого в чашку чаю.

— Писатель. Всё, что написал, с собою носит. Надеется, кто-нибудь соблаговолит прочесть эту уйму бумаг. Но это вряд ли случится. Охотников для знакомства с чужим творчеством, да ещё в таком объёме, не сыскать, все сами пишут. Собой заняты. В редакциях поэты, писатели сидят, им некогда от своей гениальности оторваться. Шутка ли сказать, чемодан писанины перебрать нужно, а потом ещё и слово молвить о данном труде. Пока до эпилога доберёшься, забудешь, с чего всё начиналось. Я и вовсе ничем помочь не могу. Выслушал, адрес редакции, где он ещё не бывал, выдал, угостил, чем Бог послал и проводил, — виноватился за всех невнимательных литераторов писатель.

— Не обидели человека и то ладно, — ободрил постоялец. – Незачем себя без вины мучить. Если человек славы жаждет, надобно ли ему в исполнении этого желания помогать? Известность – жуткая вещь, враз память отшибает. Знаменитости они ведь как живут, только себя и про свою жизнь знают, и лишь свои достоинства и недостатки почитают. Гордыня ими движет, не хотят они славой делиться ни с ближними своими, ни с Родиной, а уж с народом и подавно. Славен по-настоящему тот, кто народу своему прославление приносит. Того героя знают и помнят в веках. А кумиры они промелькнут и исчезнут.

— Но должен же человек справедливо оценивать свои поступки. Выставлять на обозрение мерзость и непотребство – какая уж тут слава. Разница между грехом и подвигом тонка и понимается по-разному. Всё смешалось и простому человеку трудно определить, где святость, а в чём грех. Греховодники в роскоши живут и плодятся себе подобными. Грех становится смыслом жизни многих людей. А что же Господь, как Он может видеть такую несправедливость в белом свете. Где Его вышняя справедливость? – то ли себя или постояльца вопрошал Царёв.

— Бог не может быть справедливым к живущим на земле. Он милостив. Какая может случиться справедливость к нынешней человеческой жизни – новый Всемирный потоп, горючая сера Содома, ядерная война. Лучшей справедливости человечество не заслуживает. Страшный суд – вот там и случится высшая Господняя правда, где будет слышен и плач и ропот, но ничего не будет услышано в оправдание и каждый получит по заслугам. Все земные наши награды – блеск греха в глаза Господа. Никому жизнь не даётся просто так – родился и гуляй, как пожелаешь. Она даётся Отцом нашим для славы Его пути, в котором душа обретёт бессмертие, но помыслы о несоразмерности распределения Божьей милости отдаляют нас от благ небесных и чернят душу, смешивая высокое духовное начало, положенное от рождения, с грязью мелких житейских соблазнов. Человек равняется в мыслях и делах со скотом. Замысел Господень – торжество святого Духа на земле – поруган, оболган, осквернён. Какой же мы просим к себе справедливости? – задав нелёгкий вопрос, умолк голос постояльца. Образовалась тишина, где возникло пространство взаимопонимания необычайной грусти в сознании людей, присутствующих при крушении устоев заповеданной жизни. —  Купите и обрящете – таково отправление потребностей в сиюминутном времени нынешней жизни. Но присутствие Духа святого не сторговать. Он нисходит по велению Божьему, — заключился разговор. – Пойду я, — поднялся гость. – Вы Петр Петрович, если чего нужно говорите. Могу и на базаре чего надобно прикупить. Вам-то некогда будет за хозяйством глядеть, литераторы одолеют своим беспокойством.

— Да, спасибо Петр. Вот на расходы деньги. Вы уж сами решайте, что возьмёте, то и хорошо, — Царёв вынул из кармана деньги и, не считая, вручил постояльцу.

— Спаси Бог, Петр Петрович. Спроворю всё в лучшем виде, — поклонился тёзка и вышел. Царёв прилёг отдохнуть, подумав: «Деньги раздаю, и нисколько не жаль. Чужого никому не дано ценить. Дружбу сохранить можно, а капитал, его как копят? Могут ли деньги заменить всё на свете? Богатым надо родиться, этим всё будет объяснено. И привычки и характер и даже хамство, должны быть получены по наследству. У нуворишей же никаких потомственных привычек появиться не может, только хамство. И даже оно им не принадлежит по праву, пока есть деньги, присутствует гонор, исчезнут оные – согнёт спину перед любой свиньёй. Аристократа и в рабстве отличить можно».

Не дремалось, чувство какой-то вины не покидало позиций, занятых в голове с начала появления чемодана, Леона, и последовательно остальных происшествий, так быстро наполнивших время и пространство вокруг и его участие в этих событиях – удачное и нет. Слишком стремительно менялось соотношение сил, но в пользу чего? Или кого? Путь указан, осталось идти – напутствовал батюшка, благословляя его. Но так ли сильна вера, что можно отправиться вслед за взметнувшимся вихрем света. Он редко бывает в храме, но написанный роман разве не выстрадан молитвенным словом. Сказано Спасителем – у каждого из вас своя молитва ко мне.  А удалась она – содрогнётся душа и жарко-жарко заболит в сердце, качнётся под ногами земля, припадут к ней колени и польются слёзы светлые из опущенных долу глаз. Всё это он испытал за те полтора года, что трудился над книгой и только вера в неслучайность творения среди непонимания, безразличия и собственной нищеты придавала силы для продолжения бесполезного, как часто казалось, занятия. Но куда теперь отправилась его молитва, обретши осязаемое состояние и став видимым предметом для всех, желающих увидеть и узнать слова, исторгнутые из глубокого, как океан, одиночества. И сейчас ничего не изменилось – книга пошла к читателям, в их дома, её будут обсуждать в литературных салонах, а он остался, как и прежде один на один со своими, никогда не прекращающими своё движение, мыслями. Царёв поднялся, прошёл в гостиную  и впервые включил телевизор, сразу же засверкавший большим и абсолютно плоским экраном. В матовом свете кинескопа образовалась эстрада и на ней кудлатая певица, которая широко, по-мужски, шагала по сцене и хриплым голосом выкрикивала слова: «Все мы бабы стервы…». Почему все? За себя самоё проще бы отвечать.  Желаешь быть падалью – твоё право, но других то зачем за собой звать. Сценарий, видно, такой – не только людей в скот превратить, но ещё и в падший. Но ужасному оскорблению аплодируют сами униженные и главный режиссер доволен таким громким успехом. Везде и всюду присутствует незримый режиссер гнусных событий. Сцены заполнились шутами, театры похабщиной, строки немудреных бестселлеров – развратом. У каких-то могучих, но тёмных сил существует неодолимое желание власти над человечеством в этом мире. Для этого нужна эволюция сознания до уровня скота. Точнее нижайшая деградация общества. Арии, являющиеся символом целой нации, женятся на шлюхах. Эти кровосмешения с сучками из подворотен (и наоборот) уже дают свои результаты. Народам не на кого опереться в своих лучших чувствах к Родине, к семье. Даже высокопородные животные бракуются и лишаются всех привилегий после случайной связи со своими сородичами из низшей касты. Почему же люди ведут на эшафот королей, разжижают голубую кровь, обрекают мир на тщету повседневной суеты без понятности происходящего вокруг? И всюду ссылки на демократию и права человека. Оправдывается ли этими понятиями нынешний позор человечества и отрицание Божественного происхождения бытия? Для чего эта мужеподобная лахудра со своими безголосыми песнями? Для чего замечательного певца Баскова усадили в один ряд с бестолковыми старухами и доверили конферанс паскудства и бездарности? Что есть хуже этого? Наверное, собачьему сердцу не прикажешь жить по-человечески. Так и Коля – Бог талантом не обидел, но плебейская кровь тянет в грязь, от прекрасных голосов оперы к шарманке. Прощай великое искусство оперы и да здравствует балаган телеэкрана в кругу гламурных шлюх и томных педерастов. Ну что за мысли? Пусть себе поют. Он переключил канал, и на экране застучали африканскими ритмами барабаны, и племя зулусов воинственно махало копьями в такт музыки, угрожая невидимому противнику, а, может быть, всему остальному миру, несущему в заповедные уголки планеты ужасы своей, совершенно неприемлемой здесь, цивилизации. То, что хорошо европейцу – африканцу смерть. Но пока зулусы потрясают копьями, отпугивая злых духов от своей земли и жилищ, эти мрачные духи зла уже рядом, снимают ритуальный танец на камеру, чтобы показать в европах дикий народ, не желающий понимать, что ватерклозет это величайшее изобретение культурного мира. Зачем детям природы и любви наше бездушное хозяйство? Но оставить эти честные, смелые души в покое не позволяет дикость урбанизированного общества, не выносящего непохожести беспричинной радости людей на редкость собственного удивления простым, но чудесным явлениям в своей и даже неизвестной жизни.  Мы везде видим преимущества своего нажитого веками затворничества в душных, смрадом дымящих городах, а надо всего лишь узнавать в плясках чернокожего племени своё человеческое детство, его неповторимую радость. Но у, якобы, цивилизованного, европеизированного общества осталась только одна в жизни радость – нажива. Оттого и боимся искренности простых, но забытых нами чувств, возделывая оставшийся нетронутым мир под свою насквозь прогнившую мораль. Царёв прилёг на диван и под тревожный «там-там» барабанов забылся таким же беспокойным сном.

Нельзя сказать, что Пётр Петрович восторгался своим творчеством, он крайне недоверчиво относился к словам вдохновения, вдруг, выбравшего его заурядную голову для обрывков фраз, мыслей, будоражащих мозг, в неизвестные наперёд часы дня и ночи. Это непостоянство творческого процесса тревожило душу писателя и покой неприкаянностью сил, желающих быть потраченными на производительный труд. То, что постоянное напряжение мысли и есть работа, назначенная ему пожизненно, без выходных, отпусков и ухода при жизни на пенсию, он не знал. Очень трудно поддавалась определению материальная сущность нескончаемого процесса шлифовки словарных изысков, превращение разобщённых слов и предложений в целое произведение, которое, может быть, материализуется в книгу, а может, нет. Мысль нельзя потрогать и потому труд писателя неосязаем, от замысла и до исполнения – это только неясная мечта, абсурдная, смелая и потому страшная. Она, эта мечта, наплывает туманом среди светлого дня, снится ночами и невозможно избавиться от этого наваждения ни на минуту. Можно бежать, уходить, плыть за семь морей, но и туда приносятся твои фантазии, где явные и вымышленные герои спорят и дружат, любят и ненавидят, невзирая на твоё желание избавиться от кошмара их присутствия, на уносящие тебя расстояния, они с тобой навсегда и может только смерть избавит тебя от сомнений по поводу полезности твоих вымыслов. Блаженный покой, когда в цветах сирени видится только цветущий куст, а запах не дарит никаких воспоминаний – недоступен поэту. У него обязательно возникнут ассоциации цветовой гаммы с глазами и лицами любимых женщин, реальных, бывших с ним и никогда не виденных, куст загорится огнём неуёмных фантазий и обратится строкой – мучительно красивой, уносящейся букетом сирени в дали ещё даже и самому неизвестные. Когда же он возвратится на землю, то окажется, что кончилась сиреневая весна, настало лето, а он просто опять забыл умереть. Но если не видишь ярких и жарких цветов белого света, тогда жаль, наверное, родиться в этот для многих всегда сумрачный мир.

Проснулся Царёв от настойчивого перелива телефонного звонка. Поднялся, встряхнулся, прогоняя остатки дремоты, прошёл к аппарату и поднял трубку. В ней бодро зазвучал голос Леона: «Добрый день мой друг. Отдыхаете. Ну, что ж, как говорится после трудов праведных, не грех и вздохнуть полной грудью. А я, знаете ли, очень занят. Выхлопотал вам приглашение от ассоциации писателей соединённого королевства. Будьте добры, Пётр Петрович, прибыть сюда через три дня. Билеты и всё остальное получите у Романа. Он же вас и проводит. До встречи  на островах туманного Альбиона», — и трубка умолкла, не оставив времени на ответ. «Скорости прямо космические. Сегодня здесь, завтра в Англии. Что же я им там скажу? Что спросят, то и отвечу», — положив трубку, решил писатель. В дверях появился Пётр и спросил:

— Тут к вам посетитель. Примете или отказать?

— Зови, чего там. Всё лучше, чем одному маяться, — согласился хозяин. Вошёл среднего роста мужчина, в шапке из серого кролика, поверх синей куртки на шею был намотан шарф, концы которого свисали на грудь. Через всю эту запутанность, сквозь запотевшие в тепле очки, невидяще смотрели глаза. Вошедший сдёрнул их с лица и, близоруко щурясь, стал протирать стёкла концом шарфа. Водрузив очки обратно на нос, человек поздоровался и, развязав шнурки ботинок, предстал перед хозяином в белых шерстяных носках, смущённо озираясь взглядом по прихожей.

— Проходите, — пригласил Царёв. Гость, не спеша, разделся и, осторожно ступая по паркету, вошёл в гостиную и остановился сразу же за дверьми. В движениях его чувствовалась неуверенность, и даже робость. Попросив гостя присесть, Царёв убавил в телевизоре звук и, чувствуя напряжение в поведении гостя (тот устроился на краешке кресла), сам обратился к нему:

— Вы не стесняйтесь моих хором, я собственно недавно изменил бытовые условия и не совсем привычно чувствую себя в новой обстановке, но готов выслушать со вниманием и помочь, если в том будет необходимость.

— Да нет у меня никаких вопросов. Присутствовал на книжной презентации, слушал ваше выступление, и мне показалось, что чего-то недоговорено в той речи. Не дали высказаться или регламент не позволил, — ответил гость.

— Растерялся. Впервые участвовал в таких торжествах. Хотелось многое сказать, не удалось. Свет яркий, обстановка ресторанная – устроители так решили, я и не смог выразить свои мысли, — честно признался Царёв.

— Я тоже так подумал, когда принялся за прочтение книги. Короткая речь не всегда справедлива в освещении такой серьёзной работы. Хотя, конечно, необходимо читать книгу, автор уже мыслит началом другого произведения и едва ли имеет желание распространяться всерьёз о прошедшем времени. Я пишу короткие рассказы, но мне всегда с трудом удаётся вспомнить о времени их сотворения. Да и зачем попусту тратить силы на поиски исчезнувшего времени. Есть рукопись, а в памяти лишь быт, стоит ли о том вспоминать, что вы кушали в дни написания романа. Но некоторым людям интересны именно эти нюансы. Физиологические процессы.  Конечно, и мысль можно облечь в химическую формулу. Хотел спросить, а вы согласны существовать, как одно из соединений химических элементов, — задал вопрос гость.

— У меня человеческое имя и оно никак не связано с таблицей Менделеева. А вы что наукой занимаетесь? – поинтересовался Царёв.

— Нет. Просто иногда читаю статьи учёных, где чётко обусловлено, что гидролиз и обмен веществ определяют скорость и течение человеческой жизни. А как же творчество? Амёба тоже совокупность химических элементов, но ведь она не пишет стихов, — призвал к обобщению темы гость. 

 — Право не могу вникнуть в такую для меня непроходимость. В науках я дилетант. И по образованию филолог. А зачем вам нужно задумываться над таким необычным свойством человеческого организма. Всё можно втиснуть в рамки какой-либо из наук, но память прошлого не может быть химической реакцией. Тогда капните в мозг склеротика катализатор памяти, и ему вспомнится даже тот момент, когда он появился на свет. Но в чём тут проблема и зачем этот ваш вопрос? – Царёв заинтересовался своим гостем, но не в перспективе химических реакций в своей голове.

— Понимаете, никто так не унижает людей, как сам человек. Низведение человеческой жизни до уровня химической реакции, что может быть подлее такой логики в определении существования хомо сапиенс. Замахиваются не на исключительность человеческого разума, а на его Высшее начало. Уравнивание мысли Господнего провидения с работой научно-исследовательского института. Соблазн желания сравниться с Богом. Помните, чем искушал змей в эдемском саду первочеловеков. Скушайте плод от древа сего, и будете как Он, но что из этого получилось – известно. Зависть – великий порок, но домогательство славы Божьей, что это? – отразил вопрос своих сомнений гость. — Оттого в свете и существует огромное количество абсурдных открытий, в коих нет никакой пользы для процветания земного существования, а лишь желание славы. Причём славы любой ценой, — гость замолчал.

— Может быть, куда-нибудь сходим? Посидим где-то в кафе и продолжим нашу беседу. Только, ради Бога, не о химии. Вы же не для этого сюда пришли? – Царёву не хотелось терять собеседника.

— Простите меня, разговорился. Я недавно здесь, в этом городе – знакомых никого, вот и распоясался словесно. Пришёл показать свой новый рассказ, но как-то невзначай открыл тему совершенно незнакомую для себя. Уж так, получается – ищешь веник, найдёшь ножницы и найденным инструментом состригаешь неизвестно откуда взявшиеся мысли. Так и в написании, начинаешь за здравие, а заканчиваешь покойником, а ещё хуже, когда и вовсе не находится окончания задуманного произведения. Стремишься довести начатое до завершения и получается такая чушь, что в пору печь топить, но жаль и копится хлам недосказанных сказок, — он положил перед хозяином стопку бумаги величиной в авторский лист.

— Я посмотрю это, но завтра, — почему-то решил Царёв, ему хотелось продолжить разговор, он быстро переоделся и они с новым незнакомцем вышли из дому. – Как вас зовут, — уже за воротами спросил писатель.

— Антон, — на ходу подал руку для знакомства гость. – Я, знаете ли, издалека прибыл, ничего здесь не знаю. А вы как-то сразу посидеть со мною решили и я не против разговора.

Через некоторое небольшое время они вошли в ресторан с бодрым названием «Кот мартовский». До этого весеннего месяца было ещё далеко, но выгнутая спина чёрного кота на вывеске заведения обнадёживала мыслями о всегдашнем неизменном повторении времён года и весны в частности. Отдав в гардероб верхнюю одежду, писатели вошли в зал и уединились за угловым столиком, заказали напитки и закуски и затеяли разговор, тайну которого сохраняло экзотическое дерево, скрыв звуки и лица собеседников под свои ветви с широкой и густой листвой. Научная тема, однако, имела продолжение и тут:

— Как вы относитесь к клонированию животных и человека? — спросил новый знакомый.

— Кошки, овцы, вообщем-то и так довольно схожи  друг с другом, а вот иметь собственную копию не хотелось бы. Раздвоение личности всегда опасно. В голове – дорога в психушку, а в натуральную величину – угроза своей самобытности. Посягательство на свою сущность, уникальность и даже на имя. Если это ты, то величаться должен также, как и эталон. Но чьё-же звание осознанно и первично? Соперничество совершенно одинаковых людей приведет, в конце концов, к паритету мнений и действий, что и станет тормозом культурных и научных процессов, а затем и к разрушению цивилизации. Клонировать изначально будут только великих людей, это и приведёт мир к катастрофе, — ответил Петр Петрович, хотя выбор тематики разговора ему нравился.

— Но почему? Продолжение гения не может помешать людям жить в добре и красоте, — недоумевал собеседник.

— Никто не станет воспроизводить мать Терезу, платить за такое чудо будет некому. А вот новый образ Наполеона, Гитлера, Ленина и других злодеев возвратят к жизни и с их помощью приступят к разделу мира. А не стоит заниматься клонированием людей потому, что эти будущие гении не смогут повториться в своей прежней судьбе, нет той почвы, где можно объявиться в знакомом обличье и стать тем же человеком. Невозможно прожить две жизни в гостях у славы. Да и, вообще, в жизни есть только мгновение славы – его венчает смерть вовремя, на вершине успеха или безвестность после и до конца. Какую часть той жизни вы произведёте на свет, неизвестно. Что позволено Юпитеру, не дано человеку. Надо помнить о том и заниматься земными делами, а сравнивать себя с Создателем занятие непочтительное по отношению к Отцу нашему.  Из всего созданного человеком искусственным путём на земле приживаются только монстры. Результаты работ над человеческой психикой тому доказательство. А уж как изуродовали растения и домашних животных наши учёные селекционеры видно всюду и везде – садах, парках и в ужасных гримасах питбультерьеров. И с человеком произойдёт то же самое. В пробирках и барокамерах будет плодиться уродство, которого уже достигла человеческая мысль и теперь ищет воплощения. Заметьте, что красивых людей становится всё меньше, уродство заполонило экраны, журналы и прочие площадки демонстраций этой красоты. Изменение понятия красоты, как духовной, так и физической и есть крах культуры и её ценностей, что веками копило человечество. Имитация жизни – это вовсе не жизнь и даже совсем не жизнь, — Царёв утомился от выводов, замолчал, выпил водки и, желая покончить с темой, спросил. – Может,  расскажете что-нибудь о себе, творчестве?

— О прожитой жизни мне и рассказывать нечего. Нечем похвалиться. Не сумел, не добился, не достиг. Мечты не воплотились в дела. Творчество помогает отвлечься от обыденности, но не более. Да и тут успехов немного. Крохи каких-то публикаций, критика и малая душевная удовлетворённость от написанного, — рассказал свои переживания Антон.

— А зачем вы ко мне? Я не критик, не издатель. Мне просто повезло и ещё не знаю, как за эту удачу придётся расплачиваться. Вроде всё хорошо, но чувствую – что-то не так. Вот и томлюсь от успеха точно так же, как вы от своего невезения. Положение у нас разное, а боль одна, как вы сказали – малая душевная удовлетворённость. Будто меня уже клонировали и выставили напоказ копию, а где прирождённый вариант – неизвестно. Был недавно – я, ходил по редакциям, ссорился из-за непонимания моих трудов в литературных кругах, а тут все критики и редакторы ко мне, руки жмут, поздравляют, с чего бы это, может, перепутали что-то или кого-то со мной. Опомнятся, потом, как быть? Славу с плеч стряхнуть нелегко, лучше последнюю рубаху снять, хотя, где она слава-то, я здесь в ресторане сижу, за этим кустом спрятан от глаз, а она где гуляет?

— Это и есть она – сидеть в этом зале и не думать, где завтра достать кусок хлеба. Пить коньяк, кушать рыбу и давать советы нищим писателям. Это и называется – слава. Как иначе назвать всю эту роскошь, — Антон повёл рукой над столом.

— Нет, что-то должно быть ещё. Что-то невозмутимо ясное, без всякого ожидания перемен. А этого я не чувствую. Неожиданность признания моих произведений уже не волнует меня, как прежде, в начале действия недавно разыгранного спектакля, но ожидание чего-то неизвестного присутствует, может быть, провала, а, вдруг, аплодисментов, что собственно тоже какое-то завершение, окончание событий. Какое будет продолжение этой истории и на чём душа успокоится? И когда это произойдёт? Царёв потянулся к рюмке, и Антон подлил туда напитка и заговорил:

— Надо продолжать работать и слава перестанет тяготить, и душевный покой обретёте. Нельзя почивать на лаврах. Всё преходяще на земле и только творчество вечно. Постоянство успеха в труде, а не в разговорах о славе. Трудитесь, Петр Петрович, и воздастся вам всегда, всюду и везде.

— В том-то и дело, что никаких стараний к творчеству я не предпринимаю со дня представившегося случая, — он хотел упомянуть о чемодане с деньгами, но нашёл другую версию, оправдывающую его безделье, — издания моего романа. После  всего, что произошло со мною сразу и так много, я растерялся и упустил весь перечень проблем, связывающих меня с жизнью. Они исчезли и ухватили с собою мысли, которые рождались в несчастьях, но противились безобразным проявлениям действительности, воспаряли над неудачами бытия и воспроизводили свой мир – смелый, сильный и добрый. Но с нежданным благополучием пришло равновесие, исчезли мечты, некуда бежать и негде жить самому по себе, не боясь плена. Ангажированные мысли, как подкупленная публика – говорят чужие слова, кажется, кто-то пленил и разум, он уже плохо сопротивляется моим ненастоящим поступкам. Свадебный генерал на ярмарке своего же тщеславия, так нежелаемого самим собою. Всё только началось, а я чувствую себя за бортом корабля, уносящего мою жизнь неизвестно куда. Знаю, кто капитан на том пиратском судне, но не догадываюсь о его настоящем имени, — Петр Петрович ещё выпил и загрустил.

— Так не бывает, — урезонил собеседник. – Знаете, не знаете, мне неведома такая пустота, где подают славу за просто так, за здорово живёшь. Всегда должна быть предыстория, а потом уже сама история восхождения на Олимп.

Вдруг, зашелестела листва на дереве, скрывающем приятелей от звуков и запахов остальной части питейного заведения и на пустующий стул, напротив Царёва, взмахнув роскошью сразу всех разноцветных юбок, будто птица пёстрыми крыльями, даже показалось, что это видение спорхнуло с верхушки дерева, а не явилось с улицы ночного города, опустилась настоящая цыганка, чернокудрая, с огромными, сверкающими жёлтым блеском, кольцами в ушах и поражающим глубиной, как ночь за окном, взглядом чёрных глаз. Её появление сопроводилось звуками зажигательного танца вольных цыган, доносящихся из зала, и друзьям поначалу показалось, что она в жаркой пляске выбилась из круга и влетела прямо к ним в стул, так нежданно оказалось её присутствие. Друзья оторопели, потом, как по команде глянули вверх, к потолку, но не нашли никаких отверстий в нём, и вернули взгляды к гостье, нисколько не смутившейся от их замешательства. В глазах обоих бражников стоял вопрос: «Откуда и зачем вы к нам? Не вызывали, не ждали». Цыганка тряхнула своим великолепным, вольно распавшимся по плечам волосом (именно так – лицо оставалось недвижно), и тоже спросила:

— Тут слышался вопрос, мол, на чём дело успокоится? Хотелось бы узнать какое дело? Видеть наперёд, дано не каждому. Угадать, а можно и не угадать. А вот ворожить жизнь в прошлом или будущем – такое возможно. Остановить мгновение и есть колдовство. А где он этот час, нужный для узнавания, приказывайте, я его найду. Это наше дело – цыганское. В моём роду все ворожеи, во всех коленах, и во всех головах, — цыганка стала прикуривать какую-то уж очень длинную папиросу. Воспользовавшись паузой в её речи, Царёв хотел оспорить последние слова:

— В каких-таких головах? – недоумённо выговорил он.

— Вот в этих, — гостья постучала себя по лбу, не удосужив Петра Петровича объяснениями связью этого органа с коленами генеалогического древа. – Желаете иметь разговор, послушаю, а нет – у меня дел много.

— Вообщем-то, мы вас…, — начал было Царёв.

— А кто спрашивал, на чём дело успокоится? Это наш вопрос, колдовской. Отвечать, или как? – цыганка шумно затянулась дымом папиросы.

— Уже и забыл, о чём было сделано вопрошание, — туманилось в голове писателя, сбитого с толку словесным напором нежданной гостьи.

— О жизни. Она и есть самое важное дело. Обретёшь душевный покой в ней, будешь счастлив. Хотя кому как. Вам на чём ворожить. На картах или кофе женщине закажете? – цыганка выдохнула давешнюю затяжку дыма, и он облаком объял стол и сидящих за ним.

— Конечно, конечно. Официант, — позвал, попавший в плен её власти, писатель. И тут же раздвинулись ветви экзотического дерева, просунулся поднос, и с него на стол опустилась немалая чаша дымящегося напитка. «Мистика, — подумал Царёв, — надо было дома сидеть», — тоской отдалось в его груди. Но отступать, и даже уйти, как показалось ему, стало не только невежливо, но уже и поздно. Цыганка втягивала в себя дым, заглатывая его крупными порциями кофе, глядя перед собой, готовясь к чародейству, и глаза её начали желтеть и скоро обрели цвет взгляда старой волчицы. «Теперь конец», — пронеслось в мозгу Царева, и только он так подумал, как гадалка опрокинула чашку на тарелку, придержала на месте, между тем из её губ исчезла папироса, подняла посуду и на чистой поверхности выросла горка кофейной гущи. Она осмотрела это сооружение со всех сторон, вращая блюдо перед лицом, обнюхала, глянула волчьими глазами на Петра Петровича и проговорила:

— Дорогу дальнюю вижу. Так далеко, что и земли  видно не будет. Беды много увидишь, но не своей. Вернёшься, и станет многое понятно. Жить долго будешь, а вот как судьба распорядится и будет ли тебе счастье – твой выбор будет. Но это потом. А пока выбора у тебя нет. Прощай, — колдунья ушла так же, как и явилась. Зашумела листва дерева и следом смолкла музыка цыганского разгула.

Пётр Петрович обречённо вздохнул, зачем-то выглянул за лиственную завесу, налил себе полный бокал коньяка, выпил и только потом вымолвил:

— Чёрте что. Слова лишнего не скажи. Целое изречение себе присвоили и право на колдовство. Что это было? – обратился он к собеседнику.

— Цыганка. Только почему денег не спросила? – по-своему оценил произошедшее Антон. – Да вы не расстраивайтесь – пришла, посидела, кофе выпила, наговорила, чего на ум взбрело, и двинула к своему шатру. Цыгане они везде хозяева и сразу же гости и в ресторане и в подземке, везде пристают. Чумы на них нет. Хотя, простите, они сами такая зараза, что уже ничем не возьмёшь. Одно слово – бродяги, им весь свет дом, вот и не церемонятся.

— Бред сивой кобылы, — непонятно к чьим словам относительно вынес своё странное определение опьяневший Царёв и добавил дозу коньяка и ещё пару отдающих нетрезвостью слов. – Как вы думаете, что она мыслит по этому поводу, шагая в поводу.

— Простите, кто? – насторожился Антон.

— Кобыла сивая, — стряхнул хмель философ. – Где я, примерно, буду, если далеко от земли? В космос полечу или умру? Если в космос, можно вернуться, коли повезёт, а после смерти, какое уж тут возвращение. Наговорила и ушла, теперь думай. Никуда не пойду, здесь буду ждать, пусть берут из ресторана и везут куда хотят, — облегчил свою уколдованную участь Царёв.

— Шутите, Пётр Петрович, — затревожился уже бывший собеседник, потому как обстоятельства изменили одиночество их диалога. Цыганка превратила беседу в безумные монологи писателя и попытки успокоить эти тоскливые рассуждения со стороны Антона. – Лучше пойдём отсюда. Я провожу вас.

— А чего меня провожать, всё равно никуда не дойду. Когда вернусь, тогда приходите ко мне, несчастному человеку, — для совершенной уверенности в будущих бедах Царёв потёр глаза, убирая с лица невидимые слёзы. – А, впрочем, давайте выпьем и пойдём, на миру и смерть красна, а тут, в этом углу, очень пусто для двоих писателей. Ещё дерево это, к чему нам экзотика, не на Карибах же сидим? Посадили бы карагач и душе спокойней под его кроной. За этой пальмой разбойники живут, с той стороны конечно. Пойдёмте, не то снова к нам кто-нибудь проникнет с недобрыми вестями. И скажу вам по секрету, Антон, много шума и восторга – признак поражения. Это я об успехах и громких презентациях.

Утром Царёв проснулся в своём доме, чему удивился. Память искрила короткими промежуточными вспышками – Антон, ресторан, дерево, цыганка, но дорога домой не высвечивалась даже в самых ярких разрядах молний, будоражащих его похмельное сознание. Возникали какие-то огни, но из них не складывалось пути, вероятно, они служили направлением в обнаружении дома, что так удачно и случилось. И даже спал он кем-то заботливо раздетый и вещи, сложенные на стуле, своим аккуратным видом  подарили ему в мыслях некоторое удовлетворение от прожитого, невесть как, дня. Собрав оставшиеся от сгоревшей в алкоголе физической энергии силы, Царёв поднялся и отправился на поиски вчерашнего вечера. Вышел из комнаты и сразу обнаружил свидетеля того времени. Антон мирно спал, прикрытый пледом, на диване. Хозяин не стал будить гостя и вышел на воздух. Зимнее утро дохнуло свежестью и нарисовалось чистотой белых линий, на которых и сконцентрировалось зрение Петра Петровича. Откуда, вдруг, появились эти квадраты, треугольники и другие геометрические фигуры, разбросанные по двору в необычной и пока непонятной последовательности. Порядок в расположении наснежных начертаний несомненно присутствовал, но в чём он заключался писателю, как человеку далёкому от математики, не представлялось ясным. Помог Петр, выросший за спиной:

— Удивлены, хозяин? Вчера, после вашего ухода, установилась такая вот геометрия на нашем дворе.

— Что же сулят нам сии инопланетные знаки, — пытался шутить Царёв, уже внимательнее всматриваясь в расположение фигур. Первой в порядке движения к воротам начертана была идеальная окружность, основанием к ней примыкал равнобедренный треугольник, вершиной упершийся в прямоугольник, от которого до самой стены забора растянулся математический знак бесконечности.

— Человек я маленький и не могу определить значения таких многоумных знаков, но то, что это ещё одно предупреждение, понятно и мне. Вчера цыганка, сегодня такие чудеса, — Петр посмотрел на хозяина, будто умоляя его о чём-то.

— Откуда ты знаешь про цыганку? — хозяина начинало знобить.

— Ваш приятель обсказал, как пришли вчера ночью, и тут сразу такие дела. Сейчас замету эту чёртову грамоту, — отправился за метлой Петр. Вслед ему поднялся ветер, вихрем завился снег, осыпал белым крошевом полуодетого писателя, взвыло где-то за домом и всё вокруг потонуло в метельной мгле.

В доме его поджидал Антон, скромно сидевший в углу дивана. Плед, которым он укрывался ночью, лежал рядом аккуратно свёрнутый.

— Простите, что я у вас тут прикорнул. Поздно, да и город плохо знаю, так уж пришлось остаться, — извинился гость.

— Чего там, — махнул рукой Царёв. – Это вы меня простите, за моё пьяное поведение. Перебрал вчера. Как добрались, не помню, хоть убей?

— Машина попалась, водитель вроде как знакомый ваш будет, и ехать куда не спрашивал, сам привёз. Говорил что-то про поездку вашу за рубеж. В Лондон, кажется, — вспоминал Антон.

— На кого похож, не помните? = уточнил хозяин, догадываясь, однако, о личности водителя.

— На пень обгорелый смахивает. Такая неординарная внешность. Сказал, чтобы послезавтра вы были готовы в путь. Он позвонит, — обрисовал портрет и ситуацию гость. – Я пойду, — поднялся он.

— Куда вы пойдёте? Позавтракаем вместе, а уж потом, когда буран уймётся, тогда и с Богом, идите. Замело как-то сразу, ни с того, ни с сего, — пошёл на кухню хозяин. Там же он и накрыл стол, достав всё, что нашёл в холодильнике, ему хотелось загладить вину вчерашнего вечера, он чувствовал её, хотя и мало помнил о своём поведении. Его творческая, ранимая даже обыденными мелочами, душа всегда восставала против чужой бессердечности, а уж свои безнравственные поступки расценивались, как крушение, долго переживались, из этой тоски прорастало раскаяние, мучившее и без того невесёлое сознание писателя. Обретённая свобода от всего, что раньше совершенствовало его характер, родила пустоту безделья, оно пугало безмыслием, такое состояние было непривычно и утомляло, будто тяжёлый рабский труд, не приносящий удовлетворения.

— А вы, Антон, по образованию кто? – задал вопрос Царёв с целью разговором погасить синдром похмельного страха.

— А никто. Среднюю школу закончил и всё. В институт не поступил, поехал в экспедицию, бродячая жизнь увлекла, опомнился – учиться поздно, на покой рано. Читаю много, историей интересуюсь, — вышел на кухню гость.

— А как вы считаете, важно ли размышлять над прочитанной книгой? – усадил за стол гостя Царёв.

— Конечно. Не только над книгой, но и над каждым предложением, а иногда и над словом. Писатель всегда даёт возможность домыслить читателю собой недоговорённое слово. Чтение тоже труд и как всякая работа доставляет радость и огорчение. Но в отличие от производства в этом деле не требуется профессионализм, преобладает любительство, а с ним любопытство – это и есть любовь к чтению. Любопытство к узнаванию слов произрастает из детства, из малой попытки познания словосочетаний, изначального, ничтожного понимания прочитанных предложений.  Но уже тогда зарождается понимание огромности мира книги, её тайн, за разгадками которых состоятся и крушение надежд и скорбь мудрости и радость поиска иных причин несоответствия горнего разума и человеческого бытия, — высказался Антон.

— А как же тогда относиться к начитанным людям, профессионально определяющим качество книги или просто рукописи, могущих извлечь из своей головы цитату и даже монолог героя романа, а также зарисовку пейзажа. Они кто? – заинтересовался мнением гостя Царёв.

— Тут то и заключён конфликт книжного шкафа, наполненного книгами и писателя, задумавшего поместить в голову читателя не только свои мысли, но и предложить возможность права их продолжения. Пусть самого себе невообразимого, несоразмерного с объёмом предложенного чтения, порою абсурдного, но необходимого читателю, а более того самому автору. Сам писатель не захотел или не сумел додумать некоторых необходимых движений в сюжетах произведения, и они возникли в воображении любопытного чтеца, который смог разгадать несостоявшийся замысел автора. Это и есть та невидимая связь автора и читателя: «Вот вам роман, а вы думайте, куда ещё ведут пути моих героев и каких слов здесь недоговорено». Потому существует возможность прочесть массу литературных произведений, помнить имена авторов, цитировать их мысли и даже знать все нюансы их частной жизни, но остаться на месте, как книжный шкаф, ожидая, когда потребуется ваше знание того или иного произведения и мнение о нём. Мыслящему читателю не требуется никаких объяснений, он живёт в строках и страницах книги. Он знает, когда автор делает глубокий вдох и начинает выдыхать вдохновение на белые, необъятные поля бумажных листов, а главное, он знает, зачем это делается. Всё ли рассказал автор? Самое интересное для разумного читателя то, что автор утаил. Читатель как археолог – нашёл, прочёл, а вот зачем и почему, думай и дополняй. 

— Интересное суждение, — хозяин налил по махонькой. – Тогда образование только портит человеческий разум, иначе, откуда вокруг столько книжных шкафов и даже лавок, напичканных информацией, порою никому ненадобной.

— Порою учёность развращает человека недалёкого скорее всех остальных жизненных приобретений, — Антон закусил и продолжил. – Диплом даёт право на некоторую самоуверенность суждений, но часто эти слова заимствованы у других людей – поэтов, философов. Образование гасит самостоятельность мнения. Не у всех, но большинства. Приобретённые знания начинают казаться истиной, и тогда прогресс собственной мысли исчезает. И выходит из учебного заведения очередной книжный шкаф  и становится в каком-нибудь углу учреждения, как пособие для справок в тех или иных научных разработках. И в литературе живут такие информационные ящики, с затвержёнными чужими мыслями и непререкаемым авторитетом справочного бюро.

— Моя книга тоже наводит на такие мысли? – уточнил Царёв.

— Нет. Строки вашего романа выстраданы вами. И мысли изложены не совсем уверенно, — определил Антон.

— Вот как. Но я долго работал в направлении созидания полезного читателю слова, — возразил писатель.

— Самоуверенность никогда не бывает полезной ни автору, ни читателю. В том и есть кризис жанра. Зачем читать, если всё додумано и решено без тебя и за всех. Скучно. Автор в подтексте должен спрашивать: «Может я прав, может, и нет, а вы, как думаете?». Это  есть в вашей книге. Её  страницы початый край глубоких размышлений, начало раздумий. Отсюда и мой интерес к вам. У любителей конкретных, остолбенелых мыслей любопытства к вашему произведению не пробудится, — Антон попросил чаю.

— А вы не просто так ко мне пришли, — решил, наливая чай, писатель. – Не просто так, это не значит зачем-то, а что-то хотели рассказать и ведёте разговор. Я слушаю вас и признателен за беседу. Но мудрость, её тоже необходимо додумывать?

— Не всегда. Но не нужно искать себя в чужих знаниях. Мудрость должна быть своя, собственная, выстраданная, так сказать. Облегчая своё понимание жизни чужим её представлением, обживаешь чуждое пространство, где  тебя не будет никогда. Своё место в жизни занять трудно, оно всегда обжито другими, похожими на тебя, но это лишь двойники, нужно вырваться из их круга, стать собой, может одним движением мысли, книгой, но своей. Своей неповторимой поступью пройти, пусть мимо Олимпа, потому, что высоты заняты далеко не богами, чаще бездарями, перепутавшими признание с призванием и талант с приготовлением яичницы. У меня не вышло стать услышанным, но получилось у вас, и я пришёл поклониться успеху, а встретил хандру, скуку в словах человека, обретшего свою мудрость, — так определил нынешнее состояние духа писателя гость.

— Хандра от непонимания происходящего. Меня вынули из кипящего котла страстей – скитаний, мечтаний, бед и поместили на благодатное поле покоя и достатка, где по всеобщему мнению должно расцвести моим способностям к творчеству, но, увы, сорняки известности и обильных благ глушат даже редкие мысли о созидании. Я становлюсь глух к своему духовному миру. Можно сказать – на вершине славы все так живут. Но в слове «все», никого нет. Все так делают, все говорят, а кто стоит за делами и словом – никого. Все пошли в цирк, но я исполню давнее желание и пойду в художественный музей. Начало Я. Своего видения, отстаивание своих интересов. Прощание с увлекательными криками толпы: «Хлеба и зрелищ». Вырастание над общими желаниями, отделение от среды животного мира и начало несогласия с массовостью поклонения кумирам, вождям, противопоставления таланта наступлению изыскам бескультурья, всеядности во всех её направлениях. Твёрдое знание определённого правила, что толпа никогда не предложит разумного решения. Так и было со мной. Я долго самоустранялся от общих правил игры и, вдруг, чья-то воля оказалась твёрже в желании изменения моих пристрастий к уединению. Меня выволокли на свет, разбудили дремавшее доселе тщеславие, дали всё, что хотелось иметь, находясь в дикой нищете – результат сибаритство духа и ума.

— Но вы написали хороший роман, и это оправдывает временное безделье. Можно назвать этот перерыв рабочим отпуском. Мысль ваша не исчезла, она мучается бездействием, а, значит, жива. Размышления пусть даже о беспокойном и непонятном бытие – есть  труд – благородный и созидательный. Вот и метель кончилась, я пойду, — Антон поднялся.

— Я вас провожу, — Царёв вспомнил о забытой им Алевтине. – Друга надо попроведать.    

В дороге, по заметённым снегом улицам города, затеялся разговор про лондонскую погоду и как по этому поводу нужно одеться.

— Набор потому и называется джентльменским – зонт, плащ, бутылка виски – что приспособлен к дождям и прохладе туманного Альбиона, — шутил Антон. – Бритву, конечно, не забудьте, лорды не любят небритых подбородков.

— Какие лорды, они книг не пишут и не читают, у них заботы поважнее – как мир обустроить, чтобы польза отечеству имелась во всём и всегда, — принял ироничный тон беседы Царёв.

— Пути Господни неисповедимы, может быть, и лорды повстречаются, — настаивал Антон. – Интересно же на аристократов взглянуть, а если словом переброситься, то и вовсе почётно. Своих-то всех повыбили, разогнали, так хоть на тамошних посмотреть. В них и наша кровь гуляет, а французские графья, так те наполовину нам принадлежат. Но половину не отнимешь, и жить приходится под началом хамов. Арии веками воспитываются, знают, что и для чего в мире делается. Спросите у них там, а зачем вся эта жизнь? Они должны ответить. Шучу, конечно, отвечать придётся вам и на многие вопросы, — они остановились у книжного магазина, где в витрине окна, на видном месте, была выставлена книга Петра Петровича. – Смотрится, — Антон сделал жест в эту сторону. – Теперь вам грозит узнавание и вопросы на всех улицах города. Если, конечно, вас не увлечёт жизнь Лондона или Парижа, и вы не останетесь там жить. Вы к этому как относитесь.

— Никак. Один мой знакомый еврей на вопрос, почему он не едет в Израиль, ответил: «Зачем туда ехать, мне и здесь плохо». Мне тоже плохо здесь, но там будет ещё хуже. Лучше зайдём в магазин, узнаем, как идёт продажа книги, — но пока они входили в дверь, разговор продолжился. – Но в Лондон я поеду. Я очень недоверчиво отношусь к своему творчеству и потому хочу узнать, как к моей книге относятся достопочтенные англосаксы. Хотя они ещё те конъюнктурщики.  Начнут расспрашивать о позиции к глобализации мира (их остров уже определен в состав золотого миллиарда), об оппозиции, к которой, по их мнению, я должен принадлежать в нашей стране, как отношусь к однополой любви. А у меня никаких политических устоев, а к мерзости отношусь, как завещал Господь. Наши диссиденты, что боролись, во все времена за свои права, только попали на Запад, их одарили всем, что попалось под руку, чтобы поскорее о них забыть. Там глашатаи свободы не нужны, своих шарлатанов через край. Всегда бежал такой дешёвой славы. Вы, Антон, узнайте у продавца меру популярности издания, мне это будет неловко сделать, — остановился у книжных стеллажей писатель.

— Хорошо, — ответил тот и, захватив с полки книгу Царёва, отправился к кассе. Порыскав в книжных развалах букинистического отдела, Царёв наткнулся на небольшую брошюрку, что звалась путеводителем по Лондону, за 1913г. «Кстати, — подумал будущий турист, – а что до древности проспекта, то там любят постоянство жизни. Революций, после Кромвеля, у них не совершалось, бунтарей воспитывали и к нам отсылали, война тоже только боком коснулась». Антон поджидал у входной двери и сразу же поздравил Петра Петровича:

— Книгу покупают в небольших количествах, но постоянно – два, три экземпляра в день, что для несовременной прозы – успех. Что ж, так было всегда, популярно чтиво, а вот чтение удел немногих скромных интеллектуалов, для которых отворот обложки книги – тайный ход в сокровищницу, где вместо алмазов и рубинов жарко и звучно пылают и звенят слова, запертые автором до поры их обнаружения в святилище душевного острога. Законченный писателем роман и есть покинутая тюрьма, где накапливалось время написания судеб героев повествования и войти в тот, оставленный тесный, будто каморка Гобсека, напичканный человеческими страданиями и немногими людскими радостями, мир можно только обладая разумом странника, однажды очарованного изяществом найденного словесного откровения и продолжающего путь в поисках ещё более сложных сплетений языка и помыслов рассказчика.

— Спасибо. Успокоили. Но уж слишком сложно вы рисуете портрет читателя. Он получается в одном лице, будто бы один на всех, — отреагировал на цветистую речь Царёв.

— Оно так и есть. Много популярности не качество, а шум аплодисментов – смех, но мир всё равно спасёт красота. Так сказал великий писатель. Его можно немного поправить. Мир спасёт любовь к красоте, понимание Божьей красы мироздания, — на том они расстались, пообещав, друг другу встретиться в будущем.  

Женщина, о которой забыл писатель, очень ждала его, и он увидел её стоящей у ворот и выглядывающую вдаль улицы. Он бы и не подумал, что такое может случиться и беспокойный взгляд Али предназначается ему, его появлению возле дома на улице Навои. Но она с поспешностью вышла из ворот и подхватила его под руку и сразу заговорила о его долгом отсутствии, её волнении, что сопровождало эту непонятную забывчивость писателя. Женщина быстрее прикипает сердцем к любимому мужчине. Она устала томиться и даже малое время не желала проводить без своего то ли суженого, а может просто знакомого, что стал, вдруг, родным человеком. Но была и другая причина, которая не давала покоя и пугала женщину неожиданным невниманием к себе. И она сразу же спросила:

— Где ты пропадал? Я тебя жду, друг твой тебя ищет.

— Прости, я думал, что ты хочешь отдохнуть. С братом побыть наедине. Вот и занялся своими делами. Так пустяки, но люди приходят, не выгонишь. Виноват, буду исправляться, если позволишь, — Царёв радостно винился.

— Когда же ты будешь учиться джентльменскому отношению к женщине? Ах да, это будет в Англии. Когда ты уезжаешь? – в голосе Али звучала тревога.

— Откуда ты знаешь про мой отъезд? Я же ничего не говорил, — высказал недоумение Царёв.

— Говорю же, твой друг тебя потерял и сюда приходил. Сказал, что ваше путешествие будет долгим, — прояснила ситуацию Аля.

— Какой друг? Николай тоже ничего не знает, — подумал на Никитина Царёв.

— Ваш друг. Этот Леон, — перешла на вы женщина. – Он был здесь. Предлагал Николаю присоединиться к вашему путешествию. Но больше молчал как-то загадочно и неприятно.

— Как? Откуда? – Петр Петрович даже остановился у крыльца от неожиданности. – Он ведь в Англии. И звонил мне оттуда третьего дня. Да, точно, намедни это было. Сказал, что ожидает меня там.

— Мне кажется, Петр, он и там и здесь и везде. Вчера я только подумала о нём, как он не преминул появиться, но в том и странность, будто не сам, а что-то пустое и молчаливое. Образ его, а вот красноречие отсутствует. Про тебя сказал, брата пригласил, но не стал дожидаться согласия или отказа – в дверь и исчез. И собака не лаяла ни до, ни после. Помнишь, как она ярилась прошлый раз, думала сорвётся, а тут тишина даже из будки не вышла, — Аля посмотрела на пса, как-бы в поиске ответа.

— Может, показалось? Нет, нет, не сам он, а эта его молчаливая странность, — искал нужный ответ Царёв.

— Тогда всем нам мерещится. Вам звонок из Англии, нам ваш друг, собаке его отсутствие. Проходите, Петр Петрович в дом, у крыльца только с незваными гостями разговаривают. Вы же гость желанный, а может тоже блазнится? – вопросительно улыбнулась Алевтина.

 — Чудеса, — ответил гость и прошёл в дверь дома.

В комнате за столом сидел Никитин и пил чай из большой круглой чашки.

— Ты ещё не уехал? Я думал ты уже растворился в лондонском тумане. Плачу навзрыд, друзей кот наплакал, и те за бугор линяют. Думаю, может быть, водки выпить, за помин дружбы нежной, — лирично славословил хозяин.

— Неси, — согласился писатель с доводами поэта и присел к столу. Рядом с ним на диван опустилась Аля. Она попыталась пригладить рукой тронутые сединой кудри на голове Царёва, что ей плохо удалось, пальцы её утонули в ещё густой шевелюре, и она не хотела освободиться от этого прикосновения, вполне материнского жеста, вразумляющего непокорную голову ребёнка.  Он уловил смысл, содержащийся в этом движении, и покорно склонился под магическим действием знакомого с детства, ничем не объяснимого, желания продолжить время такого невинного единения. Он припал к её неожиданной ласке с доверчивостью ребёнка, желающего освободиться от непонятного страха, живущего вне сокрывшихся в маленькой женской руке импульсов тепла и покоя. Аля выговорила слова с надсадной дрожью в голосе:

— Знаешь, Петр, боюсь я. Если за мужчину страшно, как за малое дитя, значит всё серьёзно.

— Что серьёзно, — не понял Царёв.

— А всё. И ты, и я и ещё нечто необъяснимое, неразговорное. Тайное, что никогда не станет явным. И, слава Богу. Жить станет неинтересно, когда, вдруг, перестанешь задыхаться от нахлынувших чувств. Быть вдвоём и страдать от ещё не случившихся событий, которыё грядут или нет, но ими дрожит воздух народившегося дня, чем можно такое объяснить? Бояться даже лишних движений, чтобы всё осталось, как есть, потому шаги любви мелки – быстро от неё можно только уйти, — от этих слов дохнуло свежей радостью, запахом первого поцелуя, цветочным полем, очарованием знакомой и незнакомой красоты. Небывалые чувства взметнулись в его груди, и он ослаб, но лишь на мгновение, в следующую секунду взгляд загорелся восхищением к словам, сказанным женщиной, и губы его прошептали:

— Я вернусь. Не знаю когда, но вернусь.

Этим вечером, после короткого застолья у Никитина, они отправились домой, Аля категорически отказалась оставить писателя в одиночестве. Почему она этого не хотела, и ей и ему было известно, и потому в словах, что звучали в мятущемся свете свечи, установленной женщиной в стакане, наполненном рисовым зерном (так ей захотелось), чувствовалось ожидание долгой разлуки. Вечер растянулся на длительное время, до утра, они как-будто вспомнили, что,  по сути, ещё и не говорили ни о чём, а так полуслова, полувзгляды, всё, что есть на свете недоговорено, и как обойтись без понимания в этой их нежданной встрече, где случайности приняли неожиданный оборот, и какого нужно добиться согласия, чтобы скоротать дни разлуки – они не знали, искали нужные слова, торопились высказаться, но ясности в сумбуре вопросов и ответов не находилось и, устав от невозможности поисков удачных способов прожития жизни в один день, легли отдыхать. Улеглись в комнате, которую ещё только обживал хозяин и, обнявшись, уснули, забыв, как надобно прощаться любовникам, расстающимся на неведомое количество времени.

Нарушил тишину, охранявшую покойный сон дома, телефонный звонок и голос Романа сообщил, что через два часа они выезжают в аэропорт. Что тут началось. Ровным счётом ничего не находилось: ни слов, ни слёз, ни одежды, в которую нужно было нарядиться в дорогу. Но после некоторой суеты, неразберихи, сонной одури пришло сознание необходимости приготовлений, и саквояж был собран, а путешественник одет,  и они сели пить чай, чтобы последний час перед расставанием провести в светлом, домашнем пространстве, глядя, друг другу в глаза и больше не отягощая себя вопросами вселенского масштаба. Они договорились, что Аля поживёт в доме, покуда не вернётся Царёв, а там они решат, как поступить в дальнейшем. Наступление того прекрасного будущего как бы прерывалось отъездом одного из необходимых его участников. Между разговорами Петр Петрович указал, где лежат деньги, попросил, чтобы Аля не стесняла себя в покупках, прошёлся к своему жильцу, потом познакомил его с Алей, дал им, как ему показалось, необходимые советы ведения хозяйства, тут подоспела машина, и он уехал, не сказав и не выспросив самого главного, того чего никогда, и никто не успел узнать перед разлукой.

Водителем оказался всё тот же человек-кабан. Его ершистые волосы опускались прямо на спинку сиденья, а в переднем зеркале щерилось жёлтыми клыками свиное рыло. Роман, схожий цветом своего лица с тёмным сукном пальто, приподнял от своего голого черепа шляпу, в знак приветствия и снова надёрнул её на место так, будто насадил на кол. Шляпа не прокололась, но приняла форму шишака на каске пожарника.

— Собрались, Петр Петрович? Ничего не забыли? – участливо спросили из-под шляпы. Царёв ехидно подумал, чего бы он мог забыть из ничего не нужного, но спросил о другом:

— А что, разве из нашего аэропорта самолёты и в Англию летают?

— Всякое бывает, — обширно ответил Роман. Больше разговора не последовало, и путешественник сделал вид, что увлёкся просмотром бегущих за окном панорамных природных ландшафтов. Автомобиль к тому времени уже миновал тесноту городских кварталов, вырвался на простор окраин, где кроме снежной белизны полей возникали группы обсыпанных снегов деревьев, полосы кустарников, казавшихся белыми барханами, избы с дымящими трубами, проносящиеся мимо, будто спешащие куда-то по бескрайнему белому морю корабли. Он замечтался от созерцания изумления природы, только-только примерившей зимние наряды и застывшей в этой красе, задумчивой и неоглядной. Взгляд его соприкасался с неожиданными по совершенству исполнения красками картин убранства зимней природы; как ива у реки, схожая в блистании, покрытых снегом ветвей, со сказочным дворцом, где грустит о тепле, глядя через оттаянное своим дыхание пятнышко окна, в пробегающую мимо воду, заточённая там до весны, красавица, или этот курган, надевший себе на вершину шапку белого меха и теперь, будто парит этой белизной в небе, отделённый от земли склонами, непокрытыми снегом густыми кустами шиповника, с густо обсевшими эти тёмные его бока стаями разноцветных птиц. А разве не чудо эта берёзовая роща, что слилась во взгляде с ландшафтом, прячет в общий белизне свою обнажённую беззащитную безликость и только тёмные штрихи на коре деревьев, будто памятки высвечивают островок их проживания. Чернющие вороны деловито вышагивают по полю, взмахивая крылами и подпрыгивая вверх, вскаркивают, оповещая о себе, о зиме, о незыблемости  вороньего существования. Но глаза от такого яркого нагромождения вычурных зимних одеяний устают и, после малого сна прошлой ночи, Царёв задремал.

Услышав гул летящего самолёта, писатель открыл глаза и увидел, что водитель паркует машину у большого стеклобетонного здания аэропорта. Он не узнал, выйдя из автомобиля и осмотревшись, ни самого строения, ни окрестностей и когда вошёл в помещение тоже не заметил знакомых особенностей интерьера старого зала аэропорта. «Перестроили, наверное. Сейчас всё, что ни есть, под заграницу мостят. Евростандарт называется.  А сама старушка Европа – это некий фиговый  эталон комфортного проживания для Сибири и Азии. Обычаи народов уже не в счёт, — подумал Царёв и успокоился. Остановились у стойки таможенного контроля, подождали, пока шофёр притащил саквояж.

— Ваши билеты, Пётр Петрович. Надеюсь, документы при вас. Ах, вот ещё что. Передадите хозяину эту штуку. Подзорная труба, — объяснил Роман, передавая писателю билеты и чёрный, круглый футляр длиною в полный метр. – Жалуется шеф, что из окон гостиницы игры футбольных матчей на Уэмбли плохо просматриваются, — водитель заржал, но под строгим взглядом редактора спрятал клыки и покинул вокзал. – Счастливого полёта. Будете живы, увидимся, а нет, тоже до встречи, — провожающий махнул рукой к шляпе, как бы сделал под козырёк и, повернувшись, чёрным призраком удалился.

Царёв благополучно миновал таможню, трап самолёта и, усевшись в кресло, нервно подумал: «Чёрте что говорят. Труба подзорная, Уэмбли, футбол. Приеду, Леона расспрошу. Должно быть, времени путешествия  и на разговоры хватит». Лайнер уже завис где-то на безбрежных путях воздушного океана, мерно рокотал работающими двигателями, и большинство пассажиров в его салоне погрузились в сон. Разбудила его стюардесса и предложила обед, а может ужин, в перепутанном времени поднебесья это земное понятие своего значения не имело, но аппетит обнаружился, и Царёв охотно откинул свой столик. На нём появилась куриная ножка, сыр, салатик – всё герметично упакованное и выглядело ненастоящим без огня, дыма и запаха. Подкатилась другая тележка, где вполне легально стояли спиртные напитки, соки и пассажир попросил налить водки в большой стакан, чем нисколько не удивил девушку в лётной форме, пожелавшей ему вдобавок к доброй порции алкоголя ещё и счастливой посадки. Стало приятно и тепло от милой улыбки стюардессы от лёгкого движения её руки, подавшей бокал с тяжёлым напитком и со словами доброго напутствия. От выпитого и еды истома опутала тело, но расшевелился разум и принялся грустить об оставленной далеко внизу чудесной женщине с глазами полными страха за него, за него. Как давно никто, да и он сам тоже, не боялись за него, Царёва, провинциального писателя, тянувшего свою лямку, будто кто-то запряг его, сделал бурлаком и он тащил тяжёлое судно, но груз продвигался медленно, а то и вовсе падал на мель, но теперь, подхваченный течением увлекает за собой своего раба и так быстро это движение, что не даёт возможности остановиться, оглядеться.  Куда-то это быстрое течение тащит его и теперь – небесными высями, в чужие земли, где нет родной опоры, и он  может пропасть. Что значит пропасть? Исчезнуть, но откуда? Не пропал же он в нищете, не исчез в годы неудач. Впрочем, ему не в чём было исчезать. Жил он на родной земле, что сама по себе добра, в лице той же Матрены, дававшей ему хлеб и молоко в бессрочный долг, и  была  бедность, ну, куда в ней пропасть – некуда и ничего нет кругом, одна душа трепещет, ищет разумом слово, чтобы с ним к людям добраться. А теперь что? Оказалось, что быстрее можно пропасть в богатстве, много всего вокруг, и ты сам среди этой роскоши ничего не значишь. Ну, поаплодировали, хвалу воздали, а может и не тебе вовсе, а еде вкусной и зрелищу весёлому, дому новому – он на виду, ему и почёт великий. А сам ты где? Книга? Она теперь своей жизнью живет, и в ней себя не увидишь, не узнаешь. А если написал что-то настоящее, должен продолжить или умереть, чтобы память добрая осталась. Не прославление, а память слов твоих, мечтаний в них. Слава Богу, что хоть властью остался незамеченным. Сколько хороших писателей, поэтов исчезли в сытой жизни. Кого послом послали, кто депутатом стал. И всё. Посол есть, избранник народный присутствует, а писатель и поэт исчезли. Сладкий пирог с барского стола мысли меняет к пустоте. Вчера глашатай свободы, борец с несправедливостью, сегодня холоп, тем самым осквернителям народной воли. Кому-то дали возможность в другую страну перебраться.  Уехали и сгинули. Ни слуху, ни духу. Значит, ненастоящие они были художники, поэты, борцы. Задание выполняли. А чьё? С Антоном начинал этот разговор, но ответа не получил. Договорим, если свидимся. Если не пропаду, не исчезну в райских садах Запада. Ну, да ладно, хоть посмотрю своими глазами – свобода там или сплошной Тауэр.

Едва шагнув на твёрдое, сплошь заасфальтированное поле лондонского аэропорта, Царёв тут же ощутил своё присутствие на чужой земле. Уныло и непонятно звучала из громкоговорителей речь диспетчера, погода стояла солнечная, но чувствовалось, что такое бывает здесь редко, дорожки были мокры и люди держали в руках зонты, плащи держались на их плечах так плотно, будто одеты были навсегда. Его никто не встретил на выходе из зала досмотра багажа, и он растерялся, не понимая происходящего, и пошёл, увлекаемый толпою, выходящей из здания аэровокзала, и прямо на ступенях лестницы оторопел от непридуманного удивления…, покуривая сигарету, его поджидал шофёр-кабан, тот самый, что доставил его, несколькими часами назад ранее, в городской аэропорт. Того города, где он ещё недавно жил. Водитель вежливо поздоровался на русском языке, затушил сигарету о подошву башмака и бросил в урну, подхватил саквояж и пошёл в сторону автостоянки, оставив Царёва недоумевать над нелепостью происходящего. Петр Петрович глядел водителю вслед, сзади похожему на большого ежа, одетого в людскую одежду, волос скрывал плечи и, казалось, что саквояж несёт получеловек, сфинкс. И хотя такое зрелище мало напоминало реальность, оглядевшись вокруг и не найдя ничего решительно напоминавшее воздушные причалы Отчизны, он кинулся бежать вослед человеку-ежу, уносившему его вещи. На стоянке шофёр устроил вещи в багажник автомобиля, и в руках писателя осталась только подзорная труба, а машина, после посадки в неё, помчалась по улицам Лондона, по его мостам, мимо современных зданий и средневековых памятников зодчества старой и, вопреки бытующему мнению, не всегда доброй Англии. Об этом помнил Царёв и спросил водителя:

— А можно на Темзу  и на Тауэр взглянуть?

— Чего там смотреть, — оскалился кабан. – Река похожа на болото, вода чёрная, как нефть. Тюрьма ещё страшнее. Не желаю никому,  туда на отсидку попасть. Камеры, что норы крысиные, каменные, за месяц срока чахотку схватишь.

— Вы откуда знаете? Бывали там, что ли? – не поверил Царёв.

— Да уж знаю, — уклончиво ответил водитель. – Хозяин приказал вначале к нему прибыть, а там, как договоритесь. Моё дело маленькое и молчание золото, — умолк шофёр и писатель понял, что разговорить его больше не удастся. Кварталы города за окном взмахивали куполами крыш, сверкали стёклами окон и уносились куда-то в невидимое пространство огромного белого света. Они так быстро двигались в обратном направлении, что узнать что-то из памяти школьного учебника истории было невозможно. Скоро глаза Царёва устали от заоконного мельтешения плохо различимых достопримечательностей на улицах Лондона и он, откинувшись на спинку кресла, стал смотреть вперёд своему движению. Оно проходило так же стремительно, как все события, что случились с ним после появления денег и Леона.

Здание отеля, к которому причалил автомобиль с писателем, носило на своих стенах и куполах отпечатки многих времён, и было трансформировано усилиями строителей из одной эпохи в другую с редкой осторожностью любви к настоящему комфорту и почитанием многовековой истории страны. Множество архитектурных стилей времён и народов слились в единство величественного строения и стали жить вместе, нисколько не отягощая друг друга признаками очевидных различий. Они замечательно сочетались, восполняя в мире стекла и бетона очарование замыслов зодчих, усердием которых замыслилась постройка, достройка и перестройка конструкций, что и позволило донести величие узнавания красоты  взглядам людей разного времени. Царёв мало разбирался в стилях и направлениях архитектуры, но сразу увидел несомненную пользу объединения творчества многих поколений художников и строителей. Старина как бы согласилась не оспоривать преимущество современности в комфорте и качестве строительных материалов, но оставила за собой право на жизнь, как доказательство, что во всяком времени существуют люди, творящие красоту. «Так бы и нас. Разрушить, развалить мастеров много, а вот, чтобы по порядку, из века в век, доустраивать, ума не хватает, — с таким восторгом во взгляде и печалью в мыслях он вошёл в крутящиеся двери гостиницы.

Через некоторое время он прохаживался по огромному, трёхкомнатному номеру гостиницы, предназначенному, как ему объяснили, для его здешнего проживания. Рассматривал разные диковинные вещи, находящиеся по помещениям: огромную кровать в спальной, куда можно было бы уложить с десяток человек, холодильник невероятных размеров, доверху набитый питьём и снедью, китайские вазы с букетами свежих цветов, ванную шириною в бассейн, кресло унитаза, где можно задремать от невозможности с него свалиться, платяной шкаф, куда можно было поместить одежду с плеч сразу сотни гостей, телевизор, висящий на стене гостиной, напоминал полотно экрана кинотеатра, куда он бегал в детстве. Здесь находилось столько ненужных вещей, что никак нельзя было подумать о милом одиночестве проживания среди них. Казалось, что непременно кто-то должен придти и использовать это многообразие предметов или забрать их отсюда. Царёв растерялся среди европейских стандартов комфорта, ему захотелось домой в свою комнату, и он присел на диван, не снимая пальто и шапки, провалился в мягкость обшивки и невольно увидел своё отображение в зеркальном потолке – комичный, серый предмет, совершенно лишний среди блеска всей непонятности окружающей его роскоши. Он выпростался из уже начинающего засасывать его тело уюта дивана, пересел в кожаное кресло и задумался: «Зачем столько всего? Дичают люди от богатства. Неужели во всёй этой роскоши есть надобность. Или это и есть та самая главная часть сокрушения смысла человеческого существования, растления разума в обнищании души. Люди начинают жить в нереальном мире. Радуются не общению друг с другом, а имущественному богатству. Но в этом всём только пустота. Здесь нет ничего, чему может возрадоваться душа. В этих покоях нет покоя. Тут поселился страх. Все эти вещи, должно быть, мстят за свою ненужность, их никто не любит. Они пленят человека, попавшего сюда, давят на зрение, слух, мысли, напоминают о ничтожности самого существования среди этого мнимого великолепия», — и Петр Петрович вздохнул, когда в дверь застучало из какого-то другого, может, ещё реального мира. Он вскинулся из кресла, из задумчивости, покрутил головой, определил направление звуков, вышел в прихожую и впустил Леона.  Тот стремительно вошёл в двери и тут же начал говорить:

— Что ж это вы, Петр Петрович, по сию пору не раздеты? Не верите, что вы на месте?  Скромность не позволяет, так она хороша в нищете, чтобы последний кусок на завтра сберечь, а не сразу всё проглотить. Скоренько снимайте с себя пальто, шапку, вообще, незачем было сюда тащить, не понадобится. Сырость, слякоть во все века – от рыцарей и до джентльменов. Как чувствуете себя в новой обстановке?

— Неуютно как-то. Много всего. Непривычно, — честно признался писатель. – И потом, как ваш водитель успевает там провожать, а здесь встречать? Да, Роман вам трубу передал, подзорную. Разве здесь такого товара нет?

— Ну, Петр Петрович, зачем вам такие мелочи. Труба, водитель. А такой трубы и нигде в мире больше нет. Её подарил мне Леонардо да Винчи при нашей встрече в Милане, в 1497году, когда его гениальная кисть родила портрет Моны Лизы. Сам смастерил. Качество видимости через её оптику таково, что и за горизонтом всякую мелочь увидеть можно. Сейчас на ширпотреб производство налажено, а тогда, в бытность великого мастера, индивидуальность ценилась превыше всего на свете, — Леон подхватил трубу, любовно погладил футляр. – Эта труба дорога мне, как память. Хотя, что такое память. Она может быть видениями детства и реальностью вещей. Абстрактна и ощутима. Прикоснуться к вещи, помнящей иные времена, далёкое прошлое – возможно, а вернуться в детство – нет. Даже мне. Это моё самое большое желание, но оно никогда не будет исполнено. Мир людей не даёт мне шансов вернуться туда, откуда я был низвергнут по своей детской глупости непослушания. Потому мне дороги вещи из того времени, когда люди ещё помнили сады Эдема и чтили Отца своего.

— Опять загадки. Кто же вы Леон на самом деле? – желал определиться во всех вопросах сразу Царёв.

— Ваш друг и не более того. Думайте подобным образом, и всё будет гуд, как говорят англосаксы. Устраивайтесь, Петр Петрович, отдохните. Плохо выглядите. Это всё от тревожных мыслей. Труба, водитель, Леонардо. Это всё декорации. Важно театральное действо и режиссер. Вечером я вам покажу небольшое представление в доме одного моего друга и вы, наверняка, поймёте сущность происходящего. До вечера, — взмахнув рукой в перчатке, Леон исчез.

Не выяснив ровно ничего ни по одному из заданных вопросов, окончательно запутавшись в туманных ответах Леона, Петр Петрович твёрдо решил идти до конца, к разгадке некоей тайны действия, где какая-то роль была заранее обещана ему. Но какая и зачем? И что за вечерний спектакль будет дан в первый же день его присутствия в Лондоне, а может, и ему уготована роль в сценарии человеческого лицедейства? От внезапности решения идти, хотя другого выхода ему никто не предлагал, воля Царёва отвердела, он повеселел и, набрав полную ванну воды, долго плескался, смывая последние сомнения в верности своих поступков. Но мысли роились, как бы обсуждали новое пространство, будущие встречи, поведение незнакомых людей и даже взглядывали куда-то вперёд, где показывались неясные очертания чего-то необъяснимого, хотелось туда протолкнуться, пробиться, через загадки, тайны, недосказанность чужих слов и недостаточность своих знаний, он перестал бояться и потому путешествовал в фантастических мирах и радовался возвращению абстрактных и приземлённых размышлений. Они растерялись на взрыве успеха, стали коротки, малорослы, замутились суетой желания славы и вот вернулись, его чудесные мысли, тут, на ещё не хоженой им земле, нашли его здесь в тёплой воде ванной, заполнили номер гостиницы, вырвались наружу, на волю и отправились гулять, смотреть, видеть и понимать. В этом состоянии бесстрашного оживления, Петр Петрович вышел из ванной комнаты, повязав вокруг бёдер широкое, мохнатое полотенце, расчесал мокрый волос у зеркала, надел халат, найденный в платяном шкафу, открыл холодильник с желанием чего-нибудь перекусить. Появление аппетита тоже относилось к потребностям ожившего организма, требующего действий. Каких? Ясности недоставало, но казалось, что в скором времени это произойдёт, что-то изменится и приблизит распознание происходящего вокруг. Дрожал в окне уличный свет и в нём возникали очертания перемен в новой и старой жизни писателя. Это были образы непреходящей надежды, всегдашнего чаяния в них доброты,   определяющие события, собирающие их вместе, выводящие на свет силуэты прошлого, дабы узнать в них себя, а после самому отправиться за собой мимо прелестей и соблазнов всего белого света.

Уже в сумерках, сгустившихся по углам комнат, когда Петр Петрович придремал на диване, глядя в экран телевизора, что  показывал английские картинки и говорил на языке страны пребывания писателя, задребезжал телефон и когда постоялец поднял трубку, проговорил, сильно акая, на чисто русском наречии коренного жителя Подмосковья: «Внизу, у подъезда, вас ожидает автомобиль». Пару раз, повернувшись у зеркала, Царёв удовлетворённо остановил взгляд, на него смотрел крупный мужчина, с не утратившими былой красоты чертами лица, с малой проседью в пышной шевелюре волос, элегантно одетый, задумчивый, но уверенный в правильности своих мыслей. Он всё-таки накинул поверх костюма старый плащ и двинулся на встречу всему, чем так щедро, в последнее время одаривала его судьба. Водитель-кабан встретил его в вестибюле и повёл за собой к машине.

— А что, шеф не едет? – спросил Царёв.

— Хозяин? Не знаю, не моё дело. Скажут – везу, — не поворачиваясь, отвечал шофёр.

— Я думал он тоже здесь живёт. Вместе поедем, — думал вслух писатель. 

— Где хозяин живёт, никто не знает. Где хочет, там и живёт. Там, где надо, будет вовремя, а без надобности и вас бы не возил, — всё так же размыто отвечал водитель. Они уселись в кресла автомобиля, мотор запыхтел, и машина полетела по проспектам и улицам Лондона. Теперь двигались не так быстро, как в прошлый раз и пассажир разглядывал достопримечательности, возникающие в ярких огнях окон и фонарей вечернего освещения города. В центре много старинных зданий, но остановить взгляд было не на чем, очень уж серо и безжизненно выглядела вся эта история в глазах человека видевшего собор Василия Блаженного и кремлёвские стены, красную площадь и Ивана Великого, суздальские храмы и купола владимирских церквей.  Но машина уже въезжала в Сити, где серость ландшафта еще более потемнела, топорщились прокопчёнными столбами заводские и фабричные трубы, выстроились жилые типовые строения —  привычная картина рабочих кварталов любой столицы. Автомобиль быстро и радостно выскочил на дорогу, что пролегла меж лугов и чуть заснеженных полей и помчалась вперёд, встречая в дороге редкие разноцветные особнячки деревенских жителей. Но вот показался замок с островерхими крышами построек, что возвышались над мощным каменным забором. Высокие, инкрустированные белым металлом по чёрному железу, ворота открылись, пропуская автомобиль с писателем, будто давно поджидали его появления. В чистом английском дворе, уложенном брусчаткой, вымытой до блеска,  со стриженым вечнозеленым газоном, уже стояло несколько шикарных авто, среди которых выделялся белый «линкольн», с встроенным в капот замысловатым гербовым изваянием. Остальные машины тоже прибыли не из гаражей рабочего посёлка, но взгляд останавливался на жаркой белизне «линкольна», он притягивал огромностью, чистотой и правильностью линий корпуса, тайной салона, защищённого от любопытных глаз тонированными стёклами и немыслимой чистотой колёс.

— Хозяйская машина. Редко выезжает. Так, для блезиру больше держат, чтобы гости восхищались. Хорошая повозка, но на городских трассах на ней не повернёшься, — подсказал назначение роскоши кабан.

— А что, владелец богатый человек, — зачем-то спросил Царёв.

— Богатый не то слово. Безбедный – настоящее определение его положению. Сами увидите. К тем дверям идите, вас встретят, — шофёр указал на тротуарную дорожку, забегающую за угол замка. За зданием стоял ряд голубых елей, лапы которых были опушены снегом, а  между ними виделось широкое, белого мрамора, крыльцо, не совсем давно пристроенное к фундаменту, над которым перламутром сверкала двух створчатая дверь, несовместимая своей современной новизной с древней стеной замка.

Не успел Петр Петрович взойти на ступени крыльца, дверь отворилась, и когда он вошёл, его встретил лакей в ливрее, принял плащ и шарф (шапку Царёв благоразумно оставил дома), и открыл другую дверь в просторную залу, где приглушённо звучала медленная музыка и также тихо передвигались люди, стояли тройками, парами и беседовали между собой. Ярко горели под потолком многосвечевые хрустальные люстры, освещая паркетный пол цвета зрелого апельсина, голубые колонны, подпирающие зелёный потолок, шведский стол, заставленный напитками и едой, фикусы в розовых кадках и стены, разрисованные сценами из жизни животного мира. Роскошная безвкусица нувориша, любителя ярких тонов и малярной живописи, присутствовала во всём от красных галунов на ливрее швейцара до синих бумажных цветов, стоящих в китайской вазе, в центре шведского стола. Он не успел дооценить несуразицу, бьющей в глаза, какофонии цвета по отношению к помещению классического замка, как перед ним вырос Леон:

— Не нравится интерьер? Мне тоже. Желание лицезреть красоту не всегда совпадает с пониманием её свойств. Узнавание величия красоты чувство врождённое и не приобретается никакими другими средствами, — говоривший был одет изысканно, неброско: серый костюм, чёрную рубашку в тон туфлям. Всё это сидело на его стройной, высокой фигуре идеально. – Но будьте великодушны к мелочам. Не всем дан поэтический дар. А, вот и наш любезный хозяин, — обратился к подкатившемуся толстячку Леон. Тот был очень похож на идеальной формы молодого поросёнка, вставшего на задние ноги, с круглой, не совсем ещё человеческой головой, отороченной поверху мелкими колечками кудрей, в смертельно белом костюме, красной бабочке и лаковых чёрных туфлях. – Знакомьтесь, Пётр Петрович, барон Эфраим Эстерхаим – мой друг и ваш меценат издатель, — потом он что-то говорил на английском, поросёнок кивал головой, потряхивал кудряшками и расплывался улыбкой на круглом лице, где выделялись своей великостью уши, приросшие мочками к шее. Потом писатель и издатель долго жали друг другу руки, говорили комплименты, по возможности стараясь удержать улыбку на лицах. Леон переводил туда и обратно, пока хозяин, сославшись на занятость, не отошёл к другим гостям.

— Хозяин и вправду аристократ? – спросил Царёв, не удовлетворённый смешным видом барона.

— Новоиспечённый. Купите и обрящете. Деньги есть, можно и герцогом стать. Этот поскупился и стал, кем есть. Вчера мясник, сегодня барон – тоже неплохо. Их тут много таких. Скупают замки, гербы, звания и тут уже никакой Робин Гуд не поможет. Не желаете себе титул приобрести, заодно и на территорию золотого миллиарда взойти твёрдыми шагами? На мою территорию, что сейчас под нашими ногами, – Леон пытливо заглянул писателю в лицо.

— Побойтесь Бога, Леон, аристократом родиться надо. Справедливости ради надо этот факт признать. Привычки наследственные иметь, воспитание получить и, если в головах случается разруха,  выручит аристократизм, всегда присутствующий в крови. Да и внешность не последний штрих в портрете потомственного дворянина, — ответил писатель, имея в виду комичную внешность барона.

— Вы что верующий, Пётр Петрович? Какой конфессии принадлежите? – заинтересовался Леон.

— Крещён православным, а верю ли я, не знаю. Храм посещаю, но редко, когда совсем туго приходится, — неопределённо ответил Царёв.

— А в кого вы верите? Где он? Вы его видели, этого демиурга? – пытал Леон.

— Но вера всегда вопреки разуму. Бессознательная так сказать, нищая душой, — защищался Царёв.

— Тогда я самый сознательно верующий в Него. Я видел Его, помню, и знаю Его Имя. Я не принадлежу никакой из придуманных людьми религий, но знаю, что Он есть, — Леон повернулся спиной к ошеломлённому писателю, — а теперь пойдёмте знакомиться с другими гостями.

— А сына Его вы тоже знавали, — с некоторой иронией вслед движению спросил Царёв.

— Знал, — Леон обернулся и глаза, на его красивом лице, зло сверкнули. – Сорок дней и ночей я беседовал с ним в Синайской пустыне. Он единственный из человеческих сынов, кто отказался от всех земных благ. Он верил, что мир наполнится любовью. Даже распятый людьми на кресте он говорил им о любви. Я не верил. Делали мы одно дело, но цели у каждого из нас были разные. Его цель – любовь между людьми и вера в Бога-отца, моя – возвращение на Небеса. Добиться не удалось ни того, ни другого. Всё случилось наоборот. Он взлетел на Небо, я остался на земле, чтобы умножать человеческие грехи. Этот разговор вами скоро продолжится, но с другими людьми.

— Опять шутите, — решил писатель. Ему никто не ответил. Они подошли к группе оживлённо беседующих джентльменов.

— Это настоящие англосаксы и аристократы. Небогаты, но и не бедны, знают толк в литературе, живописи. Воспитаны в духе английской культуры и в уверенности её превосходства, но своим вольнодумством обеспечили упадок старых традиций, сравняли своё положение с буржуазией, которая наглым подкупом прокладывает себе путь к власти, ко двору. Они ещё смеются, — Леон показал на улыбающиеся лица, обернувшиеся к ним навстречу.  – Скоро их улыбки и они сами растворятся в общем крике: «Хлеба и зрелищ». Их сыновья женятся на плебейках, дочери выходят замуж за торгашей. Всё это называется – права  человека. Кодекс прав человека, это такое новое евангелие от…, адептов забвения себя в потреблении благ. Порода людей, что возделывалась и взращивалась веками, растаскивается кусками по Америке, другим континентам, мельчает, дичает. А нынешний наследный принц женат на простолюдинке. Смелый  пример безрассудства для юных наследников королевских фамилий. Но готовьтесь, они желают задать вам вопросы. Леон долго объяснял причину вторжения в круг их беседы и, наконец, лица оживились приятием его слов, и они наперебой стали спрашивать, при этом размахивали руками, будто торгуясь на рынке за право первенства. Выдвинулся вперёд джентльмен с лысой головой и бледным лицом, обременённом пышными бакенбардами и с важностью ментора заговорил, тщательно выговаривая слова, будто увещевал ребёнка, делая акцент на вопросительную интонацию речи.

— Сэр МакБерри спрашивает, какие цели вы преследовали, написав ваш роман, что двигало вашим пером? Как в вашей стране относятся к свободе слова? – перевёл Леон.

— Пером двигала рука, а цель одна – прочтение книги людьми, тогда и станет понятно, зачем писался этот роман. А свобода слова она нужна наивным авторам и графоманам, чтобы оправдаться за дрянное письмо.  Свобода печати зависит от понимания изложенного сюжета в настоящем времени. Поймут – обругают, задвинут, закроют, нет – похвалят, обласкают, наградят. Свобода не означает возможность догола раздеться среди улицы, а необходимость открыть душу, и чтобы туда не плевали всякие уроды, — Царёв сам дивился смелости своих слов. – Свобода слова отлична от других вольностей, это не возможность болтать и писать, что угодно всем и кому хочется. Всем не угодишь, а кого хочешь удивить, тех словами не проймёшь, у них своих аргументов и фактов достаточно для жизни. Свобода слова в его понимании. Понимании его смысла самим собой, а не средствами доставки того или другого разумения. СМИ и поставленные им их хозяевами цели, не предполагают свободу размышлений над несомой ими информацией о происходящих в мире событиях. Отсюда и явилось информационное рабство – самый тяжкий плен и в его неволе обретается большая часть человечества. Все газеты предлагают миру свою новую, самую чистую правду. Книга даёт возможность узнавать правду разную, видеть, что из провозглашенных идей получилось и выбирать слова нужные себе для понимания жизни. Писатель не претендует на звание оракула истины, он предлагает выбор. И потому о свободе слова, как о некоем осуществлённом деянии говорить рано всегда, покуда пребудет белый свет. Я думаю, что свобода высказываний есть, а высказанных слов для понимания этой свободы не существует нигде. Им трудно появиться при той лёгкости свободы каждодневной изменчивости истины, — Леон переводил, делая паузы, будто обдумывая фразы, в желании укоротить или приукрасить горькую правду в ответах Царёва, неудобоваримую для голов английского аристократического общества, уже давно  привыкших к своим истинам, обнародованным в виде законов поведенческого характера приемлемых для всего, как им показалось, мира. Невозможность разочарования правящего класса в своих мыслях и действиях прониклась удивлением к ответу гостя на основополагающий вопрос Запада к варварам Востока и взошла на лица английских друзей временной растерянностью, но не более. Вперёд почти выпрыгнул человек, гладко выбритый, одетый, вобщем-то, по-мужски не считая, вспушённой воланами на воротнике и груди, сорочки и серьгами в мочках обеих ушей.

— Как вы относитесь к соблюдению прав человека? В частности, к недоброжелательному отношению нецивилизованных обществ к сексуальным меньшинствам? Поподробнее, пожалуйста, — вопрошающий повёл рукой кругом своего лица, как бы давая понять, о ком идёт речь, и блеснул крашеным маникюром своих ногтей на длинных пальцах профессионального пианиста.

— Сэр Джон, — представил его Леон. – Мягче в словах, Пётр Петрович. Не то они неправильно поймут ваше присутствие здесь. Могут испортить рекламу вашего произведения.

— Сэр Джон, он уже рыцарь? Разве и среди рыцарей туманного Альбиона  тоже случаются педерасты? А как же высокая мужская мораль и достоинство рыцарского звания. Быть не может, чтобы помрачение разума соответствовало рыцарскому статусу. Барон-мясник, рыцарь-педераст. Эдакое переиначивание основ мироздания, – заявил Царёв.

— Они есть везде. Звание рыцаря присвоено Джону Уолтри королевой за заслуги в сценическом искусстве современной песни. Воинской доблестью нынче трудно отличиться. Новые времена – иной героизм. Не относитесь к таким вещам пристрастно. Неандертальцев помните? Вымерли. А почему? Виной тому однополая любовь. Гомосексуалисты – тупиковая ветвь современного человечества, активно приращиваемая соблазнами свободы от семейных и родительских обязанностей. Ну, вот вы и узрели и грим, и сам сценарий переворота морали, нравственности и прочих устоев, ещё недавно казавшихся незыблемыми. Пока, конечно, существует выбор, но скоро такое поведение станет нормой. Исключением будет ваша страна, Петр Петрович. Не препятствием, но исключением. И всё потому, что вашей страной управляет не правительство и президент и не стремление к материальному благополучию, а неведомая воля чьего-то промысла. У других стран есть сила, но нет воли к её употреблению. Потому и говорят – на всё воля Божья. Вы на вопрос-то ответьте, — Леон показал рукой в сторону джентльменов.

— К правам человека мы относимся с пониманием, смягчил тон разговора писатель. Наше общество ещё молодо для полной свободы нравов и потому возникают разночтения в декларациях человеческих прав. Мы пока не осознаём, кого выгоднее защищать. Рабочих, крестьян или гомосексуалистов и лесбиянок. Одних большинство – их защитить трудно, других немного, но лояльность к ним способствует увеличению численности этих социальных групп. Одни кормят и обрабатывают общество и власть, другие не желают иметь никаких обязанностей, а только права. Защищать права меньшинств, конечно, проще, но, вдруг, они из малых величин превратятся в большие, тогда опять на всех прав не хватит, а уж материальной поддержки и подавно. Начинать защищать традиционную семью будет поздно, невозможно будет найти того праведного Лота во всемирном Содоме. Права человека уже растащили по своим квартирам и пользуются ими по собственному усмотрению. Одни работают, создают материальные блага, другие кричат о правах человека. Чью держать сторону? Крикунов – останемся без хлеба, крестьян – не модно, да и много их, прав на всех не хватит. Восток на перепутье. Без мудрости цивилизованного Запада ему не обойтись. И потому ждём ваших разъяснений, на путях, что неисповедимы, — последние слова ответчика, особенно в английском толковании, вызвали бурное одобрение у рыцарей, а Леон заключил перевод похвалой в адрес Царёва:

— Вы бы могли поспорить в искусстве дипломатии с моим другом – Талейраном. Главное в многословии заключительная часть речи, всё остальное не помнится. – Тут точно по времени окончания дискуссии  вырос слуга с подносом, уставленном напитками, бутербродами и, забыв непримиримый антагонизм варваров и цивилизации, Рима и гуннов, Европы и Азии, джентльмены принялись выпивать, чокаясь с писателем, балагурить, подчёркивая переменой в своём поведении, что выяснение отношений между Западом и Востоком на сегодня закончено, а веселиться можно и не соблюдая прав человека, на присутствие его в избранном обществе.

Прошло некоторое время, Царёв чокался с аристократами рюмкой, улыбался, пытался шутить, но скоро любопытство к заезжему писателю иссякло, слов, объединяющих компанию не находилось, переводчик исчез, жесты понимания стали повторяться, улыбки застыли масками на лицах, чувствовалась отстранённость чуждого общества и пришлого человека, и Пётр Петрович благоразумно удалился. Оглядел зал, но Леона нигде не заметил, кругом группы мужчин различного возраста, собравшись по разным интересам вместе, болтали, громко смеялись, пили и жевали, но настоящего веселья не наблюдалось. «Маскарад живых мертвецов, какого дьявола меня сюда принесло, — сумрачно подумал писатель и следом его мыслям дрогнул свет в помещении и погас. Темнота, наверное, не уступающая непроницаемости страшной тьме египетской, растворила в себе весь мир света и не давала возможности ступить шага, не боясь обрушиться в пропасть, невидимую, но ощутимую всем, потерявшимся в безжизненном пространстве, существом человека, которому не хотелось никуда исчезнуть, вот так внезапно. Этим существом оказался писатель Царёв, невидимый никому и себе, пропавший на безвестном пути между прошлым и будущим, застывший в движении к неизвестности, желающий прозрения, но не находящий в себе особого желания видеть тот свет, из которого он только что исчез. Он двинулся туда, куда шёл до пропажи зрения во тьме, к столу, где тогда царило оживление и до него оставалось шагов десять, но в темноте расстояния вырастают от неуверенности в направлении движения, прощупывания опоры под ногами и попыток удержаться от падения на невидимой дороге. Прощупав один, второй шаг он провалился в пустоту и понёсся в её глубины с такой скоростью, что даже не успел испугаться, когда предстал, приземлившись довольно мягко, и в светлом месте, в каком-то подобие грота, пещере, перед столом, за которым восседал человек восточного обличья, мрачного вида, в хламиде пышной от многих складок по ней, скрывающей и ноги, только носки деревянных сандалий торчали из-под стола. На голову был накинут капюшон, отчего долгоносый профиль лица гляделся вороньей головой. Клюв приподнялся и кто-то, сидящий за столом, каркнул в сторону Царёва:

— Что прибыл, писатель?

— А вы кто? – должным вопросом ответил пришедший.

— Так и знал. Все вы такие писаки. Настрочите, намалюете и забыли, а нам отвечать, — поморщился, от отвращения к сказанному, ворон.  – Героя создать, вам раз плюнуть, а кто ответит за его грехи, вами и придуманные? Жид я. Да нет, по глазам вижу, о нём подумал, не французик Андре, а вечный Жид – Агасфер. Что вы там обо мне написали в своём романе, как изобразили, помните?

— Исторический факт отметил и не более, — защитился Царёв. – И Гете о том упоминает.

— Нашел, кому верить. Гете, Шубарт – всё немцы. Они жидов на дух не переносят.  Вот и придумали легенду и Агасфера в ней. И вы туда же. Вас разве комиссары не научили жидов любить?

— Насильно мил не будешь. А у нас и вовсе никогда таковой любви не бывать. Любви в нас много, да не всех мы ей жалуем, — разозлился писатель.

— А как же ваша вселенская любовь? Или к жидам такое понятие неприменимо? Им тоже такое чувство неизвестно. Любовь там, где жидов нет, а они везде. Значит, и любви нигде нет и быть не может, — занялся отрицанием канонов христианства Агасфер.

— Если вы тот самый Вечный Жид и тысячи лет странствуете по свету, то неужели не обнаружили нигде любви человеческой? Или не искали? – вернул его к впечатлениям долгих путешествий Царёв.

— Находил, как же не найти. У дикарей, в глухой сельве джунглей. Зажарят они человека и с такой любовью косточки обгладывают, со слезами на глазах, залюбуешься. Видимая польза человеку от человека существует у людоедов, а от вашего писательства лишь соблазн и оскорбления для людей, — Жид перешёл к выяснению личных отношений с писателем. – Что вы все обо мне пишите? Дескать, не дал Христу отдохнуть по дороге на Лысую гору, ударил его. Так. А я знал, кто он? Вели каких-то разбойников на кресты вешать, народ вдоль дороги стоял, ругался, камни в них бросал, кому удавалось к ним добраться и руки прикладывали. Кто знал, что Сына Божьего ведут? Это потом узнали, но и до сей поры не все в это верят. Никто не объявил, что он – Мессия. А за разбойников, какой спрос? А что Господь меня вечным бродяжничеством наказал и нигде пристанища мне не оставил для отдыха, так то другим в назидание, чтобы наперёд думали, что их руки делают. Ну и что, подумал кто-то? Вот слоняюсь я по белому свету без сна и отдыха две тысячи лет и все меня ругают, а кто грешен меньше моего – бросьте в меня камень. Некому. Я то ведь не знал, кого обидел тогда, а с тех пор скольких праведников замучили, казнили, в застенках уморили. Протопопа Аввакума, возьмите, он вам ближе будет, святой человек был. А как его гнали и били. Встречал его в непроходимых чащах, в лютый холод брёл он с малыми детьми на краи земли, в Господний рай – Беловодье. Не дали ему дойти туда, не разрешили и назад вернуться, загубили светлый его разум. И никто не виноват? Понтия Пилата спросите, вы его тоже в своей книге обидели, а за что? – Агасфер указал на угол грота. Из сгустившегося там сумрака, вышел плотного сложения седой человек и усталым шагом старика почти вплотную подошёл к писателю. «И не похож совсем», — подумал тот.

— И хорошо, что не похож, — упредил его последующие мысли старик. – На кого я должен походить, на ваши выдумки? Понтий злодей, Христа отдал на распятие. Вы бы посчитали, скольких я казнил, и которых помиловал. Царских особ, может, еще и припомню, а пророков бродячих, их немеряно в той земле шлялось, и царями  часто назывались. Меня и после службы, когда в Риме на покое жил, всё спрашивали – помню ли я его? И имя называли, родом откуда и число суда и казни. А я не помню. Много лиц предо мной прошло – красивых, страшных, смелых, льстивых. Не помню многих и его тоже. Иудея страна кошмаров и пророков, заговорщиков  и бунтовщиков. Не распнёшь их – убьют тебя. Быть в той стране наместником цезаря всё равно, что самому, оплёванным толпой, шагать на Голгофу. Народ, не признающий чужих владык – высокомерен и льстив, преклонит колени перед сильным, но не покорится, и всегда, всегда будет обманут наместник. Наверное, и тогда я был введён в заблуждение первосвященником Иудеи, коварнейшим интриганом Каифой. Но ведь пишут и говорят, дескать, спрашивал я, кого вам отпустить? Иудеи сказали – Варавву. Потом и толпа кричала:«Распни его», — и указывали кого казнить надобно. С них и спросите.  А ты пишешь – виноват Пилат. Не разобрался. Поди-ка ты разберись с тем хитроумным народом. Они и в Риме смуты творили, подкупом и должности и богатство добывали. Все наши законы и правила порушили, а без них  и власть и государство шатко и зыбко. Власть на страхе держится. Я её и держал по законам Рима. А мечтать о царствие Небесном мне было недосуг. И боги у меня были другие. Жестокие боги и потому справедливые, — он отошёл и растворился в сумраке пещеры.

— Без римских законов и права до сей поры обойтись не могут. Прилежно изучают и действуют по его букве, — продолжил речь прокуратора Иудеи вечный Жид. – Надо иметь основополагающее право закона на права человека для пользы обществу. Слабость власти и закона развращают народ, и он начинает искать виновников своего нравственного падения в прошлом. Там легче искать, находить, изобличать – за давно прошедшее заступиться некому. Вот если бы Жид дал Иисусу отдохнуть на его скорбном пути, не поднял бы на него руку то…, а всё равно бы Его распяли. А если бы, да кабы – только мечты. Важен во всех историях результат совокупных действий. А действие то не мной было начато, не мной и закончено. Я так сказать промежуточный герой, актёр эпизода, а наказан за всё и за всех сразу. Ладно, уж. Прощай, мне пора, — он встал.

— А я как же теперь, — забеспокоился писатель.

— Всё так же. Пиши. Но помни – прошлое недавно прошло, а вечность, она из людей состоит – хороших, плохих – разных. В памяти остаются только великие злодеи, мудрецы и святые. Я среди них случайность и потому, как выскочка, наказан жестоко. Попался под руку и получил своё, нечего лезть в историю, а рвение к ненужным поступкам имеешь, так живи вечно. Хуже наказания не бывает. Пошёл я, сандалии менять пора, истёрлись, — вздохнул Вечный Жид и пропал.

Вспыхнул свет; и Царёв встал на том же месте своего недавнего движения к столу. «Привиделось, но приятно слышать упрёки из прошлого и от вечного, значит, достал, услышали. Пусть лучше ругают, чем молчат, — нашёл он положительные знаки внимания в свидании со своими персонажами. – После разговора с наместником Иудеи и выпить не грех», — продолжил он свой путь к столу. Но подойти близко к напиткам и яствам ему опять не удалось. Существо пышное и сильное подхватило его под руку и, развернув, потащило в другую сторону от вожделений шведского стола. Повернув  голову, он увидел дородную женщину в шифоновом платье, с множеством оборок по подолу, голыми руками, глубоким декольте, в проёме которого трёхрядно блистали горошины чистого, белого жемчуга. Но более всего поразила голова – непропорционально маленькая, с вытянутым вперёд лисьим лицом, круглыми рыбьими глазами и редкими, крашенными в яркую рыжину волосами. Она, казалось, была приставлена с другого тела, скорее по ошибке, но навсегда. Дама заворковала на хорошем русском языке:

— Леди Карингтон. Думаю, знаменитый писатель не должен обойти своим вниманием присутствующих здесь дам. Мы ждём, а вы возитесь с этими несносными мужчинами. Впрочём, какие из них мужчины. Так, политики. Им несвойственны другие наслаждения, кроме упоения властью. От них можно услышать похвалу только самим себе. Наши женщины, в отличие от этих властолюбивых болтунов, любопытны, много читают классиков мировой литературы, интересуются новинками, посещают театр, и пока мужчины там спят, живо следят за жизнью, воспроизводимой на сцене. Что же вы молчите?

— Не имел возможности молвить, ведь говорили вы, — по джентельменски ответил Царёв. – И потом русский язык здесь, в центре Англии. Я был ошеломлён. А что, вы и книгу мою уже прочли?

— Нет. Ждём перевода. Я только умею болтать по-русски. Читать, увы, не научена. По женской линии у нас в роду все русские. Мама, правда, была сосватана уже во Франции. С титулом, но без приданого. Всё осталось в России, кроме языка, на нём она говорила до конца жизни. А вот и мои подруги. Знакомьтесь. Наш гость, писатель, Царёв Пётр Петрович, — представила его леди Карингтон.

— Леди Гамильтон, — присела жгучая брюнетка в светлом, обтягивающем длинное тело, платье с безупречной красотой бледного лица. Вторая, ещё очень молодая девушка, очаровательная своей свежестью, подала Царёву руку, склонилась в реверансе и пропела:

— Мисс Элизабет Черчилль, — и трогательно покраснела.

— А-аа, — промычал писатель согласно удивлению своей памяти.

— Да-да, того самого Уинстона троюродная родня. Все они, Альба, либо хороши, как розы по утрам, либо зловещи, как бывший премьер. Середины в их роду не бывает. Так им на нём написано, — леди Карингтон криво взглянула на Царёва, заворожённого красотой юного создания. – А вы женитесь, Пётр Петрович. Могу сосватать. Герцогом станете.

— Да нет, я просто и во снах не представлял такой встречи, — смутился предложением «жених» и подумал: «И в мечтах тоже. Из своего захолустья – и  на свидание с герцогиней. А эта старая лиса не желает делиться с молодыми даже мужскими взглядами». Но жгучая брюнетка, несмотря на свою бледность лица и длинное тело прохладной змеи, чему большое сходство придавало светлое, блестящее платье, может быть, как раз из-за  невозможности возмущать свои щёки алым восторгом смущения перед мужчиной, повела себя очень смело и задала писателю неожиданный вопрос, не касающийся прав человека, и от слов которого дёрнулись плечи у леди Карингтон, да так, что задрожал шифон у подола её платья, но она мужественно перевела:

— Вы очаровашка. Такой комплимент делает вам английская леди, завсегдатай литературных посиделок и театральных капустников. Так мило, кажется, у вас называются встречи актёров. А какой тип женщин вам нравится. И привлекают ли ваш взгляд наши прелести? Отвечайте господин Царёв. — Писатель  ответил с чисто английской вежливостью:  

 — Если я раньше и влюблялся, то сейчас очень огорчён выбором в своих увлечениях потому, что только теперь увидел, узнал, какой небесной красотой может обладать женщина. Мне очень трудно выбирать меж таким разнообразием прекрасных дам, что находятся рядом во всём расцвете величия нежной красоты. Благодарю  мгновение, что подарило встречу с вами, и сохраню в памяти образы прелестниц, навсегда пленивших моё воображение, — Царёв церемонно поклонился.

— О, да вы ещё и поэт, — воскликнула русскоязычная красавица, дёрнув при этом своим лисьим носом то ли в знак восхищения высказанными словами, а может, от сожаления, что они не достались ей одной. Прошло некоторое время от конца перевода выспренней речи писателя до начала восторженных восклицаний и мелких рукоплесканий, и только у юной Элизабет загорелись глаза восхитительным светом признательности.  Но тут леди Гамильтон сорвалась с места, схватила поэта под руку и насильно повлекла в направлении стола, болтая какие-то слова и двигая своим телом, будто плывущая в воздухе крупная рыба. Он не сопротивлялся этому могучему напору женского соперничества и очень старался подпасть в такт размашистому шагу спутницы, мельчил, перебегал, подскакивал, но к столу они добрались, где и подняли за леди и джентльменов тост, по своему выражению понятный даже в лесах Амазонки (все и везде желают соответствовать этим названиям). После второго и третьего тоста, по тому же сценарию пришло к писателю чувство глубокого сожаления об отсутствии   мисс Черчилль,  и он впал в тоску, в которой не виделось ни единого просвета, обещающего скорую встречу с ней. Леди Гамильтон шептала ему в лицо жгучие, как её чёрный цыганский волос, слова, но он не понимал, не верил и не желал. Скоро его голова, соблазнённая нежностью непонятных английских слов, а ещё более сломленная крепостью напитка, стала клониться к женскому плечу. Тут появился Леон.

— Пётр Петрович, я вижу, лондонские дамы сумели быстро утомить ваши творческие и физические силы. Не советую вам связывать с ними надежды на мужское счастье. Они куклы – красивы и холодны одновременно. Зря стараетесь, леди Гамильтон, — на другом языке обратился он к даме. – Вы циничнейшая из женщин, зачем вам поэт? Ступайте к своим пошлякам любовникам, там и развлечётесь. Тем более что недостатка в них у вас нет.

— А вы не останетесь сегодня с нами? Мне ни к чему этот ничтожный художник. Я хочу вас. Прямо сгораю, — взгляд её умолительно потянулся к лицу Леона.

— Я ненавижу вас. Но нисколько не больше, чем всех остальных женщин и, может быть,  это признание послужит  утешением вашим похотливым мыслям. Пётр Петрович, нам пора, — повторил он по-русски, и они, не прощаясь, покинули зал и дворец барона Эстерхайма и уже вскоре катили в автомобиле по ночным улицам Лондона.

Когда вырвались из автомобильного потока на мост через Темзу, Леон нарушил молчание:

— Завтра уезжаем. Нас ждёт Франция.

— Но ведь… — хотел возразить Царёв.

— Не успели посмотреть Лондон? Мало чего потеряли. Нагромождений много, а увидеть нечего. И потом, вы же описали улицы этого города в своей книге так, что лучше и не повторишь. Отдыхайте, вас пригласят к поезду через Ла-Манш. Свет в конце тоннеля – это путь из Британии в Бретань. А Лондон вы ещё увидите и не один раз. До завтра. Спешите, в гостинице вас ждёт сюрприз, — Леон, как всегда, был категоричен.

— У меня каждый день неожиданности, привык к вашему непостоянству, мой друг, — обречённо ответил Царёв.

— Главное, что у вас есть друг. Вечный друг, — и машина остановилась у гостиницы. «Свидание с двумя вечными жителями земли за один день. Не много ли для одного смертного», — мысля тривиально, отправился в свои апартаменты писатель.

Честно говоря, Царёву не хотелось возвращаться в шикарный гостиничный номер, но более идти было некуда, и он решил, что лучше будет потеряться там, среди вещей, туалетов, ванн, коридоров и комнат, чем ещё раз попасть на приём к хаму с деньгами, который, став дворянином, приглашает к себе нищих аристократов и держит их там под присмотром как экзотических птиц, желая оставить вензеля их фамилий  и титулов в гостевой книге посещений его дома – навсегда. Он понимает, что в своём высокомерии они не могут не надсмехаться над его неуклюжими потугами встать  вровень с ними, и потому сам, где-нибудь на кухне, в обществе себе подобного люда, смеётся над ними, называя их оборванцами, которые пьют и едят за его счёт. Но он не может жить, не имея возможности бывать в обществе родовитых джентльменов (какой же он тогда барон), а многие из них перестанут существовать без его денег. Все они лицемерны – и  это состояние суть их жизни. Все эти мысли пронеслись в голове писателя, когда он ехал в лифте и шёл по коридору в поиске всего один раз виденной двери своего временного жилья. Он открыл дверь, отличавшуюся от других соседних только номером, и уже в прихожей уловил в воздухе необычайно знакомый запах чьего-то присутствия в помещении. Даже будучи предупреждённым Леоном о сюрпризе, ожидающем его, он растерялся в чувствах, разволновался и, бросив пальто в передней, выглянул в гостиную. В кресле у телевизора, куда падал свет из прихожей, сидела женщина. «Ада», — выдохнул Царёв и, бросившись к ней, припал на колени к её ногам. Более не сказав ни слова, он будто бы задремал, уткнувшись лицом в женские колени. Девушка медленно перебирала его волос, пальцы её искали что-то потерянное однажды и невзначай во времени забытое. Молчание длилось мгновение, преображаясь в мыслях в начало разговора. Долгожданного и потому требующего времени подготовки для выражения в словах.

— Где ты была, Ада? – прошептал писатель.

— Там, — махнула за окно девушка. – Где всегда ждут.

— Но я тоже ждал. Так долго, — вспомнил писатель.

— Вот и дождались. Чего теперь мучаться. Я с вами. Включайте свет, будем пить чай. Я приготовила его в ожидании вас, — она стала приподниматься, встал и  писатель, включил свет и обнаружил у дивана накрытый столик.

— Но как ты сюда попала, Ада? – начал реально мыслить Царёв.

— О, это совсем несложно. А вы, как были ребёнком, Пётр Петрович, так и остались. И это хорошо. Тайна всегда лучше разгадки. Она – манящая неизвестность, а открытие её может поразить и не всегда радостью восхищения. Бывает, что в окончании тайны живёт страх всего и навсегда, — девушка присела на диван, к столу.

— Ада, не говори глупостей. Какая тайна, если я, только вошедши сюда, узнал, вспомнил аромат твоих духов, что витал в воздухе прихожей. Я помню тебя всегда, — дышала любовью душа поэта.

— У меня нет никаких духов, — просто ответила Ада. – То запах времени, где я когда-то жила. Они необычны, те ароматы, и легко запоминаются там, где их нет и уже никогда не будет. Они исчезли, испарились, как очень многое из тех времён. Остались лишь сожаления о прошлых потерях.

— Я не хочу тебя больше терять, — ничего не понял кипящий страстью Царёв.

— Это не от нас зависит. Давайте веселиться, пока нам для этого дано время. Налейте-ка вина, Пётр Петрович, — отменила все разговоры девушка. От волнения в нетерпении обхватить своё вновь найденное счастье в объятия у Царёва путались мысли, тряслись руки, он долго открывал бутылку с вином, оросил скатерть рубиновыми каплями, а наполнив бокалы, не находил слов для здравицы, ослаб, присел рядом с девушкой и замолчал, не отрывая взгляда от лица любимой. Он не думал о ней, не ожидал встречи, забыл её лицо, мало того полюбил другую женщину, но вот явилась Ада, воскресила события беззаботной дачной, пусть непонятной, обрывочной, но такой необычной в своём трепещущем ожидании каждодневной встречи, любви. Провалилось в прошлое милое личико Элизабет Черчилль, одержимые страхом за его жизнь глаза Али, и этот вечер в чужой стране высветлел, сделался ярче, и он боялся пошевелиться и готов был не дышать, только бы не померк этот странный свет самозабвения в счастье. А странным это свечение в комнате, в душе, в глазах Ады казалось от неравновесия света, отражающегося в разных предметах. Свет глаз девушки утемнял всё вокруг, в нём царило незнакомое пространство, неприкасаемое, необжитое, пустое от бесконечности одиночества.

— Ада, вы вспоминали обо мне? – прошептал писатель.

— Нет, — рассмеялась девушка. – Знаю, что люблю вас, но только сейчас, — она прижалась лицом к его плечу, и он не стал задумываться над словами любимой. И, вдруг, показалось ему, что он и Ада остались вдвоём на острове, а вокруг шторм и тьма, и отрезаны они этой стихией от всего мира, от его святости и соблазнов, от неожиданностей и ожидания, от вмешательства всех и вся.

Ночь стала тем временем забытия, что он себе придумал, находясь в номере лондонской гостиницы, который обратился во внеземное пространство, исчез в Галактике и уже на подлёте к планете обитания взорвался изнутри пылким жаром двух сердец, помещение объялось пламенем, сгорело, и пепел медленно остывал вместе с судорожным расставанием двух тел, расцепивших пылкие объятия и пропавших в глубоком сне. И сколько бы не страшился наивный писатель окончания этой ночи, но оно случилось, когда он спал бесчувственным сном любовника, источившего все свои счастливые силы, отпущенные  для любви. Утро глянуло в окна, Царёв вскочил и застонал дико, по-звериному – вокруг него зияла пустота. Даже напоминания о присутствии здесь нежного и милого создания по имени Ада не осталось. Постель была девственно гладка и одинока, бела и пустынна, как и воздух, что не напитал в себя запахи ночи, а просто застыл мертвенно-бледным проёмом окна. Он поднялся, побродил по комнатам в поисках своей потери, не нашёл никаких следов случившегося здесь и совершенно бездумно стал готовиться к отъезду.

Будто в наркотическом сне он вышел из гостиницы, сел в автомобиль, затем пересел в поезд, что на огромной скорости пролетел тоннель под Ла-Маншем, не удивился, когда на другой, французской стороне пролива его встретил тот же шофёр-кабан и на том же автомобиле, на котором привёз  на вокзал из Лондона, и поехал с ним туда, куда велели неведомые силы. Полуостров Бретань походил структурой построек домов, мостов и дорог на прародину кельтов – добрую, старую Англию, откуда и бежали под натиском саксов местные жители, теперь уже граждане Франции. Лёгкое прикосновение к давним событиям истории немного развеяло туман, застивший разум Царёва после пробуждения в пустоте отеля. Его страдания никаким образом не поддавались соизмерению с бедами кельтов, что много раз завоёвывались французами и англосаксами, и Бретань осталась до сей поры спорной территорией этих двух держав, расположенных по разным сторонам пролива. Он принялся, согласуясь с памятью, расследовать, проникая в прошлые века, жестокости, творимые и той и другой стороной захватчиками на пространстве полуострова, ныне пролегающего своими суровыми ландшафтами за окном автомобиля. «Много здесь прошло народу и коней тоже. Но я-то, зачем сюда?» – странно соединив себя с людьми и лошадьми, ступившими на эту землю изгнанниками и завоевателями, задал себе вопрос писатель. Ничего не ответил и задремал от унылого вида скалистых пригорков на болотистой, холмистой местности, и от усталости после почти бессонной ночи, что он провёл в объятиях любви.

— Прибыли, — раздался во сне чей-то бесцеремонный голос. Кругом него безбрежный океан воды, а сам он стоит у мачты парусной яхты и не видит берега, куда можно было бы пристать, и потому спрашивает:

— Куда?

— По месту назначения, — отвечает тот же голос, и кто-то толкает его в плечо. Он открывает глаза и понимает, что вопросы и ответы звучали во сне, где яхта с ним на борту, с лёгким ветерком продвигалась в неясные дали какого-то морского странствия. «Начало путешествия или окончание, но оно, видимо, состоится», — думает Царёв и выходит из машины. Кругом него расположилась гористая местность с автострадой, теперь уже убегающей назад по пути следования, а дальше, с места небольшой стоянки для автомобилей, огороженной забором, вверх по ущелью следует пешеходная тропа, натоптанная ногами людей.

— Вам туда, — машет в сторону этой дорожки водитель, садится в машину и, круто развернувшись, уезжает. Время сна, вернувшее энергию мыслям и телу, а также бодрящий горный воздух способствуют прогулке, и Царёв мужественно отправляется в неизвестный путь. Дорога ведёт по склону ущелья, внизу бурлит голубой поток воды, высокие травы ярким многоцветием украшают склон до самой реки, а с другой стороны ввысь устремились мохнатые ели, наглухо закрыв зелёной стеной пути к вершинам. Он движется куда-то между сказочным высокогорным лесом и чудесным цветочным полем, убегающим вниз, вдыхает полной грудью чистый, напоенный запахом хвои воздух, и не может никак припомнить, в кои из последних времён видел такую редкую красоту, безыскусную и радостную. Тропа лентой изгибается вкруг горы и выводит путешественника в залитую солнечным светом зелёную долину, где в отдалении, прижавшись к склону скалистой горы, стоит угрюмый средневековый замок, окружённый рвом и отороченный по передней зубчатой стене бойницами, с торчащими оттуда дулами пушек, что омрачает торжественность сказочной природы вторжением нелепого творения ужасных прозрений человечества в поисках защиты от своего злейшего врага – страха. «Сюда мне и надобно», — решает писатель и через ровное, зелёное поле, где мирно пасутся козы, подходит к мосту, перекинутому через ров. От его шагов железный настил моста гремит так, что эти звуки отдаются эхом у вершин перевалов, опускаются вниз, тревожат природу – козы перебегают ближе к склонам, будят мрачность замка, и кто-то невидимый отворяет ворота, чтобы впустить путника. Он входит и попадает шагами, взглядом в другую жизненную эпоху. Небольшая площадь, мощённая тёсаным камнем, составляет одно целое со стенами построек, не видно никаких растений, в центре дворика чаша фонтана в виде розы ловит струи воды, бьющие из раскрытых зевов мраморных рыб, окруживших каменный цветок. Более ничего примечательного – всё ровно, гладко, каменно. За фонтаном, расплывшись в радужных брызгах воды, стоит само главное здание замка. Сколько времени прошло по мостовой площади и истёртым ступеням лестницы, ведущей к почерневшим деревянным дверям, знают только камни, позеленевшие от злой суеты минувших столетий. У  крыльца высится лобное место, опутанное по кругу тяжёлой чугунной цепью, держащейся на чёрных деревянных столбах, отполированных до блеска антрацита ветром и дождями. В центре каменного возвышения стоит помост из среза цельного ствола могучего дерева. Он отливает под лучами солнца тёмно-бордовым цветом. Что-то зловещее видится в пережившем века деревянном чурбаке, напитавшемся кровью казнённых на нём людей. «До сей поры, наверное, головы здесь рубят. Топора не хватает», — будоражит голову писателя средневековая мысль. Он поднимается по исшорканным ногами и сапогами ступеням крыльца, двери открываются и впускают его во вполне осовремененное помещение с зеркалами и гардеробом, ковром на пол, и такого же цвета дорожками устелены лестничные ступени, ведущие в разные стороны от передней. Человек пристойного вида, с сединой в пышных бакенбардах, в простом чёрном сюртуке, застёгнутом доверху, принял пальто и повёл гостя лабиринтами коридоров, отделка стен которых перемежалась деревом, мрамором, мозаикой. Комната, в которой, так и не выговорив ни слова, слуга оставил Царёва, не уступала удобствами комфорта европейской гостинице. Не было только телевизора и телефона, чему Петр Петрович даже обрадовался. Хотелось побыть одному, а это лучше всего удаётся во времени средних веков, пусть даже в комнате современной отделки. Царёв опустился в глубокое кожаное кресло, мыслей в голове не находилось, ничего не хотелось и он замер бездумно, смежив веки глаз.

  Леон появился всё также неожиданно и бесшумно:

— Заскучали, Пётр Петрович? Но ничего, погостите у наших старичков, и мы отправимся в путешествие. Надолго, может быть, навсегда. А сейчас собирайтесь к ужину. Вы ведь ещё никогда, надеюсь, не ужинали в старом замке?

— Где я нахожусь, — спросил, утомлённый неизвестностью, гость.

— В Норбонне, где же ещё остались замки, построенные рыцарями ордена тамплиеров. Рыцари- храмовники жили отшельниками – хранили тайны подвалов Иерусалимского храма, но впали в немилость к Филиппу Красивому – королю франков, были изгнаны из страны, а их крепости разрушены. Но этот замок уцелел. Вы сейчас в1300году. Мы во Франции, мой друг, — уточнил местопребывания Леон. Чёрная фрачная пара, в которую был одет друг, её длинные фалды придавали его фигуре сходство с демонической птицей, что, боясь взлететь, осторожно передвигалась по комнате.

— Я увижу Париж? – выразил давнее своё желание Царёв.

— Зачем вам эта ярмарка? Вы видели Петербург?

— Да, конечно, я там учился филологии, — вспомнил студенческие годы писатель.

— Тем более, зачем вам Париж. В Петербурге уместилась все контрасты изысков архитектуры Европы. Причём в лучшем её виде. Одухотворённая русским гением, она живёт и дышит, поёт и поражает своеобразием размаха  в единении стилей и направлений в этих мотивах. Этот город – самое  великое произведение зодчества, а если присовокупить  к нему комплексы  пригородных застроек – ему нет равных. Если Париж прекрасен, то Петербург великолепен, совершенен во всём и сотворён для   вдохновенного созерцания и любования в душевном отдохновении воображения, — Леон поднял палец вверх. – Переодевайтесь, Пётр Петрович. Негоже в таком наряде приветствовать наших старцев. В шкафу есть одежда к такому случаю.

— Что я должен буду делать? – вздохнул не попавший в столицу Франции писатель.

— Ровно ничего. Смотреть и, может быть, слушать. Через полчаса слуга зайдёт за вами, — Леон ушёл, а Царёв заглянул в шкаф, нашёл тёмный костюм с пуговицами на пиджаке, застёгивающимися доверху, чёрную косоворотку (всё это хорошего, плотного сукна), башмаки на шнурках и мягкой подошве: «На пресвитера буду похож», — решил он, выкладывая одежду на кресло. Приняв душ, переоделся и стал ждать последующих событий.

Сверху, с площадки над лестницей, куда его доставил слуга и откуда он должен был спуститься в зал, виделся круглый стол, покрытый белой скатертью, за которым уже сидели, на стульях с очень высокими спинками семь старцев в том одеянии, в каком он видел их на презентации своей книги. По стенам в канделябрах и на столе горели свечи, и казалось, что стол и люди возникли в этом зыбком свете ненадолго, только лишь на время таинства колыхания язычков пламени. Царёв даже остановился, ожидая момента исчезновения видения, настолько нереальной представилась картина беззвучно замерших людей и предметов в дрожащем свете множества свечей. Но в этом желающем исчезнуть пространстве произошло появление Леона, откуда-то сбоку, из угла возникла его статная фигура, пламя свечей затрепетало сильнее  от движения воздуха вслед его бодрому шагу, он махнул рукой, призывая Царёва спускаться вниз.

По довольно крутым ступеням, уже в настоящем веке обновлённой мрамором лестнице, писатель сошёл к столу, где его кивком головы приветствовали насельники замка, и Леон, приобняв за плечи, усадил его на стул, напротив бородатого, долгополого, закрытого на все пуговицы и завязанного на шнурки общества старейшин какого-то иного, загадочно-бессменного мира.

— Как вам нравится дом наших старцев, — присаживаясь на соседний стул, спросил Леон.

— Мрачновато, но соответствует образу вечности, — выразил своё отношение к месту и времени писатель.

— Да, довольно точно. Здесь и живёт воссозданная преемственность времени. Снаружи всё осталось прежним, как во времена тамплиеров, изнутри кое-что осовременили, а старцы меняются незаметно, имена их переходят друг от друга, всё это узаконено, одобрено и для непосвящённых видится неколебимым постоянством. Не хотите занять здесь, — Леон повёл рукой над столом, — одно из будущих вакантных мест?

— Что вы, мой друг. Чтобы вершить судьбу мира, как были представлены сии мудрецы в своём предназначении, нужно иметь холодную голову и жестоко-справедливое сердце. Я же наивен, горяч и мягкосердечен. И смертен к тому же. И ещё я боюсь Божьего гнева, — обосновал свой отказ Царёв.

— О, я тоже Его боюсь. Но вы недооцениваете себя. Впрочем, как и все творческие люди. Вы предпочитаете наблюдать со стороны за событиями, происходящими в мире, предугадывать их, но не управлять ими для получения желаемого результата. А могли бы. Если бы Сенека не преподавал Нерону уроки нравственности и не возбудил бы у своего ученика соблазна отрицания всяческой морали то, кто знает, может быть, Рим того времени устоял до наших дней. Но Нерон сжёг Рим, чтобы устроить резню ненавистным последователям Христа. До этого был Александр Великий. Несчастье воспитывать его выпало Аристотелю. Философ мечтал о совершенстве мира, ученик пошёл на него войной и затопил кровью.  Навязчивое чрезмерное воспитание нравственных качеств у натур властных всегда приносит неожиданные плоды. Ницше создал образ сверхчеловека, человека будущего, неосторожно сказав при этом, что Бог умер (после чего сошёл с ума), а некто по имени  Шилькгрубер, поняв эти слова человеческой гордыни буквально, отправил в окопы миллионы солдат добывать славу немцам, которых и представил миру как идеал совершенства уже в настоящем времени. И тоже устроил пожар рейхстага, обвинив в этом коммунистов и евреев, подверг их уничтожению, а затем объявил войну всему человечеству. А вот и совсем недавно, ныне властвующие Нероны, взорвали башни торгового центра в Нью-Йорке, не поскупившись на человеческие жертвы, желая уничтожить Саддама и овладеть нефтяными промыслами иракского Киркука. Оказалось, что и в этой трагедии виноваты другие люди, но я то знаю, кто умыслил зло и для чего. Но покопайтесь в биографии любого великого злодея, и найдёте его учителями поэтов, философов, святых, мыслящих разумно и желающих людям благих путей. Почему они сами, эти поэты, не решились воплотить свои мысли в жизнь. Создавать образы будущего, учить и воспитывать проще – всё это вы делаете для себя, вы нравитесь себе в своих откровениях. Другие люди понимают ваши прозрения по-своему. Атом тоже был изначально расщеплен и предлагался людям как дешёвая энергия, топливо, а что случилось потом – Хиросима. И всё потому, что благое дело доводят до завершения другие люди, понимающие суть произошедшего события по своему усмотрению. Вот я предлагаю вам применить  уже выраженные в книге принципиальные направления в развитии мировых процессов нынешней цивилизации, а получаю отказ. Не удивительно – всё повторяется. Лучшая часть человечества выдумывает – худшая исполняет. Во всём винят дьявола, но он не творит чудес (это прерогатива Бога), он развращает души людей, но только тех, кто того желает. А  зло, так распространенное в мире, делается руками этих людей. Подумайте над сим парадоксом, время у вас есть, старцы ещё живы. Всё. Ужин подают, подоткните салфетку, за этим столом всё по-старинке, — слуги поставили перед каждой персоной высокие фигурные подставки, где на начало трапезы предлагалось куриное яйцо. Старцы оживились, заткнули за ворот у подбородка белые шёлковые салфетки и принялись маленькими ложечками разбивать скорлупу яиц. Царёв последовал их примеру. Потом были тушёные овощи в глиняных горшочках, кусочек рыбы на свежем листе салата с гарниром из отварного риса, суп с чечевицей, приправленный какими-то кореньями, всё это сдабривалось вкусным белым вином, что не забывали подливать слуги в высокие фужеры. В конце ужина подали блинчики с красным сливовым вареньем и чай.

— Как видите, Пётр Петрович, обитатели замка ведут довольно аскетичный образ жизни. После ужина они отправятся в каминный зал, где будут греть свои старые кости и вести беседу. За едой же они обычно молчат. Говорят же они на старофранцузском наречии, знают ещё пару языков, читают древние рукописи и, конечно, Тору в подлиннике, на арамейском, их нынче редко кто понимает, но они в том и не нуждаются. Когда они уйдут, мы отправимся осматривать замок. Я покажу вам много любопытного, — Леон взглянул на старцев, те мирно допивали чай. Скоро они отёрли  рты, бороды, аккуратно сложили салфетки у приборов и, поклонившись гостям, отправились отдыхать. Леон мелкими глотками потягивал вино и, похоже, никуда не торопился. Он знаком подозвал слугу и тот, выслушав его, отошёл, и вскоре в зале зазвучала музыка, где над оркестром верховодила скрипка – изнывала, вытягивала из души сострадание к звукам своего одиночества. Звуки оркестра наплывали будто волны, но скрипка отпугивала их напором страстного звучания муки и отчаяния в соприкосновении смычка и струны. Когда воздух залы с трудом успокоился, после окончания концерта скрипки с оркестром, Леон промолвил:

— Паганини. Он услышал вселенское отчаяние человеческой души на распутье между адом и раем. В этих звуках слышна и моя скорбь о прошлом времени.

— Но более ничто так не разрушает человеческую жизнь, как сожаления о прошлом. Стоит ли сожалеть о прожитом времени? Оно прошло, не вернётся, а жизнь неумолимо продолжается и может закончиться так же внезапно, как и началась. Нужно ли укорачивать срок пребывания на земле, постоянно обращаясь к неудачам во временах давно прошедших, отравляя этими воспоминаниями радость настоящих дней? — писатель готов был поспорить.

— По-человечески – да, — ответил Леон, после некоторой паузы. – Но если жизнь вечна, и один поступок в ней обрекает вас на непреходящую, непроглядную тьму тоски и отчаяния, которые не прервутся никогда, а лишь взрываются в памяти с новой силой, рассыпая по земле тысячи, миллионы скорбей, что запечатлеваются в глазах людей и никуда от них не деться потому, как ты – бессмертен.

— Да, но существует покаяние, оно вселяет надежду в будущие дни. Радость покаяния несоизмеримо выше горечи греха – это светоч во тьме, крылья вновь обретённой веры, — хотелось найти выход Царёву.

— Покаянием благословляют того, у кого оно будет принято. И станет оно совсем непотребным, если есть уверенность, что ваши горькие слова не будут услышаны тем, кто посылает благословение. Человеку помогает покаяться сам Господь, жестоко наказывая род людской – Содом и Гоморра в огне, Всемирный потоп, и, наконец, уж совсем всемилостевивший поступок – сын Божий идёт искупить человеческие грехи. Но всё тщетно, человек скорбит лишь о мелочах, а жалеть нужно о потере рая, о своём низвержении в земную юдоль слёз. Приземлённые помыслы обречены, они алчны и злы, им никогда не стать бессмертными. Они преходящи, как и сам человек. Людям при создании наречено было жить вечно, но непослушание своему Отцу привело к короткому сроку пребывания на белом свете, за который мало кто успевает осмыслить саму суть низкого припадания к земле и духовного возрастания к Небу. Но вам, людям, легко пробиться в райские сады – греши, но кайся, люби Господа своего больше, чем самого себя,  гордыню смири, да молись во славу Спасителя и будет тебе путь в Царствие Небесное. Другим же за их дерзость гордыни выпала тяжкая участь – не  видать им райских кущей, как не избыть человекам страшных грехов своих. Для них одно от другого неотделимо, ибо сказал им Господь – обернёте людей супротив греховной жизни, верну вас на свои Небеса. Его спросили – почему Сам не возведёшь их к праведности? Пойдёте и узнаете – был ответ. За многие века, прожитые на земле, от знания человеческой злобы и алчности даже падшие ангелы устали так, что возненавидели людской род, и соблазнами губят его и ведут в своё царство, где слышен плач и стон, и скрежет зубовный, — закончил грустную историю Леон.

— О ком вы всё это рассказываете, мой друг? – подытожил новое узнавание писатель.

— О людях, и только о них, — поднялся рассказчик и пригласил гостя следовать за собою.    

Галерея, куда они вошли, поплутав некоторое время по лабиринтам замка, встретила Царёва взглядами, что устремились к нему с портретов, вывешенных по обе стороны, на стенах узкого, но продолжительной длины помещения. Лица на холстах напряглись, глаза прищурились, точно что-то припоминая, но только на несколько секунд, и тут же вновь отвернулись, вытянулись, безразлично замерев в неизмеримой торжественности вдохновенного достоинства выражения своих изображений. И такое непомерное небрежение к настоящей действительности чувствовалось в отверженности от происходящей жизни, что выражали глаза изображённых на портретах людей, что даже писатель, привыкший к своей прошлой неудачливости, невольно смутился от неприятия своего присутствия, а лишь секундное внимание показалось горше долгого презрения. Леон заметил огорчение Царёва оказанным приемом, и всё также своеобразно объяснил это отношение:

— Великие люди. Лучшие поэты всех времён и народов. Они и при жизни плохо узнавали живущих рядом, а вас так просто не помнят. Не обижайтесь – вы же не станете отрицать, что никогда не встречались с ними. Возьмите, Данте, — он указал на профиль точёного, с чертами античного героя, лица на портрете, совершенно безразличного ко времени всех эпох. – Он ещё при жизни побывал и в аду, и в раю, знал, что ожидает людей в другом мире, и относился к славе, богатству и толпе с презрением дьявола и Бога сразу. Рядом с ним Вергилий, ему многое приписано самим временем, но даже того, что совершил он сам достаточно для признания его гениальности. Но в ад он с Данте Алигьере не ходил, это выдумки дилетантов, такого просто не могло случиться, показывал адовы круги другой человек и даже совсем не человек. Об этом позже.  Уильям Шекспир, — рука гида взмахнула к другому портрету. Брови на лице великого драматурга на миг поднялись ко лбу, лёгкой лукавинкой блеснули глаза и представление, как понял Царёв, состоялось. – Творчество сего великого поэта не нуждается в пояснениях. Он понятен всем, на всех языках и в любом времени. Это и сделало его непревзойдённым властителем театральных сцен всего мира. Укажите мне другого такого долгожителя в среде служителей драматургического искусства. Скажете, Софокл. Но он миф. Он создал театр античной трагедии, и потому сам стал её частью. Его попытки уравновесить жизнь и мифологию не удались. В нынешней жизни его произведения не воспринимаются как трагедии человеческого разума. Это выдуманная история, а в ней отношения героев никогда и нигде не живших. А герои Шекспира живы  и сейчас, везде и всюду идут спектакли и всё то, что происходит на сцене, – реалии сегодняшнего дня. Есть ещё Мольер. Но он одинок. Гоголь слишком весел, чтобы быть понимаемым на другом языке, кроме русского. Только русского зрителя и читателя он может увлечь словами и поступками своих героев. И всё же он гений. Толстой тоже. Но в своём творчестве и жизни пожелал воссоединить высшие и низшие миры. Пошёл пахать землю, хотел освободиться от богатства. Пытался стать похожим на доброго и бедного бога. А такового в белом свете не было, и нет. В результате был предан анафеме высшим светом и прослыл чудаком у своих же крестьян. Они все здесь. Их много. Не хватит никакого времени, чтобы рассказать об их жизни, творчестве, одиночестве. Пытаются, но, как правило, тешат этим своё тщеславие люди бездарные и неумные в своём желании приблизиться к вечности. Остаться в ней, зацепиться за неё. Зачем? Писать о великих людях нет надобности. Они всё сделали сами за себя и за своих современников и просветили потомков. Если не понимаешь их слов, музыки ими созданной, не стоит мучаться. Не дано. Кто понял музыку Моцарта? Единицы. А судят многие, даже не зная толком, о чём говорят. Взгляните на лица в этой галерее портретов. Они все чем-то отвлечены от жизни. Чем, не подскажете, Пётр Петрович?

— Наверное, пониманием своего совершенства, нежеланием вмешиваться в мелочные заботы окружающей жизни, бесстрашием перед вечностью, — определил своё отношение к гениальности Царёв.

— Тогда покинем мир их уединения, мешать им не стоит никогда, тем более сейчас. Они осуждены на вечное поклонение, а это невыносимо, как в прошлом, так и в настоящем. Поклонение приносит радость бездарям и негодяям. Для гениев это тяжкое испытание, — Леон повернулся и вышел из галереи. Писатель поспешил вослед.

Когда он вышел за дверь, Леона не увидел, но услышал, что в конце коридора хлопнула дверь, и пошёл на этот звук. Направление движения вывело его в большую круглую комнату, где в самом её центре голубела вода небольшого бассейна, а вокруг росли деревья и цвели цветы зимнего сада. У берегов водоёма стояли скамейки и лежаки, готовые принять к себе купальщиков. Царёв подошёл к воде и опустился на скамейку, на начало ожидания продолжения чего-то, чего, как ему казалось, следовало ждать. Некоторое время он любовался прозрачной синевой воды, где, будто в зеркале отражались верхушки тропических деревьев зимнего сада. Благодатная тишина располагала к размышлениям, и мысли потекли, как бы сами собою, склоняясь к происходящему, к поискам ясности в непонятности. Его разум не мог найти никакой последовательности в этом зарубежном путешествии. Встречи проходили скоро, отрывочно и, как ему думалось, безрезультатно. Логического завершения этот хаос передвижения иметь не мог. Закончиться эта фантасмагорическая чехарда поездок, ничего не обещающих  встреч и быстрых расставаний должна была катастрофой, и своего вмешательства в причины  и следствие такого конца он не представлял. С начала всех событий своего преображения он уподобился щепке на гребне потока и ждал, куда вынесет. Царёв очнулся от раздумий, когда вдруг в глубине водной сини показался Леон, не в купальном костюме, не в акваланге, а одетый как на суше, на приёме, на балу, и махнул рукою, приглашая к себе. Пётр Петрович поднялся и, уже разучившись удивляться, шагнул в воду, полагая, что зовут его не купаться, ибо одежда Леона не соответствовала занятиям плаванием, а потому он тоже ушёл под воду одетым. Едва голова писателя скрылась под водой, как его закрутил водяной вихрь, подобно возникающим над донными провалами воронками, что глотают всё, что попадает в их пасть. «Это конец», — успел подумать Царёв и унёсся в неведомое пространство то ли мирового океана, а может, в пролегающее под водою земное чрево. Какое время продолжалось это падение в небольшой бассейн, обернувшееся попаданием в водяную воронку, уносящую писателя Царёва в новую неизвестность, он никогда не узнает потому, что дальнейшие события исключили из сознания мысли о временном количестве всех измерений сразу.

Как только Царёв вынырнул из глубин на поверхность воды необозримого океана, сразу же был поднят на борт будто бы ожидавшей его всплытия, яхты. Какие-то люди, больше похожие на разбойников-пиратов, чем на матросов респектабельного, по всем морским параметрам, судна, втащили его по спущенной к воде лесенке на палубу и оставили лежать, видимо, до прихода к пассажиру ощущения своего спасения. Мало-помалу писатель пришёл в себя, потрогал голову, провёл рукой по груди и ощутил, что одежда на нём, как и волосы, абсолютно сухи и, может быть, от этой несуразицы, а скорее, как последствие избавления от страха, пусть не совсем осознанного в период падения или подъёма в водяном вихре, его начала бить дрожь, да так, что он стал содрогаться всем телом, будто рыба, выброшенная на берег. На этом самом берегу никто не взволновался его судорогами и не подошёл, хотя мимо, по палубе, проходили молчаливые люди и бьющийся, будто в припадке эпилепсии Царёв видел это. Наконец мышечное напряжение ослабло, и он провалился в беспамятство.

В затенённом шторой, надвинутой на окно-иллюминатор пространстве каюты, где он проснулся в белоснежно-чистой постели, заботливо раздетый, стояла тишина, нарушаемая лишь ленивым плеском волн, ласкающим борт яхты. Он помнил падение в бассейн, подъём на палубу яхты, не совсем приятные лица людей, вытащивших его из воды, а окончанием событий стала бредовая тряска, отправившая его сознание в небытие. Что-то хотелось выяснить, узнать, но где и как это сделать он не знал, а вставать и идти на поиски информации не хотелось. Да и где он сможет узнать что-нибудь о самом себе? Леон говорит загадками, его спасители и на моряков непохожи совсем, рожи бандитские, но не современные, а будто из прошлых времён, из фильмов о морских разбойниках с острова сокровищ, что с  радостью детства смотрелись в кинотеатре, но при близком знакомстве не доставили удовольствия своими скособоченными и просмолёнными харями. Не сочетается их рваная одежда и звериный оскал лиц с белизной парусов и чистотой палубы судна. Кто они и зачем он к ним? Незаметно  наползла дрема, и Царёв увидел себя за рулём яхты и правил к далёкому солнечному острову, но проходили дни, недели, а судно никак не могло пристать к заветному, видимому уже воочию, поросшему деревьями с ослепительно белыми цветами на раскидистых ветвях, архипелагу большого и ряда малых островов. Когда стали различимы черноголовые жители земли, выглядывающие из-за стволов деревьев, и просветов кустарника, эта последняя надежда начала удаляться и, обратившись в смазанную у глади воды точку, исчезла.

На палубе, куда он вышел после сна, было пусто. Солнце лежало на морской глади и готовилось спуститься за горизонт. В рубке у руля находился человек в бороде и усах, голова его была повязана клетчатым платком. Одет он был в широкие шаровары и безрукавку на голое тело. Не обращая внимания на пассажира, он держал руль, изредка поворачивая корабль на одному ему ведомый курс. Царёв постоял у бортового ограждения, полюбовался на горящее в закатных лучах солнца море и, поёживаясь в прохладных сумерках, быстро обступивших белизну яхты, поспешил назад в каюту дожидаться дальнейших событий. Спускаясь по ступеням, он вдруг ясно увидел идущего ему навстречу Петра, что остался дома, но только успел обрадоваться этому присутствию, как видение пропало.

Очень скоро от монотонности происходящего вокруг Пётр Петрович потерял счёт дням, что проводил на яхте. Деваться ему было некуда, и он не роптал, благоразумно считая, что присутствующие на судне люди такие же невольники моря и обращаться к ним за помощью бесполезно, тем более не услыхав от них за долгое время ни единого слова, невозможно питать надежду быть услышанным ими. В каюте, где он в основном обитал, имелось всё нужное для существования. Холодильник пополнялся напитками и закусками, с камбуза приносил горячие блюда очень смуглый, с полностью отсутствующим в этой жизни взглядом, но всегда в чистом, белом фартуке и поварском колпаке кок. С ним Пётр Петрович неоднократно пытался заговорить, но тот ни разу не откликнулся и даже не глянул в его сторону. Поставит на стол судки с едой, и уйдёт, и так же за посудой – не глядя и молча. Наверное, Царёв, пребывая в таком безнадёжном одиночестве, слушая только шум волн, и оглядывая необозримое водное пространство и скрываясь от этого тоскливого созерцания в очень уставшей тишине каюты, мог бы подвинуться разумом в сторону безумия, но выручило, как всегда в трудных обстоятельствах творческое начало писателя – бесконечный  диалог с самим собою. Но  когда споры становились злее обычного и нужно было выплеснуть энергию слова, чтобы не возвращаться к законченной дискуссии, он садился за стол (благо в шкафу нашлись писчая бумага и авторучка) и принимался писать. В рукопись он поместил собственное жизнеописание, начиная с появления денег и Леона, что справедливо увязывались к тем событиям, которые произошли вслед тому роковому случаю. Память его была как никогда свободна: кругом стояла дикая тишина, и никто не перебивал мысли досужими разговорами. Писалось медленно, он продумывал каждое слово, строил предложения доходчиво и образы вписывал в эту повесть о себе самом надолго, навсегда. Ему казалось, он был просто убеждён, что когда повествование выпишется до последнего слова, закончится и весь кошмар новой жизни, непонятной, сторонней от  его желаний, и он сойдёт на берег, где его встретят и обнимут старые друзья и улыбнутся герои будущих книг. Сюжеты совсем ещё недавних и ещё не случившихся фантазий чьего-то необычного, может, доброго или злого умысла снились ему в ночных снах, заплетаясь к утру из видений в сумятицу слов, которые, склоняясь над белым листом, нужно было привести в порядок отображения действительности, очень похожей на выдумку взбалмошного киношного режиссера, что превратил обычного лондонского мясника в английского барона. Одна жизнь существовала в реальности, другая нет, но в повествовании они должны были смешаться вместе, образовать понятность произошедшего, чтобы вместить в себя понимание всё ещё происходящего.

Сколько бы долго не длилось время пребывания на суше, на море, на белом свете, оно всегда заканчивается, и этому предшествуют какие-то значительные события, которые потом в памяти обозначатся, как предвестники конца – радостного, горестного – это уже как распорядится судьба. Жизнь на яхте не баловала Царёва переменами ни в делах, ни в настроении, ни даже в погоде. Над морем, будто на всё время передвижения заколдованном, стоял лёгкий бриз, малым напором надувая   паруса яхты, и она скользила по безбрежной морской глади куда-то в неведомые края, рассекая волны на пути, известном только штурвалу, а может, её движение лишь казалось зримым, на самом деле она давно легла в многодневный, сонный дрейф в центре водной стихии мирового океана. Царёв начал привыкать к меланхолическому движению морских волн, усталому покачиванию яхты, одинаково светлым дням и густо-тёмным ночам, нахождению где-то рядом полулюдей, полутеней, невнятных, как день, число и месяц, тоже имеющих своё место, но только не в этом притихшем мире, где он появился и снова проживал час за часом, день за днём свой прошлый отрезок жизни, результатом которой и оказалось это долгое заточение самого в себе. Повествование продолжалось к завершению, он уже прибыл в замок семи старцев и даже отужинал в их компании, посетил с Леоном галерею портретов великих людей, осталось окунуться в бассейн, чтобы из морских пучин всплыть к яхте и на её борту блуждать в безвременье по необозримой шири жизненного пространства, не ощущая своего присутствия в нём. Осталось сделать пару штрихов к автопортрету недавнего прошлого, но писатель отложил перо, оставив написание эпилога на другой день. Улегшись в постель, он некоторое время пытался в мыслях продолжить путешествие, приставши к какому-нибудь из берегов океана, но монотонное движение судна быстро укачало его разум и обессилело желания.

Как только солнце поднялось над морем, над яхтой и заглянуло своим светлым образом в каюту, где спал писатель, а на столе лежали листы почти оконченной рукописи, он открыл глаза и сразу поднялся, будто собирался в этот день не опоздать на значительное мероприятие. Он успел умыться, побриться и тут принесли завтрак – овсянку, сыр, белую булочку и чай с молоком. Скушав утреннюю еду, Пётр Петрович заглянул в рукопись и определил – больше писать нечего, жизнь на яхте без впечатлений, появление его на ней, вообще, вне человеческого понимания, невозможно объяснить связь воды бассейна в древнем замке с водами мирового океана, в котором дрейфует осточертевшая, как тюремная камера, белопарусная яхта. Он поднялся на палубу подышать морским воздухом и подумать, чем можно заняться в дальнейшем, если оно продолжится, плавании. Царёв стоял у борта, оперевшись о поручни, когда позади него раздались шаги. «Леон», — подумал писатель и обернулся. Его друг в ослепительно белом костюме и такого же цвета башмаках и шляпе шёл к нему со стороны капитанской рубки.

— Мы изменили курс и скоро будем у берегов моего государства, — как ни в чём не бывало, воскликнул Леон, подходя к своему пленнику.

— Уже пора, — ответил Царёв. – Я подумал, что вы забыли обо мне.

— Как можно, Пётр Петрович? Но вы работали. Мешать творческому процессу – немыслимое   для меня дело. Теперь, когда вы закончили написание своей одиссеи, можно вас и потревожить. Сегодня мы решим все оставшиеся проблемы, и всё станет ясно и вам и мне. А вот и земля, — Леон махнул рукой по ходу яхты, где показался остров, а, может быть, материк, берега которого напоминали местность после лесного пожара. Яхта стремительно приближалась к берегу, и мрачные очертания деревьев, кустарника, камней и песка становились всё явственней и тоскливей. Когда на земле стали различимы мелкие предметы и увиделась вся её безжизненная пустота, на берег высыпало множество измазанных пеплом людей. Они поднимали руки к верху и кричали. Слов было  не разобрать, они слились в один, заполнивший воздух безумием, вой. Вода, белизна яхты и паруса, костюм, стоящего рядом Леона, потемнели от страха, что сковал взгляд Царёва. Там на острове находился другой мир, и если на нём существовала жизнь, то, судя по нескончаемым, душераздирающим воплям человеческого отчаяния – она была ужасна.

— Они зовут вас, — послышался голос Леона. – Идите, управляйте, владейте ими. Они исполнят все ваши желания.

— Кто они? – дрожа голосом, спросил писатель.

— Они те люди, кто обрёл все блага Вышней справедливости. Той, которую на земле можно было купить, продать, подарить по своей милости. А вот справедливость Господней милости они не приемлют. Но они, пребывая у власти, всегда говорили о ней, о справедливости. И теперь они получили её сполна по отношению к себе. При жизни человека Господь милостив к нему, после смерти справедлив. Таков закон. Его закон. Они, присвоившие себе земные милости и справедливости, теперь на своей шкуре испытывают здесь законность своего беззакония. Имя им – легион. Идите, облегчите их мучения. В своей книге вы пишите о справедливом обществе, Божьем царстве. Воссоздайте его здесь. Восстановите права несчастных жителей этого государства своими мудрыми, справедливыми решениями. Всё будет так, как вы пожелаете. Я разрешаю вам править ими.

— Нет, — Царёв почувствовал, как набежавшая волна подбросила яхту. – Страх Господень и есть  высшая мера справедливости и закон, — он кричал, но не слышал своего голоса. Небо потемнело, начался шторм, но берег совсем приблизился, и лица людей стали отчётливо видны. Обезображенные ужасом, в корчах страшных гримас вытаращив безумные глаза, они бесновались на берегу и кричали, кричали.

— Неужели ты не хочешь им помочь? – грохотал уже в полной тьме голос Леона.

— Я не могу им помочь. Никто не может помочь тому, кто отказался от Бога и сам пытался стать Им. Таким желаниям нет прощения, — прокричался ответ во тьму ревущего океана. В этой темноте яркий свет выхватывал собой виды яхты и берега, переполненного людьми. Они уже схватились между собой, рвали друг друга руками, зубами, ругались, кричали, выли.

— Ты выбираешь Господний страх, — прогремел вопрос Леона, невидимого на палубе, вздымаемого волнами судна.

— Да, да, да-а-а, — не слыша себя, кричал Царёв.

— Я не ошибся, узнав в тебе человека. Живи-и-ии, — слова пронеслись над штормящим морем. Яхта дернулась, слетела с гребня волны, послышался страшный треск, корпус переломился пополам, на миг вздыбились над водой обломки и исчезли, как и всё вокруг.

Запахи травы и звонкий утренний свет пробудили Царёва. Он приподнялся и сел. Вокруг него в пронизывающем воздух утреннем свете цвело клеверное поле. Солнце ещё не вышло из-за гор, и только их снежные вершины розовели от его потустороннего огня. В каждой частице воздуха, цветочка, лепесточка чувствовалось дрожание света начинающегося утра, света юного, робкого и озорного, сверкающего в каплях росы, будоражащего взгляд восторгом удивления открывающейся красоте. «Как давно я не видел такого чудесного рассвета. Где же я был? Жил ли я когда-нибудь? Если жил, то почему никогда не встречался с этим исцеляющим душу светом? Он, этот свет, исходит прямо от Неба. Это Господний свет. Я увидел его. Слава Тебе, Господи!». – Царёв встал, перекрестился и двинулся по едва заметной тропинке, протоптанной по клеверному полю.

Об авторе Международный литературный журнал "9 Муз"

Международный литературный журнал "9 Муз". Главный редактор: Ирина Анастасиади. Редакторы: Николай Черкашин, Владимир Спектор, Ника Черкашина, Наталия Мавроди, Владимир Эйснер, Ольга Цотадзе, Микола Тютюнник, Дмитрий Михалевский.
Запись опубликована в рубрике проза. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Оставьте комментарий